Глава вторая Арест и Лубянка

Глава вторая

Арест и Лубянка

Холодный апрель 1949 года. Ежедневно до позднего вечера я готовлюсь к экзаменам за 4-ый курс. С учебниками стало легче, не так как в первый послевоенный год.

21 апреля ночью неожиданно позвонили, и я, заспанный, пошел открывать дверь. В квартиру ввалились трое штатских и дворничиха. Бесцеремонно вошли в мою комнату и предъявили ордер на обыск и арест, подписанный начальником МГБ по Москве и Московской области генералом Горгоновым и утвержденный военным прокурором Власовым. И с ходу начались вопросы: есть ли оружие? где валюта? Начался обыск. Перевернули постель, простучали стены и пол, выискивая тайники, затем пошли в комнату хозяйки и перевернули там все вверх дном. Так продолжалось всю ночь. Под утро, ничего не найдя, сели писать протокол. Хозяйка, ничего не понимая, прорыдала всю ночь, приговаривая и божась, что она честная советская гражданка, что «приходят» к ней впервые, что я студент, аккуратно платящий ей за комнату и еще что-то в этом роде. Чтобы успокоить ее, говорю, что это какое-то недоразумение и что я скоро вернусь. Но в душе я понимал, что ордером на обыск и арест МГБ не шутит. И все-таки какая-то надежда еще теплилась во мне. Уж так устроен человек, что всегда, даже в совершенно безвыходной ситуации, на что-то надеется.

Потом, познакомившись с другими жертвами необузданного террора 1949 года, я понял, что меня арестовали самым «классическим» способом. Многих хватали на улице, в вагонах метро, брали прямо на работе, не давая попрощаться с родными.

«Победа», в которой меня везли, выехала на совсем пустынную улицу Горького, у гостиницы «Москва» сделала левый поворот и стала подниматься по Театральному проезду к площади Дзержинского. Я подумал, что меня ввезут в большие железные ворота, что со стороны Большой Лубянки, но мы проехали дальше и нырнули в переулок Малой Лубянки. Справа находился католический костел, слева ряд двухэтажных домов. Машина въехала в небольшие железные ворота длинного двухэтажного домика, остановилась, и меня передали в распоряжение охраны МГБ.

Тогда я еще не знал, что одновременно обыск был произведен в комнате родителей, в нашей коммуналке, и были изъяты около сотни семейных фотографий и некоторые книги из библиотеки отца. Позже я все это увидел на столе моего следователя. Особенно жаль было редкостного двухтомника Победоносцева.

Меня ввели в маленькую комнатку, заперли. Сажусь на деревянный пол. Слышу как беспрерывно отпирают и запирают двери соседних боксов. Возгласы: «за что?» или «почему меня арестовали?». Так я познакомился с конвейером Лубянки 1949 года.

Когда в коридоре на часах пробило восемь, в дверь просунули кусок черного хлеба и кружку кофейной бурды со словами: «Ешьте быстрее». Через пару минут повели в маленькую каморку, где тюремный парикмахер остриг наголо. В другой каморке фотограф сделал два снимка в профиль и анфас, так же быстро провели в третью, где, намазав черной мастикой пальцы обеих кистей, взяли отпечатки пальцев. Эта процедура на тюремно-лагерном языке называлась «сыграть на рояле». Во всем сказывалась какая-то торопливость и спешка. Надзиратель повел меня по широкой гостиничной лестнице на второй этаж, где в коридор выходили двери с прорезанными в них глазками и кормушками. Много раз, еще в школьные годы, проходил я по Малой Лубянке, но не знал, что старые дешевые двухэтажные гостиницы МГБ превратило во внутреннюю тюрьму.

В большой камере, бывшем гостиничном номере, стояли три железные койки и уже находились два арестанта. Вот и первое тюремное знакомство: Юрий Туник, студент, мой сверстник, астенического сложения, лысеющий, экспансивный и нервный. Обвиняется в измене, был в плену — значит — 58-1Б. Второй обитатель камеры — высокий широкоплечий здоровяк, округлое лицо с узкими щелочками глаз, под которыми большие мешки. Угрюмый и молчаливый, даже не назвал себя, только взглянул в мою сторону с некоторым презрением. Он все ходил по камере и тихо напевал:

«Вот вспыхнуло утро, румянятся воды,

над озером белая чайка летит,

ей много простора, ей много свободы,

луч солнца у чайки крыло серебрит…»

Я никак не мог вспомнить где и когда слышал эту мелодию. Каждое утро этого типа вызывали, как будто на допрос, возвращался он поздно вечером и заваливался спать. Ни я, ни Юра не понимали почему его вызывают днем, а ночью дают спать. Туника, а затем и меня, будут таскать на допросы только ночами, запрещая спать днем. Семь лет спустя я встретил Юру Туника возле его дома на Никольской. Он рассказал мне, что тот тип был «подсадной уткой». Вот почему он настойчиво расспрашивал у Юры все подробности плена, его похождения в Баварии после освобождения американцами. На следующий же день каждое сказанное слово было известно следователям. Стукач и ко мне подкатывался, но я и сам не знал в чем меня обвиняют.

В этой камере я просидел более двух месяцев. Из маленького дворика, где нас прогуливали по полчаса в день, была видна часть голубого особняка на улице Дзержинского, приемной УМГБ Москвы и области. С вечера в тюремном коридоре начинался беспрерывный звон ключей. Это бряцанье ключами о медные бляхи служило четко отработанным сигналом, предупреждающим возможность случайной встречи двух арестантов в коридоре. Так начинались ночные хождения на допросы. Тщательно была продумана схема распределения по камерам, чтобы подельники, да и просто знакомые, не оказались вместе. Утром в кормушку забрасывали пайку влажного черного хлеба и кружку кофейной бурды с двумя кусочками пиленного сахара. Днем — баланду, пахнущую рыбой и миску водянистой каши. Вечером ту же водянистую кашу. Таков был рацион на Малой Лубянке в 1949 году. Передачи были запрещены. Раз в неделю выводили по одному на лестничную площадку, где полная блондинка в белом халате состригала машинкой наши бороды под постоянным присмотром дежурного надзирателя. Однажды, когда надзиратель отошел, я шепнул ей домашний телефон родных и попросил позвонить им. Ее лицо оставалось неподвижным, будто она и не слышала моего шепота.

Через неделю меня вечером вызвали на допрос. За письменным столом восседал майор МГБ. Круглое скуластое лицо было гладко выбрито. Светлые волосы зачесаны на пробор, серые бегающие глазки, широкие плечи. Представился: «майор Матиек, старший следователь УМГБ Москвы и области. Я буду вести ваше дело». Сразу предъявил постановление, в котором я обвиняюсь в шпионаже по статье 58-1а в пользу… (далее следовал пропуск) и по 58–10 часть! в антисоветской агитации. Я обратил его внимание, что пропуск в постановлении и есть лучшее доказательство моей невиновности. На это он ответил: «Это уже вы сами нам расскажите». Начиналась та знаменитая куролесица, когда человек должен был доказывать, что он «не верблюд». Полностью отрицая предъявленное мне обвинение, я не подписал даже первого протокола с обычными анкетными данными. Майор разорвал на моих глазах большую часть семейных фотографий и убрал со стола конфискованные книги. Стал расспрашивать о знакомых, связях, встречах.

На следующем ночном допросе, поминутно заглядывая в толстое «оперативное дело», перешел к встречам с американцами, парой Голендер и по несколько раз спрашивал: кто и когда вас завербовал? какое задание вы получили? Я рассказал о знакомстве с Бейлиным, о его круге знакомых, в который он меня ввел. Почему-то я полагал (я все еще был наивен, как дитя!), что это просто ошибка наших «доблестных чекистов», что нужно лишь установить истину. Но с каждым допросом терял надежду.

Матиек продолжал вызывать меня по ночам. Я сидел до утра на табурете и валился от усталости. Надзиратели в камерах спать не давали. Сам Матиек ночами занимался подготовкой к политзанятиям, конспектировал историю партии, труд «корифея» «Вопросы ленинизма». Часто вбегал в кабинет небольшого роста человечек в черном штатском костюме и обращался к моему следователю: «Что, эта вражина еще не призналась?» А затем поворачивался ко мне и, брызгая слюной, кричал: «Рассказывай, гад! Ты знаешь наш девиз — кто не сдается, того уничтожают». И тут же убегал, видимо, в другие следственные кабинеты. Это был полковник Герасимов — начальник следственного отдела МГБ Москвы и области. Я принципиально и дальше не подписывал ни одного протокола, даже тогда, когда он соответствовал моему рассказу. И Матиек каждый раз писал внизу: «от подписи отказался». Однажды он прилег на диван и задремал, а я продолжал сидеть на стуле. Я ударил ногой об пол, он вскочил, подошел ко мне и замахнулся, в ответ я спокойно сказал: «Послушай, майор, если ты меня ударишь, я разобью эту табуретку о твою голову». Он отошел к столу и выписал ордер на 10 суток карцера за «провокационное поведение на следствии», вызвал надзирателя и тот повел меня в подвал. В узеньком коридоре было 10 дверей и столько же карцеров. Клетушка размером один на два метра, пол цементный, яркая лампа сверху. Измученный бессонными ночами, я лег на пол, подложил ботинки под голову и уснул. Сколько я спал, сказать трудно. Проснулся от сильного озноба. Шумел вентилятор, я потерял счет времени. Иногда открывалась кормушка — выдавали кусок хлеба и кружку кипятка. Из карцера меня ни разу не вызвали на допрос. Но многих вызывали.

Однажды я услышал стук женских каблучков и подтянулся из последних сил к сетке над дверью. Каково же было мое удивление, когда я увидел в коридоре Лиду Бекасову, которую вели на допрос. От неожиданности я крикнул: «Лида!», но она не повернулась. Когда через десять суток открыли карцер, я едва держался на ногах от слабости. Но повели меня, еле живого, не в камеру, а на допрос в следственный корпус в конце коридора. Майор Матиек встретил меня ехидной улыбкой: «Ну, теперь будешь признаваться? У нас есть подвалы и похуже, посадим туда — сгниешь заживо». Однако признаваться в том, чего не было, я считал гибелью. Допросы продолжались. Я требовал очной ставки с Бейлиным, но Матиек упорно не давал: «А нам, следствию, это не нужно». Все больше я убеждался, что Бейлин сотрудничает с органами.

После карцера меня перевели в другую камеру, где было шесть коек. Здесь было повеселее. Молодой солдат возмущался почему его обвиняют по статье 58–10 в антисоветской агитации. Он всего лишь пошел в туалет на военных занятиях части и захватил с собой газету с изображением вождя. Донос, арест, Лубянка. Другой — инженер, ездил в командировки за рубеж для ознакомления с технологией производства. Арест за «измену родине, шпионаж», как и у меня статья 58-1а. Пожилой христианин молился у окна, никто не мешал ему. На одной из коек сидел бледный мужчина — это был еврейский писатель Перец Маркиш. Еще до своего ареста я слышал о разгроме еврейского театра на Малой Бронной, об арестах еврейских писателей под лживым лозунгом «борьбы с космополитизмом и сионизмом», об арестах и разгроме Антифашистского еврейского комитета. Маркиш был неразговорчив. Видимо, как более опытный, он боялся «подсадных уток», но в этой камере, как казалось мне, их не было. Я говорил в открытую. Зашел разговор о литературе. Я сказал, что роман Коростылева «Иван Грозный» — лживый насквозь, ибо образ Ивана Грозного полностью опровергается романами графа Толстого, хотя бы его романом «Князь Серебряный». Маркиш тихо кивнул головой и слегка улыбнулся. Он рассказал, что здесь совсем недавно, что его перевели с Большой Лубянки, где он сидел раньше. По вечерам камера пустела — каждый вызывался к своему следователю — собирались, когда до «подъема» по тюремному режиму, оставалось два часа. Но что это был за сон, когда через два часа раздавалась команда: «подъем», и мы должны были садиться на койки и так сидеть целый день. Была лишь одна спокойная ночь — воскресная. И воскресный день. И тогда с улицы Малая Лубянка доносились до нас звуки органной музыки из костела, расположенного напротив.

Жаркое лето наступило внезапно. Свежий воздух почти не поступал в камеру. Стояла духота. Мы сидели раздетые до пояса. На допросах Матиек перешел к моему посещению гостиницы «Савой». Отрицать было бесполезно. Я объяснил свой визит тем, что хотел воспользоваться оказией и передать письмо родному дяде в Мексике. Тогда вопрос уперся в содержание самого письма. Я говорил, что письмо носило чисто родственный характер, но в душе опасался, не передала ли жена Ареналя это письмо в лапы МГБ. После одного-двух допросов я убедился, что письма в деле нет.

К концу лета Матиек оставил расспросы по первому обвинению в шпионаже и перешел к следующей статье — 58–10, инкриминирующую антисоветскую агитацию.

— Высказывал ты мнение, что половину Польши и всю Прибалтику мы захватили незаконно?

Я начинаю хитрить и отвечаю на вопрос вопросом.

— А как вы сами считаете?

Матиек багровеет, глаза стекленеют, он стучит кулаком по столу, начинает остервенело кричать:

— Сволочь, это я задаю здесь вопросы, а не ты. Я допрашиваю тебя, а не ты меня.

Затем он отходит немного, снова заглядывает в «оперативное дело», спрашивает:

— Высказывался ли ты, что работа нашего вождя, товарища Сталина, «Марксизм и национальный вопрос» лжива и является чепухой?

Это донос. Понимаю, что он исходит от кого-то из институтских, хочу припомнить, кому я говорил нечто подобное. Не могу. А Матиек тщательно записывает свои вопросы в протокол.

— Рассказывал ты явно антисоветский анекдот про еврея, вызванного в ГПУ?

И я опять вопросом на вопрос:

— А какие анекдоты вы считаете советскими и какие антисоветскими?

Я знаю, что все доносы лежат в этой толстой папке. Мне было уже безразлично, чья это «работа». К тому же статья 58-1а в измене перекрывала по тяжести статью 58–10. Но все равно я старался не подписывать протоколы. Каждый вечер, после ужина, открывалась кормушка в двери камеры, и надзиратель шепотом называл начальную букву фамилии: «на Б», чтобы в других камерах не слышали фамилии. Это означало идти на всю ночь в кабинет следователя.

Как-то днем, изнемогая от бессонных ночей, я свалился на койку. Открылась кормушка и надзиратель-коридорный приказал подняться. Я поднялся и снова свалился. Тогда неожиданно в камеру вошли два здоровенных лба-надзирателя, взяли меня с двух сторон под руки и поволокли вниз по лестнице. Я думал, что в карцер, в подвал, а они заперли меня в темный закуток под лестницей на первом этаже. Темно, сесть невозможно. Стены сырые. На цементном полу вода. Я в одной рубашке. Знобит. Начинаю стучать в дверь: «Что вы издеваетесь, сволочи! Фашисты, отоприте дверь!» Никакой реакции. Минут через двадцать надзиратель отпирает дверь: «Прохладился маленько, не будешь спать в неположенное время», — и ведет меня снова на 2-ой этаж, в камеру. Снова провожу ночи в кабинете у майора. Но это уже не следствие и не допросы, а просто отсиживание до рассвета. Иногда он снимает трубку телефона и говорит: «Ну, как там у вас? Да вот сидит здесь у меня один вражина, не хочет признаваться. Ты мне кофейку приготовь к 9 часам». Это он звонил домой. Иногда долетали голоса из других кабинетов. Однажды я услышал: «Ох ты, блядь, английская подстилка, не будешь признаваться?!». И вслед за этим рыдания. В другой раз слышал немецкую речь. Так проходило жаркое лето 1949 года на Малой Лубянке. Только в сентябре Матиек подозвал меня к столу и дал читать «мое дело» — пухлую папку с неподписанными протоколами. Это называлось актом об окончании следствия, подписанием статьи 206 Уголовно-процессуального кодекса. Тогда я не знал юридических законов. О том, что при этом должен присутствовать прокурор, что имею право требовать очные ставки, свидетелей. За полгода на Малой Лубянке, кроме маленького плюгавого Герасимова, обегавшего по ночам следственные кабинеты, я вообще никого не видел.

Да органы и не связывали себя никакими законами. Они были выше всех законов. Вне закона.

В этом жестоком конвейере арестов и дутых дел важно было лишь как можно быстрее разоблачить большее число шпионов и врагов народа, чтобы выслужиться перед начальством, получить повышения, звания и награды.

Все более утверждался я в мысли, что Бейлин их агент. Я стал вспоминать отдельные моменты, коим не предавал ранее никакого значения. Вспомнил о странных телефонных звонках у него дома, на которые он отвечал коротко и невнятно. О встречах на улице с какими-то типами, когда он просил меня подождать его в стороне.

Отказали мне и в очной ставке с Галиной — женой атташе.

Я отказался подписать обвинительное заключение и статью 206 об окончании следствия. Это было мое последнее свидание с майором Матиеком. Больше мне не суждено было его увидеть.

В этот же день меня вывели во дворик, где ожидал воронок. Конвейер Малой Лубянки не допускал задержки, нужны были места для новых жертв. На 6 сидячих мест в воронок запихали 12 зэков. Одни мои попутчики говорили, что везут на пересылку Красная Пресня, другие — что прямо на этап, а в лагерь пришлют приговоры. Через полчаса увидели широкие, автоматические раздвигающиеся ворота и зубчатые стены тюрьмы. Поняли, что это Бутырская. Воронок остановился возле одного из корпусов и провели нас в «вокзал». Эту обитель я помнил с детства, когда на руках у матери ходил на свидание к отцу. Потом сотни раз проходил мимо, когда после Дагестана мы жили временно на Тихвинской, а я был принят в школу на Миусской площади. Сразу направили нас в баню. Каменные скамейки, шайки, горячая вода — чем не Сандуновские или Центральные бани. Вещи все ушли в прожарку и вышли горячими со специфическим запахом. Затем начали разводить по камерам. Я попал в камеру на третьем этаже. С обеих сторон на нарах сидело около 70 зэков. Сразу расспросы: «С Малой или Большой, кто был следователь, давно ли с воли, какая статья?» При тусклой лампочке на потолке лица кажутся восковыми. Здесь все — в ожидании суда или трибунала. Высказывались предположения, что в связи с «холодной войной», вышел закон о превентивных арестах всех неблагонадежных лиц. Другие говорили, что правительству нужна рабочая сила на новых стройках пятилетки. Возможно, правы были и те, и другие, но это не меняло нашего положения. Камеру убирали и выносили парашу строго по графику. На прогулку выводили всей камерой на асфальтированный двор, где ходили вразброд и можно было разговаривать. Вдали виднелась башня в стене. Все называли ее «пугачевкой», якобы, там сиживал в заточении Емельян Пугачев.

Поговаривали, что и все корпуса Бутырок построены буквой «Е» в честь Екатерины II, что где-то здесь работает библиотекарем эсерка Фаня Каплан, помилованная Лениным. Но никто никогда ее не видел. Возможно эти слухи распространялись специально для того, чтобы придать образу вождя больше гуманности.

Контингент камеры беспрерывно менялся: одни уходили «с вещами» и больше не возвращались, поступали новые.

Через месяц вызвали и меня «с вещами». Привели на «вокзал» и заперли в кафельный бокс. Вечером принесли миску каши. Когда шум на «вокзале» утих и часы пробили 10, открыли бокс и провели в комнатку напротив. Там, за столом, стоял полковник МГБ, на столе у него лежали две стопки бумажек. Он вынул одну из одной стопки и торжественно, серьезно, словно зачитывает королевский указ, стал читать:

«Постановление Особого Совещания МГБ СССР № 55 от 24 сентября 1949 года, имярек по ст. 58-1а „за преступную связь с иностранцами“ и по ст. 58–10 часть 1 „за антисоветскую агитацию“ приговаривается к 10 годам ИТЛ».

Просит расписаться, я категорически отказываюсь, заявляя, что требую нормального суда. Полковник говорит: «Это не имеет никакого значения, важен факт, что я вам огласил». — И убирает бланк в другую стопку. Не успел надзиратель вывести меня из этой комнатушки, как туда заволокли следующего из другого бокса. Сразу повели во двор тюрьмы. В темноте увидел церковь посреди двора. Чекисты превратили ее в этапные камеры. Двухэтажные железные нары. Народа — тьма. Тусклые лампочки на потолке. Вдруг с верхней койки на меня кидается детина: «Не узнаешь?» Гляжу на знакомое лицо и не могу вспомнить кто это. Через минуту вспоминаю: Семен Бойченко, чемпион мира по плаванию, кумир Москвы, любитель компаний, весельчак. Получил 10 лет за анекдот.

Утром следующего дня я увидел стоящего у зарешетченного окна интеллигентного вида мужчину средних лет с бородкой клинышком. Глядя через окно на опавшие листья во дворе тюрьмы, он напевал старинный русский романс. Познакомились. Оказался профессором Текстильного московского института (как жаль, что забыл его фамилию). На мое возмущение арестом, следствием, обвинением, ОСО, он тихо и невозмутимо заявил:

— Вы что же голубчик, ожидали от них чего-то лучшего? Неужели вы не поняли сущности их власти?

И его спокойствие передалось мне.

Узнав, что теперь можно получить свидание, я написал заявление. Через пару дней нас повели через двор на свидание. По другую сторону металлической сетки стояли родные. Каждый старался говорить громче — выходил сплошной крик. А через пять минут надзиратель крикнул: «Свидание окончено, выходи». Слава Богу, что я успел попросить теплые вещи. Через пару дней я получил теплое белье, сапоги, рукавицы и шапку. Хорошо, что успел, ибо еще через пару дней вызвали на этап. Последней в воронок села пожилая женщина. Ее история типична: работала в учреждении уборщицей, протирая на стене портрет вождя, сказала: «Дай-ка, милок, я тебе глазки протру, чтобы ты лучше видел что творится с народом». Донос, арест, ОСО и 10 лет лагерей. Мы помоложе — может и выживем, а вот она?

Проехали центр, затем Коланчевку и въехали на товарную Казанской дороги со стороны Новорязанской улицы. Здесь увидели поджидавший нас конвой с автоматами и овчарками. Собаки лаяли и срывались с поводков, готовые броситься на нас и растерзать. В первый раз это произвело впечатление, потом я уже привык к подобным сценам.

Начали посадку в столыпинский вагон. На 4 места сажали 10–12 человек. Я смотрел на тупые лица конвоиров, молодых парней войск МВД, и думал: «Неужели эти деревенские парни уверены в нашей виновности, неужели они думают, что мы действительно „враги народа“». Потом мысли переключились на институт, родителей, на невесту. И так, моя мечта стать врачом уже никогда не осуществится. Ведь я должен буду освободиться только в 1959 году, когда мне будет 38 лет. О какой учебе в эти годы может быть речь?