Италия
Италия
Не вылезай пока, еще рано. Не шевелись. Сиди тихо, не дыши, жди. Наберись терпения. Терпение может спасти жизнь.
Выехав из порта — прошло, наверное, минут пятнадцать, по крайней мере, не больше получаса, — фура притормозила и остановилась на площадке, где было множество других фур, кранов, контейнеров. Друзья в Греции советовали мне не вылезать сразу, подождать, пока фура попадет в глубь страны (какая бы страна это ни была), пока не окажется на значительном расстоянии от границы, и после этого можно будет воспользоваться какой-нибудь остановкой, например около закусочной, и тогда уж выскользнуть. Я свернулся калачиком, не издавая ни звука, в ожидании, когда фура вновь тронется в путь. Обдумывал, как сделать все точно и проворно: прыгнуть вниз, мягко приземлиться на кончики пальцев, перекувырнуться через голову, если это будет необходимо, чтобы смягчить падение. Затем найти путь к бегству и бежать, бежать не оборачиваясь. Но.
Мы никуда не поехали. Зато в какой-то момент я почувствовал нечто вроде землетрясения. Я выглянул. Огромный кран подхватил и понес контейнер, в котором я находился. Я жутко испугался. «Что происходит? — подумал я. — А если он несет меня на переплавку?» И тогда я решил, что нужно вылезать немедленно, и вывалился наружу.
Трое мужчин суетились около крана. Я шлепнулся на землю, как мешок с картошкой (несмотря на все умственные упражнения), потому что ноги одеревенели и не слушались. При падении у меня вырвался дикий крик. Наверное, я завопил уж слишком пронзительно, или, может быть, свалившийся с неба афганец стал для них полной неожиданностью, не знаю, только они страшно испугались, эти трое мужчин; даже собака, сторожевая собака, сидевшая поблизости, тоже бросилась наутек. Я неуклюже рухнул на бетонный пол, но сразу же стал искать путь к бегству: разлеживаться мне было некогда, несмотря на боль. Я заметил, что в одном месте ограждение, отделявшее площадку от улицы, немного просело. И побежал в этом направлении на четырех конечностях, как животное; у меня не получалось встать на ноги. Я думал, они погонятся за мной, но один парень в робе начал кричать: «Go, go!» И показал мне, куда бежать. Никто даже не попытался меня остановить.
Первый дорожный указатель, который я встретил на своем пути, был синего цвета.
На нем значилось: Венеция.
Я долго шел, стараясь выбирать малолюдные дороги. Вдруг вдалеке я заметил две фигуры, двигавшиеся очень быстро. Когда они немного приблизились, я понял, что это велосипедисты. Они тоже меня увидели — думаю, их удивила моя грязная одежда, спутанные волосы, заляпанные дегтем, и чумазое лицо, — притормозили, затем остановились. Они спросили меня, все ли у меня в порядке, не нужна ли мне помощь. Такая забота была мне очень приятна. Мы говорили на английском, насколько это возможно, и, когда один из них сказал, что он француз, я произнес: «Зидан». Затем, когда второй признался, что он бразилец, я сказал: «Роналдиньо». Я знал только это об их странах и хотел показать, что ценю их общение со мной. Они спросили, откуда приехал я. Я ответил: «Афганистан». А они наперебой заговорили: «Талибан, Талибан». Именно это они знали о моей стране.
Один из них, бразилец, дал мне двадцать евро. Они показали мне дорогу к ближайшему городу — это был Местре. Я попрощался с ними за руку и снова тронулся в путь и шел до тех пор, пока не набрел на автобусную остановку. Там ждали автобус два или три человека, один из них — совсем молодой парень. Я подошел к нему и спросил: «Train station?»
Я не знаю, кем был тот паренек, может быть, он был ангелом, но он меня и вправду очень выручил. Он сказал, что я поеду с ним, и мы вместе сели в автобус. Когда мы приехали в Венецию, на пьяццале Рома, он купил мне панино — видимо, у меня на лице было написано, что я голоден, — потом отвел меня в какую-то церковь, где нам дали новую одежду взамен старой и где я помылся, чтобы не распугивать народ своим видом.
Сейчас это, конечно, очевидно, но насколько красива Венеция? Она вся в воде. Я тогда еще подумал: «Мамочки, да я же в раю. Хорошо бы, вся Италия была такой!» Потом я сказал этому парню: «Rome, Rome». Тогда он понял, что я хочу попасть в Рим, отвел меня на вокзал и даже купил мне билет. Я подумал, что он, должно быть, родственник той греческой бабушки; чтобы стать таким великодушным, необходимо с кого-то брать пример.
Я не знал, какое расстояние между Венецией и Римом и сколько времени займет дорога. Я боялся проехать мимо и потерялся, поэтому очень беспокоился — оно и понятно. В Риме же я знал, как поступить: я хорошо запомнил инструкции. Мне нужно было выйти с центрального вокзала и на площади сесть на автобус номер 175. Эту информацию я получил еще в Греции.
Передо мной сидел полный господин, который сразу открыл портативный компьютер и стал работать. На каждой станции, где мы останавливались или поезд хотя бы замедлял ход, я наклонялся над его компьютером и говорил: «Please Rome, please Rome». Но мы друг друга не понимали, и это превратилось для меня в большую проблему. Каждый раз, когда я произносил: «Please Rome, please Rome», он отвечал мне: «No rum, no rum», а все потому, что я «Rome» произносил как «rum» — ром.
В какой-то момент, взбесившись от моих постоянных «Please Rome, please Rome», полный господин разозлился, даже пришел в ярость, и заорал: «No rum. Нет! Хватит!» — встал и ушел прочь. Я испугался, как бы он не вызвал полицию. Но вместо этого он через несколько минут вернулся с банкой кока-колы и сердито брякнул ее передо мной со словами: «No rum. Кока-кола. No rum. Drink. Drink».
До меня не сразу дошло, что происходит, но от кока-колы никогда не стоит отказываться, поэтому я открыл банку и выпил ее, размышляя, какой же странный этот тип: сначала рассердился, а затем принес мне банку колы в подарок. Или нет? В общем, когда мы подъезжали к очередной станции — я сидел все там же и потягивал кока-колу, — я снова вырос перед ним, сама невинность, и сказал: «Please Rome, please Rome». И только тогда он догадался: Рим. Не rum. Рим.
Он кивнул.
И жестами принялся объяснять мне, что он тоже едет в Рим, и что на центральном вокзале — он называется Термини — мы сойдем оба, и что я могу не беспокоиться, потому что это конечная остановка. Итак, мы оба вышли из поезда в Риме. На платформе он пожал мне руку, этот полный господин, и сказал: «Bye bye». Я ответил: «Bye bye». И мы разошлись.
Площадь перед вокзалом была буквально забита машинами, людьми, автобусами. Я обошел все желтые указатели, прежде чем отыскал номер 175. Я знал, что мне надо ехать до конечной остановки.
Уже в темноте я добрался до Остиенсе. Вокруг меня была куча народу, из тех, кого вы зовете бродягами, а я называю бедолагами, но ни единого афганца. Затем я увидел длинную шеренгу людей, выстроившуюся вдоль стены, и там, там я нашел афганцев. Я встал в очередь рядом с ними. Они объяснили мне, что ждут, когда начнут раздавать еду, а занимаются этим монахи из какого-то монастыря, и что, если ты попросишь, они тебе дадут еще и одеяло, чтобы укрыться, и картон, чтобы устроить себе место для сна.
— Ты голоден? — спросил монах, когда очередь дошла до меня.
Я представил, что бы он мог меня спросить, и кивком головы подтвердил — да. Он дал мне два панино и два яблока, вот так.
— Как ты находишь место, где хотел бы остаться, Энайат? Как ты отличаешь его от других?
— Мне не хочется оттуда уезжать — так я его и узнаю. Разумеется, вовсе не потому, что это место какое-то идеальное. Идеальных мест не существует. Но есть места, где тебе, по крайней мере, никто не пытается сделать плохо.
— Если бы ты не обосновался в Италии, если бы ты решил ехать дальше, куда бы ты отправился?
— Не знаю. В Париж, наверное.
— А в Париже тоже есть место наподобие Остиенсе?
— Да, если не ошибаюсь, какой-то мост. Сейчас я уж и не вспомню какой, но до него можно доехать на автобусе. Я даже знал номер этого автобуса. Но сейчас, к счастью, уже забыл его.
У меня в кармане лежали двести евро, сбережения, сделанные в Греции. Мне нужно было быстро решать, что делать дальше. А вдруг у меня появится необходимость оплатить билет или что-то в этом роде? Я ведь не мог надеяться, что деньги начнут размножаться у меня в кармане, как популяция животных, верно? Именно в такие моменты ты начинаешь давать своему будущему странные имена, а мое будущее звалось Пайам.
Как я уже говорил, я знал, что Пайам в Италии, но не знал, где точно, а поскольку в Италии живет куча народу, мне нужно было хорошенько попотеть, чтобы его найти. Короче, я принялся искать его, называл его имя всем, и, всех замучив, однажды я встретил одного молодого человека, который сказал мне, что у него есть друг, живущий теперь в Англии, и что, кажется, он упоминал о парне с таким именем: он познакомился с ним в лагере беженцев в Кротоне, в Калабрии. Разумеется, это мог быть совершенно другой Пайам, ведь мой друг не единственный, кто носит такое имя.
Мы позвонили в Лондон другу того молодого человека, нашедшему работу в каком-то баре.
— У меня есть номер мобильного телефона Пайама, могу дать, если хочешь, — сообщил он.
— Ну, конечно! — ответил я. — А ты не знаешь, где он живет?
— В Турине.
Я записал номер на каком-то листочке и набрал его, даже не выходя из телефонной кабинки.
— Алло?
— Да. Алло! Могу я поговорить с Пайамом?
— Это я. Кто это?
— Энайатолла Акбари. Из Навы.
Молчание.
— Алло! — повторил я.
— Да, я тебя слушаю.
— Это Энайатолла Акбари. Из Навы.
— Я понял. Но это невозможно.
— Это ты, Пайам?
— Да, я Пайам. Это правда ты, Энайатолла? Откуда ты звонишь?
— Из Рима.
— Это невозможно!
— Почему невозможно-то?
— Как ты очутился в Италии?
— Ну вот еще! Это как ты очутился в Италии?
Пайам долго не мог поверить, что это я. Задавал мне каверзные вопросы о нашем селении, о моих родителях и своих. Я ответил на все. Наконец он сказал:
— Что ты собираешься делать?
— Не знаю.
— Ну, тогда приезжай в Турин, — предложил он.
Мы попрощались, и я отправился на вокзал Термини, чтобы сесть в поезд. Именно тогда, насколько я помню, я выучил первое свое итальянское слово. Я попросил одного афганца, уже жившего какое-то время в Италии и неплохо выучившего язык, проводить меня, помочь купить билет и найти нужный поезд. Он зашел со мной в вагон, огляделся, выбрал одну синьору приятной наружности и заговорил с ней. Он ей сказал: «Ему нужно выйти в Турине». Потом объяснил мне: «Выйти. Помнишь иранское выражение „фи тих“, „в лабиринте“? Оно звучит похоже». Я это запомнил и даже сумел произнести «фийти Турин, фийти Турин», чтобы не вышло такого конфуза, как с Римом.
В дороге синьора спросила, есть ли кому позвонить, чтобы меня встретили на вокзале Порта Нуова. Я дал ей номер Пайама, она позвонила ему и сообщила, когда мы прибываем и куда. Все прошло хорошо. В Турине на платформе, среди тележек носильщиков, гор багажа и толпы детей, возвращавшихся с экскурсии, мы с Пайамом с трудом узнали друг друга. Последний раз мы виделись, когда мне было лет девять, а сейчас пятнадцать, он — года на два или на три старше меня. Наша речь звучала необычно, впрочем, в детстве мы этого совсем не ощущали.
Пайам сам вызвался проводить меня в Комитет по делам несовершеннолетних иностранных граждан, даже не дав мне времени привыкнуть к архитектуре города или свежести воздуха (была середина сентября). Он сразу меня спросил — я еще ощущал тепло его дружеских объятий, — что я намерен делать, потому что нельзя долго оставаться в неопределенности. Неопределенность — состояние нездоровое для тех, у кого нет вида на жительство. Я глядел в окно кафе, куда мы зашли выпить чашку капучино («Я знаю место, где готовят лучшее капучино в городе», — сказал Пайам), и думал о парнишке из Венеции и синьоре из туринского поезда, которые мне так понравились — понравились настолько, что мне захотелось жить в той стране, где живут они. Если все итальянцы такие, думал я, кажется, это как раз то место, где можно остаться. К тому же, сказать по правде, я устал. Устал от постоянных переездов. В общем, я сказал Пайаму: «Я хочу остаться в Италии». А он ответил: «Хорошо».
Он улыбнулся, заплатил за капучино, попрощался с барменом, с которым, похоже, был знаком, и мы пешком отправились в Комитет по делам несовершеннолетних иностранных граждан.
Солнце клонилось к закату, и сильный ветер подметал улицы. Когда мы дошли, было уже поздно, и Комитет закрывался. Пайам сказал, что у меня нет места для ночлега. Синьора объяснила ему, что они сейчас не смогут найти место для меня, ни в общежитии, ни где-либо еще, и что в течение недели мне придется как-то выкручиваться самому. Тогда он попросил ее подождать минуту, повернулся ко мне и перевел все слово в слово. Я пожал плечами. Мы поблагодарили ее и ушли.
Он тоже жил в общежитии. И не мог приютить меня.
— Я могу спать в парке, — предложил я.
— Я не хочу, чтобы ты спал в парке, Энайат. У меня есть друг в пригороде Турина, я попрошу его приютить тебя.
Пайам позвонил своему другу, и тот сразу же согласился. Мы вместе отправились на автобусную станцию, и Пайам сказал мне, что я не должен выходить до тех пор, пока кто-то не заглянет в автобус и не попросит меня следовать за ним. Я так и сделал. После часа езды на одной из остановок в проеме двери показалась голова афганского паренька. Он махнул мне рукой: мол, пора выходить.
Да, я остался у него дома, но спустя три дня — не знаю точно, что произошло, — он сообщил, что ему очень жаль и очень неловко, но он больше не может оставить меня у себя. Он сказал, что я нелегал, хоть и добровольно вставший на учет в Комитет, и что, если меня в его доме найдет полиция, он потеряет вид на жительство.
Поскольку он был прав, я заверил его, что ему не стоит волноваться, я не хочу никому создавать проблемы. Я долго спал в парках, сказал я, и еще ночка-другая мне совершенно не повредит.
Но когда об этом узнал Пайам, он снова сказал:
— Нет, я не хочу, чтобы ты спал в парке. Подожди минуту, я позвоню еще одному человеку.
Этим человеком оказалась женщина-итальянка, работавшая в Социальной службе коммуны, ее звали Данила, и она, судя по всему, тоже попробовала поговорить с Комитетом по делам несовершеннолетних иностранных граждан, но, видимо, у них реально не было даже малюсенькой кладовки, куда они могли бы меня пристроить, поэтому она, Данила, сказала Пайаму:
— Приводи его ко мне.
Когда мы встретились, Пайам сообщил:
— Тебя возьмет к себе одна семья.
— Семья? — переспросил я. — Что ты имеешь в виду?
— Папа, мама и дети, вот что.
— Я не хочу жить в семье.
— Почему?
— Я не знаю, как себя с ними вести. Не пойду туда.
— Почему? А как ты должен себя вести? Всего лишь быть вежливым.
— Но я ведь им буду мешать!
— Не будешь. Точно тебе говорю. Я их хорошо знаю.
Пайам спорил со мной до потери чувств: так спорят с человеком, которого сильно любят или за кого чувствуют себя ответственными. Оставить меня одного, ночью, знать, что я сплю на скамейке, — он даже слышать об этом не хотел. Короче, в конце концов я сдался. Больше из-за него, чем из-за себя.
Семья жила за городом, в отдельном доме, за холмами. Едва я вышел из машины — Данила забрала меня на автобусной остановке, — как меня сразу окружили три собаки, а это, пожалуй, мои самые любимые животные, и я подумал: «Ну, с ними мы поладим».
Папу звали Марко, и его, хоть он и был папой, я мог называть по имени, не то что моего, которого я называл только отцом. Данила была мамой, и ее и их сыновей, Маттео и Франческо, я тоже звал по имени. К тому же эти имена не вызывали во мне отвращения, скорее наоборот.
Только я вошел в дом, как мне дали огромные тапочки в виде кроликов, с ушами, носами и всем остальным, — может, они решили пошутить так, — и после того, как все помыли руки, мы сели ужинать, с ножами и вилками, бокалами и салфетками и так далее. Я так боялся оконфузиться, что повторял буквально каждый жест, ни одного не упустил. Помню, что тем вечером за ужином была также и бабушка. Она держалась очень строго, запястья на краешке стола, и я делал то же самое, держал спину прямо, на столе лежали только запястья, а увидев, как она вытирает салфеткой губы после каждого глотка, я тоже вытирал губы после каждого глотка. Помню, что Данила приготовила закуску, первое, второе. Помню, что еще подумал: «Мамма миа, сколько же они едят!»
После ужина меня отвели в мою комнату: там стояла только одна кровать, и поэтому она, эта комната, была полностью моей. Данила принесла мне пижаму и сказала: «Вот, держи». Но я и не знал, что это такое — пижама. Я привык спать в одежде, которая на мне. Я снял носки и положил их под матрас. А когда Данила протянула мне эту одежду, пижаму в смысле, я и ее положил под матрас. Марко принес мне полотенце и халат. Маттео хотел, чтобы я послушал музыку, хотел, чтобы я послушал его любимые диски. Франческо оделся как индеец, американский индеец, и позвал меня посмотреть на его игрушки. Все наперебой пытались сказать мне что-нибудь, но я ни слова не понимал.
Утром, когда я проснулся, дома был только Франческо, он был еще младше меня. Потом я узнал, что он волновался из-за моего присутствия в доме, переживал, вдруг этот тип выкинет какое-нибудь коленце. Какое коленце этот тип выкинет? Я утром даже боялся выходить из комнаты и решился спуститься (комната была в мансарде), только когда Франческо позвал меня с нижней ступени лестницы, сообщив, что, если я хочу, завтрак готов. И правда. На кухонном столе лежали печенья, стоял пудинг и свежевыжатый апельсиновый сок. Удивительно. Удивительным был тот день. И удивительными все последующие дни. Я бы остался там навсегда. Потому что когда кто-то принимает тебя в гостях и относится к тебе хорошо — но, естественно, без всякой назойливости, — часто бывает, что тебе и дальше хочется оставаться там. Разве нет?
Единственной проблемой был язык, но когда я понял, что Марко и Данила с удовольствием слушают, как я рассказываю свою историю, — вот тогда я заговорил, и говорил, и говорил, на английском и на афганском, ртом и руками, глазами и с помощью разных предметов. «Понимают или не понимают?» — думал я. Терпение, только терпение. И я говорил.
До того дня, когда освободилось место в общежитии.
Я отправился туда своим ходом.
— Там есть женщина-иранка, она будет тебе переводить, — сказали мне.
— Хорошо. Спасибо.
— Там ты сможешь чувствовать себя спокойно, — сказали мне.
— Хорошо. Спасибо.
— Рассказать тебе еще что-нибудь?
— Учеба. Работа.
— Сейчас отправляйся туда, а потом посмотрим.
— Хорошо. Спасибо.
Но там не оказалось никакой иранки. Мне сказали, чтобы я не беспокоился и что я могу чувствовать себя в полной безопасности. На самом деле там вовсе не было спокойно. Постоянные крики и ссоры по любому пустяку. Только я пришел, как у меня отняли ремень и кошелек с теми немногими деньгами, что у меня оставались. Двери закрывались на ключ снаружи, опечатывались. Выходить нельзя (а представь, как я привык к свободе за время моих странствий). Нет-нет, я ценил все это: всегда чистое и теплое место для сна, на ужин спагетти и все такое, но я хотел учиться и работать — лучше учиться. Так пролетели два месяца, они текли мимо меня, будто струя воды за прозрачной пластиной; эти два месяца я вообще ничем не занимался, не разговаривал, поскольку языка я не знал, хотя и пытался учить его по книгам, которые мне передали Марко и Данила. Единственным развлечением был просмотр телевизионных программ, сон и еда. И все это молча.
Ничего не делать в мои планы не входило, к тому же в гости ко мне никто не мог приходить, даже семья, в которой я жил какое-то время. По прошествии двух месяцев Марко и Данила, скажем так, озаботились моей судьбой. Они сделали так, что Серджо, воспитатель, который был их другом и вообще человеком не последним в общежитии, получил разрешение днем по субботам брать меня, чтобы провести свободное время (а его у меня было полно) с ребятами из общества, называемого АСМО (Ассоциация межкультурного общения).
Серджо пришел за мной, и та первая суббота показалась мне просто замечательной. Когда я приехал, в АСМО уже был Пайам, который взял меня за руку и провел меня перед всеми, называя мое имя и фамилию и рассказывая обо мне. Данила там тоже была. Так что я получил возможность поговорить с ней и сказать спасибо. Также я сообщил ей, что в общежитии мне не очень хорошо живется, потому что я вовсе не хотел бы провести всю жизнь в еде, сне и просмотре телевизионных программ. Я хотел учиться и работать. У Данилы на лице появилось задумчивое выражение, вероятно, она размышляла о чем-то очень серьезном, а потом даже хотела мне что-то сказать, но промолчала. А неделю спустя, когда я снова приехал в АСМО, она подошла ко мне, отвела в сторонку и шепотом, как будто собиралась сказать нечто неприятное, спросила, не соглашусь ли я жить у них, потому что место, как мне известно, для меня есть, и они могли бы взять меня к себе. Я сказал, что не только соглашусь, но это было бы просто потрясающе.
Итак, они подали официальный запрос. И несколько дней спустя, быстро проведя переговоры, они пришли забрать меня. Объяснили, что речь идет об опеке. Объяснили, что это значит: у меня теперь есть дом и семья, а кроме того, три собаки, своя комната и даже шкаф, куда можно одежду повесить.
Что мы полюбим друг друга, это я и сам понял.
И вот так она началась. Моя вторая жизнь, я имею в виду. Или, по крайней мере, это был первый шаг к ней. Потому что меня приютили в своем доме Марко и Данила, и я должен был приложить старание, чтобы остаться в доме Марко и Данилы, а остаться у них означало не быть высланным из Италии, а не быть высланным из Италии означало получить вид на жительство как политический беженец.
Главной проблемой был язык. Я знал буквально пару слов на итальянском. Все вокруг изо всех сил старались, чтобы я скорее его выучил. С горем пополам я научился читать латинские буквы, но постоянно путал ноль с буквой «О». Произношение тоже никак мне не давалось.
— Может, тебе будет лучше пойти на курсы? — предложила Данила.
— Школа? — спросил я.
— Школа, — подтвердила она.
Я поднял вверх большой палец, показывая, что я доволен. И еще сразу вспомнил школу в Кветте, куда ходил послушать, как играют дети. В приступе эйфории я выбрал аж целых три разных курса языка, потому что боялся, что одного будет недостаточно. Таким образом, я выходил с Данилой утром, когда она ехала на работу, в восемь, и проводил в пути полтора часа, до девяти тридцати. Я посещал первый курс в ПТЦ Парини. ПТЦ значит Постоянный территориальный центр, это такое место в Турине, может быть, есть такое и в других городах, по крайней мере, мне так кажется. Затем я выходил оттуда, доезжал до другой школы, шел на второе занятие, снова выходил, приезжал в АСМО, шел на курсы итальянского в АСМО после обеда и только после этого обессиленный, но счастливый возвращался домой. Так продолжалось полгода. Тем временем мой друг Пайам продолжал работать моим переводчиком, когда я сам не справлялся, например, дома, если кто-то хотел мне сказать что-нибудь, а я не понимал, я звонил ему по телефону, и он переводил. Случалось, Данила звонила ему, чтобы узнать, чего бы мне хотелось на ужин, хотя еда никогда не была для меня проблемой — достаточно просто чем-нибудь брюхо набить.
В июне я сдал экзамен третьего класса средней школы (хотя преподаватели ПТЦ и были против, говорили, что слишком рано, но это просто по причине отсутствия времени, оно во всем мире идет по-разному).
В сентябре я записался в высшую школу, школу социальных работников, и сразу же сел в лужу. То есть, мне кажется, я сел в нее, потому что иногда не замечаю, что происходит что-то смешное или странное, кроме того, если бы я замечал, я бы этого не допускал, чтобы не выставлять себя на посмешище. Получилось так, что преподаватель гигиены вызвала меня к доске и попросила сделать какую-то штуку, не помню уже, что именно, что-то связанное с химией и с расчетами, но вместо цифр были какие-то буквы. Я сказал, что ничего не понимаю. Она мне объяснила, но я снова сказал, что ничего не понимаю, в том числе и ее объяснение.
И тогда она меня спросила:
— Да ты в какой школе учился?
Я сказал, что не ходил в школу.
— Как это? — спросила она.
Я объяснил, что шесть месяцев ходил на курсы итальянского языка, а затем сдал экстерном экзамен третьего класса средней школы, вот и все.
Она спросила:
— А до этого?
Я ответил, что до этого нигде не учился, не считая того, что когда-то ходил в школу в Афганистане, в своей деревне, к нашему учителю, которого больше нет, и все.
Она ужасно разнервничалась. Пошла к директору жаловаться, и сначала я испугался, как бы меня не выгнали. Это было бы настоящей трагедией, поскольку тогда кроме школы меня больше ничего не интересовало. На мое счастье вмешалась другая преподавательница, она предложила не торопиться, сказала, что мы можем идти вперед постепенно, что гигиена и психология могут и подождать, но нужно подвести базу для основных предметов. В общем, поскольку в моей школе был мальчик с ограниченными способностями и ему давали послабление, а мне нет, несколько месяцев я пользовался возможностью не ходить на уроки гигиены и психологии, выходил из класса и учился вместе с ним.
— Язык, Энайат. Думаю, когда ты говоришь и рассказываешь что-то, ты не используешь язык, которому ты научился у своей матери. Сейчас в вечерней школе ты учишь историю, естественные науки, математику, географию, и ты учишь эти предметы не на том языке, которому ты научился у своей матери. Названия пищи — не на том языке, которому ты научился у своей матери. Шутки с друзьями-не на том языке, которому ты научился у своей матери. Ты станешь человеком не того языка, которому ты научился у своей матери. Ты купил свою первую машину не на том языке, которому ты научился у своей матери. Когда ты устаешь, ты расслабляешься и болтаешь не на том языке, которому ты научился у своей матери. Когда ты смеешься, ты смеешься не на том языке, которому ты научился у своей матери. Когда ты спишь, я не знаю, на каком языке ты видишь сны. Но я уверен, Энайат, что и любить ты будешь не на том языке, которому ты научился у своей матери.
Помню, в первый год обучения я мало гулял в компании, потому что мне жутко нравилось ходить в школу. Для меня это было привилегией. Я очень много учился, а если получал плохую оценку, то сразу отправлялся к учителю и заявлял, что хочу ее исправить, и это многих очень раздражало, и даже тех, кто был младше меня: говорили, что я ботаник.
Потом стало полегче. Я нашел друзей, узнал много такого, что заставило меня взглянуть на жизнь совсем другими глазами, как будто я надел солнечные очки с цветными линзами. Когда я сидел на уроках гигиены, я был поражен тем, о чем мне говорили, потому что я сравнивал это с моим прошлым, с теми условиями, в которых мне приходилось жить, с едой, которой я питался. Удивительно, как я остался цел и невредим.
Примерно в конце второго класса высшей школы мне домой пришло письмо, извещавшее о необходимости явиться в Рим для встречи с комиссией, которая будет проверять, могу ли я получить вид на жительство как политический беженец. Этого письма я очень ждал. Я ждал его потому, что в ПТЦ Парини я познакомился с афганским парнем, прибывшим в Италию незадолго до меня, и его история была очень похожа на мою. Поэтому все, что случалось с ним, затем через некоторое время происходило со мной, например, его, а потом и меня вызвали для предоставления документов. Он получил такое письмо за несколько месяцев до меня, поехал в Рим, встретился с комиссией и получил ответ: никакого политического убежища. Помню его разочарование, когда он вернулся и рассказал мне, как дело было. Я не мог понять, почему ему не дали убежища. Если уж они ему не дали, то и мне наверняка не дадут. Помню, как он обхватил голову руками, мой друг, плача без слез, плача лишь голосом и телом, и все бормотал: «И что мне теперь делать?»
И вот однажды днем я сел на поезд с Марко и Данилой и поехал в обратную сторону, из Турина в Рим. Мы явились минута в минуту в это здание, не помню уже, в каком оно районе, немного подождали, потом назвали мое имя, отразившееся эхом по всему коридору. Марко и Данила остались за дверью. А я вошел.
— Присаживайся, — сказали мне.
Я сел.
— Это твой переводчик, — сказали они, показывая на паренька у двери.
Я сказал, что хотел бы обойтись своими силами. И добавил:
— Спасибо.
— Судя по всему, ты хорошо говоришь по-итальянски, — сказали они.
Я ответил, что да, достаточно неплохо говорю. Но дело не в этом. Если ты сам напрямую говоришь с человеком, ты лучше передаешь свои эмоции, даже если неверно используешь слова или ударение ставишь неправильно. В любом случае то, что ты донесешь до собеседника, будет больше похоже на твои мысли, чем речь переводчика, потому что он не передает эмоции, а лишь произносит слова, а слова — это только оболочка. Мы болтали сорок пять минут. Я рассказал все, в мельчайших подробностях. Рассказал о Наве, о моем отце и моей матери, о путешествии, о том, что даже в Турине, в доме Марко и Данилы, по ночам меня преследуют кошмары, они будоражат мой сон, как ветер будоражит море между Турцией и Грецией. В этих кошмарах я от кого-то убегаю, а потому я часто падаю с кровати или просто встаю, беру одеяло, заворачиваюсь в него, спускаюсь по лестнице, открываю дверь, иду во двор и засыпаю в машине, а иногда складываю где-нибудь одежду и ложусь спать в уголке ванной комнаты. И все это в беспамятстве. Я рассказал, что постоянно ищу угол, где бы голову приклонить. Я стал лунатиком. Когда я рассказал все это, комиссар заявил, что не понимает, почему он должен дать мне политическое убежище, ведь в Афганистане, в конце концов, жизнь для афганцев не настолько опасна и я прекрасно мог бы остаться жить дома.
Тогда я вытащил газету. Это была ежедневная газета за какое-то недавнее число. Я показал статью.
Озаглавлена она была так: «Афганистан: Ребенок-талиб зарезал шпиона».
Корреспондент рассказывал о безымянном мальчишке, попавшем в объектив телекамер в тот миг, когда он с криком «Аллах акбар!» перерезал горло пленному. Эту историю широко освещала пропаганда Талибана в приграничных с Пакистаном районах. На видео был снят пленный афганский мужчина, он признавался в своих грехах перед группой военных, среди которых было много подростков. Потом слово взял палач, действительно мальчишка, совсем маленький, в камуфляжной куртке на несколько размеров больше. Это американский шпион, заявил мальчик, вооруженный огромным тесаком, глядя в камеру. Такие, как он, сказал мальчик, заслуживают смерти. В эту секунду один из талибов дернул назад голову приговоренного, остальные закричали «Аллах акбар! Аллах акбар! Господь велик!», а мальчишка перерезал мужчине горло.
Я показал комиссии статью. И сказал:
— На месте этого мальчика мог быть я.
Вид на жительство как политическому беженцу мне выдали, я узнал об этом несколько дней спустя.
Примерно на третий год обучения в высшей школе я подумал, что пора мне попробовать связаться с моей матерью. Я бы мог попытаться найти ее раньше, но только после получения вида на жительство, после того, как доверху заполнились спокойствием балластные цистерны моего корабля, я начал вспоминать о ней, о брате, о сестре. Вот как надолго я вычеркнул их из памяти. Не из-за того, что я такой плохой, а потому, что прежде чем заботиться об остальных, нужно самому встать на ноги. Как ты можешь давать любовь, если не любишь даже свою жизнь? Когда я понял, что в Италии мне по-настоящему хорошо, я позвонил одному из моих афганских друзей в Кум — у него отец жил в Пакистане, в Кветте, — и спросил, можно ли, по его мнению, попросить его отца разыскать в Афганистане мою семью.
Я сказал:
— Если у твоего отца получится найти мою мать и брата с сестрой, я бы мог заплатить ему за беспокойство, а также прислать ему достаточно денег, чтобы перевезти их в Кветту.
Я также объяснил ему, как их найти, где они живут и так далее. Он, мой друг в Иране, сказал:
— Мне будет сложно все это объяснить. Я тебе дам номер моего дяди и моего отца. Позвони им в Пакистан и расскажи сам. Хорошо?
Тогда я позвонил его отцу, и он говорил со мной очень любезно. Он сказал, чтобы я не беспокоился о деньгах. Что если они в Афганистане, в той маленькой долине, и не знают, жив ли я еще или умер, так же как и я не знают, живы ли они, то он считает своим долгом поехать туда и найти их.
Я ответил, что в любом случае оплачу ему поездку и расходы, даже если для него это и долг, потому что чувство долга хоть и штука хорошая, но деньги тоже важны. И потом, эта поездка очень опасная, там война идет.
Прошло какое-то время. Я почти потерял надежду. А затем, однажды вечером, зазвонил телефон. Отец моего друга хриплым голосом поздоровался со мной: казалось, он где-то совсем рядом. Он рассказал мне, что найти их было очень тяжело, потому что они уехали из Навы и перебрались в селение на другой стороне долины, но что в конце концов ему это удалось, и, когда он объяснил моей матери, что это я прошу их переехать в Кветту, она не поверила и не хотела уезжать. Ему стоило больших трудов убедить ее.
Потом он сказал:
— Погоди минутку.
Он хотел передать кому-то трубку. И мои глаза сразу же наполнились слезами, потому что я уже догадался, кто это был.
— Мама. — Молчание на том конце провода. — Мама, — повторил я.
В трубке я услышал только вздох, легкий, влажный и соленый. И понял, что она тоже плачет. Мы говорили впервые за восемь лет, восемь долгих лет, и эта соль, эти вздохи были единственным, что сын и мать могли сказать друг другу через такую пропасть времени. Мы так и сидели, молча, до тех пор, пока связь не прервалась.
И только в этот момент я понял, что она еще жива и, быть может, тогда я в первый раз осознал, что жив и я.
Не знаю, как у меня это вышло. Но все же я выжил.
Энайатолла закончил свой рассказ вскоре после того, как ему исполнился двадцать один год (примерно). Дату его рождения определили в квестуре: первое сентября. И он только тогда узнал, что в море действительно водятся крокодилы.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.