Пакистан

Пакистан

«Хаста кофта» означает «утомился как котлета», потому что в наших краях, когда женщины делают котлеты, они отбивают их, и отбивают, и отбивают в ладонях очень долго. Именно так я себя чувствовал, как будто какой-то великан схватил меня, чтобы сделать из меня котлету: у меня болела голова, руки и еще что-то — не знаю, как оно называется, — между легкими и желудком.

В Кветте жило очень много хазарейцев, в предыдущие дни я видел их в самавате, они ходили и выходили; тогда еще мама была со мной, она подолгу общалась с ними, словно хотела доверить им огромную тайну. Я сунулся было к ним, но понял, что эти хазара отличаются от тех, кого я знал; даже самые простые слова моей земли в их устах превращались из-за произношения в неизвестные иностранные слова. Ни я их, ни они меня не понимали, поэтому вскоре они переставали обращать на меня внимание и Возвращались к своим делам, видимо, куда более важным, чем состояние брошенного ребенка. Я ни-чего у них не узнал, не сумел Перекинуться ни единым словечком, ни единой фразой, которая вызвала бы у них желание хоть как-то помочь мне, например пригласить к себе домой, угостить чашкой йогурта или кусочком огурца. А если ты недавно Приехал (а это становится понятно, едва ты откроешь рот), если толком не знаешь, где очутился и что тут происходит, если плохо себе представляешь, как следует себя вести, то, может статься, кто-нибудь попробует тебя обмануть.

Больше всего на свете (помимо разного прочего, вроде смерти) мне бы не хотелось, чтобы меня бесстыдно обвели вокруг пальца.

Я выбрался из подушек, среди которых прятался, и отправился на поиски почтенного Рахима, хозяина самавата Кгази: как ни странно, с ним мне удавалось общаться, возможно, потому что он привык принимать множество постояльцев и вследствие этого знал много языков. Я спросил, не найдется ли у него для меня работы. Я готов делать что угодно, от мытья полов до чистки обуви, заниматься любым делом — а все потому, что, сказать по правде, я очень боялся, что он выкинет меня на улицу. Кто знает, что там, на улице?

Он выслушал меня, делая вид, что не слушает, потом сказал:

— Сегодня можешь остаться.

— Только сегодня? А завтра?

— Завтра тебе придется найти другое место.

Всего один день. Я посмотрел на его густые брови, щеки в тонких волосках, сигарету, зажатую в зубах, пепел с которой падал на землю, на башмаки и белый пирхан. Я подумал, что мог бы подскочить к нему, вцепиться в полу куртки и ныть до тех пор, пока легкие не взорвутся (у меня) или не лопнут барабанные перепонки (у него), но решил, что не стоит этого делать. Я поблагодарил сто несколько раз за великодушие и спросил, можно ли мне на кухне взять картофелину или луковицу: он кивнул, и я ответил на это ташакор, что означает «спасибо».

Спал я, свернувшись калачиком.

Тело мое спало, но сам я бодрствовал во сне. Шел по пустыне.

С утра я встал уже озабоченный тем, что мне придется покинуть самават и выйти на улицу, на эту улицу, вид которой из двери и из окна туалета на втором этаже мне совершенно не понравился. По ней сплошным потоком двигались машины и мотоциклы, так что дышать было нечем, а между проезжей частью и тротуаром, буквально в нескольких метрах от дверей самавата, по бетонному желобу бежали сточные воды, скрытые от глаз и обоняния. Я попил воды и ополоснул лицо, чтобы собраться с духом и броситься в эту сутолоку. Затем пошел попрощаться с дядей Рахимом.

Он взглянул на меня мельком.

— Куда ты идешь? — спросил он.

— Я ухожу, дядя Рахим.

— Куда?

— Не знаю, — пожал я плечами. — Я не знаю города. По правде сказать, я даже не знаю, направо мне идти или налево, — не вижу никакой разницы. Поэтому я посмотрю туда и сюда и выберу вид, который покажется мне лучше.

— В Кветте нет никаких видов. Только дома.

— Я так и думал, дядя Рахим.

— Я передумал.

— Насчет чего?

— Я не могу дать тебе работу здесь и платить. Имею в виду — платить деньги. Вас слишком много. Я не могу дать работу всем. Но ты хорошо воспитан. Поэтому, если хочешь, можешь остаться здесь, спать и есть до тех пор, пока не найдешь настоящую работу, работу, где можно зарабатывать и все такое. А пока что будешь исполнять мои поручения весь день, с раннего утра и до темноты, делать то, что я тебе скажу. Понятно?

Я улыбнулся так широко, как только мог:

— Пусть жизнь твоя будет долгой, как жизнь вековых деревьев, почтенный Рахим.

— Хода кана, — ответил он.

Конечно, я обрадовался, обрадовался и воспрянул духом, однако не могу сказать, что с самого начала все пошло гладко; должен заметить, что первый день работы в самавате Кгази в Кветте стал настоящим адом: мне сразу же дали кучу поручений (это во-первых) и, давая эти поручения, не объясняли, как их нужно выполнить, как будто я сам все знал, но я-то ничего не знал, а главное, не знал, как выполнить данные мне поручения (это во-вторых); кроме того, я ни с кем не был знаком (это в-третьих) и не мог разговаривать или шутить с незнакомыми людьми, так как боялся, как бы мои слова не были ими превратно истолкованы, ведь я говорил на их языке очень плохо (это в-четвертых), да к тому же поручения никак не кончались (это в-пятых), и я все ждал, когда же взойдет луна: я не видел, как она поднимается, и стал гадать, не встает ли луна в Кветте только тогда, когда этого захотят хозяева, чтобы заставить людей подольше работать.

Когда я вечером пошел спать, я был не просто «хаста кофта», а скорее напоминал корм для скота.

Прежде чем лечь, я немного посидел на матрасе; только теперь я обратил внимание, как убог самават: потрескавшиеся стены, вонь, пыль везде и в пыли вши. С минуту я сравнивал это место с моим домом, но тут перестал. Чтобы не испугаться слишком сильно, я руками разогнал в воздухе это сравнение, как делал один мой приятель в Наве, постарше меня, когда тайком курил корешки разных растений, чтобы этот запах не впитался в одежду.

— Энайат, Энайат, иди сюда, скорее…

— Что случилось?

— Возьми ведро, Энайат. Канализация на улице снова засорилась. Принеси ведро и тряпки.

— А палку захватить, дядя Рахим?

— Ведро и тряпки, Энайат! Палка у меня уже есть. Бегом!

— Бегу, бегу.

— Энайат, мне нужна помощь.

— Я не могу, дядя Заман. Канализация забилась. Уже нам в дверь заливает.

— Опять?

— Опять.

— Ланат ба шайтон! Все время по колено в дерьме! Но кухня-то все равно должна работать, а у нас закончился лук и арбузы. Сходи на рынок, Энайат-джан. Как только освободишься. Что это за вонь?

— Чувствуете, дядя Заман?

— Чувствую ли я? Да она с ног валит!

— Это от канализации, сюда уже почти добралось.

— Беги, Энайат. Рахим-ага стоит на улице, зажав нос, и ждет тебя.

— Ну, ты где, Энайат?

— Я здесь, дядя Рахим. Ведро и тряпки.

— Да не новые тряпки, дурак. Те, что за домом висят.

— Уже бегу, дядя Рахим.

— Энайат, что случилось?

— Канализация, Лалех. Уже почти залило самават.

— Вот откуда эта вонь.

— Прости, я должен принести тряпки.

— Потом зайди ко мне, Энайат, я хочу попросить тебя кое-что сделать.

— Энайааат!..

— Да, бегу, дядя Рахим.

Я побежал за старыми тряпками, висевшими на веревке в глубине двора, и палками. Тряпками мы должны были заткнуть пространство между тротуаром и дверью, а для чего нужны были деревянные палки, я понятия не имел. Но я это понял, когда Рахим велел мне спуститься босиком в нечистоты, чтобы помочь ему протолкнуть все то, что засорило канализацию. Я отказался, потому что есть вещи, которые я не стал бы делать ни за что на свете. Никогда. Он принялся кричать на меня, заявил, что если это делает он, взрослый мужчина и хозяин такого большого самавата, то я, маленький мальчишка, тем более могу это сделать и что я не оказался на улице только благодаря ему. Я ответил, что действительно я маленький и что среди нечистот плавают всякие гадости куда крупнее меня. В конце концов прибежали другие мужчины и помогли Рахиму. Но еще несколько дней я старался не попадаться ему на глаза.

Те, кто работал на кухне, и я в том числе, жили вместе в одной комнате. Было нас пятеро, и среди нас — пожилой мужчина, который мне сразу пришелся по душе: его звали Заман. Он был добр ко мне и давал всякие ценные советы, например, как не убиться ненароком и как работать таким образом, чтобы почтенный Рахим был всегда доволен.

В самавате были отдельные комнаты для тех, у кого деньги водятся, большие помещения для семей с детьми, где я жил с мамой, и общая спальня для мужчин. Я никогда не заходил в отдельные комнаты, ни в первые дни, ни позже. Убирались в них другие. Там бывали люди, язык которых я не понимал. Дым. Шум. Но я не особо интересовался, что там происходит, мне было не до этого.

Когда прошло уже довольно много времени и дядя Рахим убедился, что я не влипаю ни в какие неприятные истории, мне поручили разносить чай в лавки. Поначалу я боялся, что ошибусь или меня обманут, потом приспособился, и это занятие мне так пришлось по душе, что о лучшем для себя я и не мечтал. Было одно место, которое мне особенно нравилось: обувная лавка, куда каждое утро, около десяти часов, я приносил сир чай — чай с молоком — и нан тандури, приготовленные специально для оста саиба, владельца лавки. Лавка эта располагалась рядом со школой.

Я входил, ставил поднос на столик, здоровался с оста саибом, как научил меня дядя Рахим, брал деньги, быстро их пересчитывая и делая вид, будто меня это нисколько не заботит, чтобы оста саиб не подумал, что я ему не доверяю (это дядя Рахим велел мне так делать, я даже специально тренировался), затем снова желал ему здоровья, выходил из лавки, но не сразу возвращался в самават, а гулял неподалеку, у стены школьного двора, и ждал перемены.

Мне очень нравилось, когда после звонка двери распахивались и во двор с шумом и гамом выбегали дети. Пока они играли, я представлял себе, как кричу и играю с моими друзьями в Наве: я звал их по именам, бил ногой по мячу, возмущался, что кто-то неосторожным движением порвал нитку воздушного змея или что овечья косточка для бузуль-бази все еще варится в казане, а старую я куда-то забросил и не могу найти и поэтому в ближайшем турнире я не участвую, но как же это все-таки несправедливо — оставаться вне игры на такое долгое время.

Я нарочно шагал очень медленно. Дядя Рахим, думал я, увидев, что я иду, хоть и медленно, разозлится куда меньше, чем если застанет меня торчащим на одном месте.

Иногда по утрам я отправлялся разносить чай немного раньше обычного и видел, как дети, чистые, ухоженные и причесанные, входят в двери школы. Тогда они вызывали у меня раздражение. Я вертел головой во все стороны, не желая на них смотреть. А потом, во время перемены, мне снова хотелось услышать их голоса.

— Никогда не думал об этом, Энайат, представляешь?

— О чем?

— О том, что «слушать» так сильно отличается от «смотреть». Слушать не так болезненно, правда? Можно поиграть воображением, изменить реальность.

— В общем да. Со мной примерно так и было.

— Балкон комнаты, где я работаю, выходит на начальную школу. Иногда в перерывах, пока пью кофе, я наблюдаю за родителями, которые в четыре часа забирают своих детей. Классы в определенном порядке собираются кучками во дворе, по звонку дети робко делают шажок-другой к воротам, поднимаются на цыпочки, силясь разглядеть своих родителей в толпе взрослых и поймать их ласковый взгляд, а они, родители, завидев детей, раскрывают объятия, распахивают глаза и шумно дышат. Эта встреча как общее дыхание — людей, деревьев, зданий вокруг. Дыхание всего города. Начинаются вопросы об уроках, о домашнем задании, о бассейне; мамы застегивают молнии курток, чтобы дети не простудились, и натягивают им шапочки на лоб и уши. А потом — в машины, группами, вместе с друзьями. И по домам.

— Да, я тоже такое видел.

— Теперь ты можешь смотреть на это, Энайат?

Одежда. У меня было два пирхана. Когда я стирал один, то надевал второй, а первый тем временем сушился. Высохший я клал в полотняный мешок в угол, рядом с матрасом. И каждый вечер проверял, на месте ли он.

Шли дни, недели, месяцы, дядя Рахим понял, что я молодец (это я говорю не из бахвальства, вовсе нет), что я хорошо продаю чай, что стаканы и терракотовая сахарница у меня не падают, что я не делаю глупостей, например не забываю поднос в лавке, куда ходил, и, что самое главное, всегда приношу все деньги. И даже немного больше.

Ну да, было несколько приятных лавочников из тех, к кому я ходил постоянно, каждое утро около десяти и днем, ближе к трем или четырем часам; они давали мне чаевые, которые я мог оставлять себе, но тогда я не знал, правильно ли это; не то чтобы я не знал, что делать с этими деньгами, но в самого начала, стал и их тоже отдавать дяде Рахиму. Так было лучше. Если бы потом я ошибся в счете и взял больше денег, чем положено, дядя Рахим перестал бы мне доверять, а я не хотел остаться без места для ночлега и воды, чтобы чистить зубы.

Но.

Одним пыльным и ветреным днем почтенный владелец лавки, тот, что продает лепешки, сандал или чаплай, оста саиб, о котором я уже рассказывал и которому был симпатичен, попросил меня присесть с ним и выпить чаю. Я был не уверен, что мне можно сидеть рядом с ним, но он сам меня пригласил, и я подумал, что отказываться было бы невежливо. Я сел на пол, на циновку, скрестив ноги.

— Сколько тебе лет, Энайат?

— Не знаю.

— Ну примерно?

— Одиннадцать.

— Ты ведь уже какое-то время работаешь в самавате, верно?

— Почти шесть месяцев, оста саиб.

— Шесть месяцев. — Он поднял глаза к небу, раздумывая. — Никто так долго не оставался у Рахима, — проговорил он. — Значит, он тобой доволен.

— Почтенный Рахим никогда не говорил, что он доволен мной.

— Афарин, хвала Аллаху, — ответил он. — Если Рахим не жалуется, Энайат, значит, он очень доволен и даже более того.

— Надеюсь, оста саиб.

— Теперь я тебе задам один вопрос. И ты должен ответить честно. Хорошо?

Я кивнул.

— Ты доволен своей работой в самавате?

— Доволен ли я работой, которую дает мне почтенный Рахим? Ну, разумеется!

Он покачал головой:

— Нет, я спросил не «доволен ли ты, что Рахим дал тебе работу». Конечно, ты доволен. Благодаря ему у тебя есть кров и постель, тарелка похлебки вечером, чашка йогурта на обед. Я спросил, нравится ли тебе твоя работа. Не думал ли ты когда-нибудь сменить ее.

— Делать другую работу?

— Да.

— Какую?

— Продавать. Например.

— Продавать что?

— Разные товары.

— Как те мальчишки с деревянными ящиками на базаре, оста саиб? Как они?

— Как они.

— Да, я думал об этом. Еще в первый день. Но я почти не знал языка. Теперь я мог бы попробовать, но не знаю, как купить товар.

— А ты не откладывал деньги?

— Какие деньги?

— Те, что тебе платит Рахим за работу в самавате. Ты их посылаешь домой или тратишь?

— Оста саиб, я не получаю денег за работу в самавате. Мне просто разрешают там жить.

— Ты не врешь?

— Да чтоб мне провалиться!

— Этот скупердяй Рахим не платит тебе даже полрупии?

— Нет.

— Ланат ба шайтон. Слушай, я делаю тебе предложение. Ты работаешь в самавате только за постель и еду, я же, если ты будешь работать на меня, буду платить тебе деньги. Я буду покупать тебе товар, ты станешь его продавать, потом будем делить доход. Если ты заработаешь двадцать рупий, я забираю пятнадцать, а ты получаешь пять. Твои собственные деньги. Что скажешь? Сможешь делать с ними все, что захочешь.

— Но почтенный Рахим не разрешит мне тогда ночевать в самавате.

— Это не проблема. В городе полно мест, куда ты можешь пойти спать.

— Правда?

— Правда.

Я немного помолчал, потом спросил у оста саиба разрешения встать и пойти немного прогуляться, чтобы поразмыслить обо всем этом.

Началась перемена и, быть может, крики детей подсказали бы мне правильное решение. Меня одолевали сомнения: я же маленький, очень маленький, просто мальчик-с-пальчик. Любому раз плюнуть украсть у меня товар или обмануть меня. Но в Кветте целые толпы мальчишек работают на улицах, покупают товары оптом, потом их перепродают, так что в целом идея не выглядит странной. А кроме того, иметь свои деньги — это ведь совсем неплохо. Да, я не знал, где буду ночевать, но оста саиб сказал, что это не проблема, и я подумал: ведь все эти мальчики где-то ночуют, а еду, например, можно покупать на заработанные деньги. А умываться — у мечетей.

Ну вот.

Итак, в то утро, даже не завершив свою одинокую прогулку, я принял предложение оста саиба. Я вернулся к дяде Рахиму и сказал, что ухожу, и объяснил ему почему. Я думал, он разозлится, но он сказал, что я молодец и что, если ему понадобится, он найдет какого-нибудь парня для работы. И добавил, что, если мне понадобится, я могу прийти к нему попросить совета. Я очень благодарен ему за это.

С оста саибом мы отправились на окраину, в Сар Аб (два слова, которые означают голова и вода), чтобы приобрести товары.

Сар Аб — это большая площадь, где рядом со своими владельцами покорно стоят десятки машин и фургонов, изъеденных ржавчиной. Багажники открыты, все продают свой товар. Мы покружили немного, выбирая что купить, подыскивая оптовиков, у которых цены получше и товар поинтереснее. Оста саиб отчаянно торговался. За каждую пачку. Он был прирожденным коммерсантом. Купил фасованных булочек, жевательной резинки, носков и зажигалок. Мы сложили все в картонную коробку, перетянув бечевкой так, чтобы было удобно нести, и вернулись обратно. Оста саиб дал мне несколько наставлений. Рассказал, с кем я должен и не должен разговаривать, где я могу торговать, а где не стоит, что мне делать, если встречу полицейских, и так далее. Среди всех наставлений самым важным было такое: не дай украсть товар.

Мы попрощались, и оста саиб пожелал мне удачи, воздев руку к небу. Я подумал, что либо где-то там существуют запасы удачи на разные случаи жизни, либо эта та же удача, которой мне пожелал старый друг отца при расставании в Кандагаре. Я резко развернулся и побежал на улицу, надеясь, что, если я буду бежать достаточно быстро, эта удача достанется кому-нибудь еще, а мне было бы лучше обойтись и вовсе без нее.

Поскольку уже наступила послеполуденная перемена, я, чтобы не изменять своей привычке, сделал крюк и прошел мимо школы. Мне хотелось услышать звук мяча, отскакивающего от стены, и голоса детей, бегающих друг за другом по школьному двору. Я забрался на ограду. Когда учителя загнали детей обратно в классы, я направился в сторону базара, стараясь держаться поближе к домам, чтобы защититься хотя бы с одной стороны; от страха, что у меня могут что-нибудь украсть, я крепко сжимал в руках картонную коробку.

Базар, на который оста саиб велел мне идти, назывался Лиакат и располагался в центре города.

Главная улица Лиакат-базара — Шар-Лиакат, и цвет этой улицы — это мешанина из множества рекламных щитов, наползающих один на другой, — зеленых, красных, белых, желтых, желтых с надписью «Call Point Рсо» и нарисованным телефоном, синих с надписью «Rizwan Jewellers» и прочих; под надписями на английском стоят надписи на арабском, а под надписями на арабском клубится пыль, в которой преломляются лучи солнца и бурлит людской муравейник: велосипеды, машины, голоса, звонки, дым, запахи.

Первый день был просто ужасным, едва ли не хуже первого дня работы в самавате Кгази. Вычеркнуть бы его из жизни, вообразить, будто его и не было никогда, этого дня. Надо бы мне бежать еще быстрее, чтобы фортуна меня не догнала.

Настал вечер, а я так ничего и не продал. В общем, или у меня не было способностей к коммерции, или никого не интересовал мой товар, или все уже были сыты по горло носками, платками и булочками, или для того, чтобы сбывать товар, следовало знать некоторые тонкости, о коих я не имел ни малейшего представления. В какой-то момент я, отчаявшись, оперся на фонарный столб и стал смотреть, что показывают по телевизору, выставленному в витрине магазина электротоваров. Увлекшись уж не помню какой телепередачей — выпуском новостей, сериалом, документальным фильмом про животных, — я не замечал ничего вокруг, клянусь, только заметил руку, скользнувшую в картонную коробку и схватившую пачку жевательной резинки.

Я обернулся. Группа из шести-семи мальчишек-пуштунов — да, они разговаривали на пушту, но, вероятнее всего, были белуджами — остановилась посреди дороги. Они смотрели на меня и смеялись. Один из них, мне показалось, главный, играл с пачкой жвачки — моей пачкой жвачки, — удерживая ее вертикально на тыльной стороне ладони.

Мы начали ругаться — я на своем языке, они на своем.

— Жвачки так захотелось! — заявил главный.

— Верни! — потребовал я.

— Подойди и забери! — Он поманил меня рукой.

Забрать, но как? Они были старше меня, к тому же их было много. Выглядели они как настоящие разбойники, таким нельзя доверять. Готов побиться об заклад: если бы я бросился на главного, они бы мне в ту же минуту все кости переломали, а весь мой товар оказался бы у них в коробках. Как бы я объяснил оста саибу, что у меня все украли в первый же день? Короче, не из страха, нет, скорее наоборот — потому что я из тех, кто думает в первую очередь о важных вещах, — я решил, что лучше потерять пачку жевательной резинки, чем зубы и все остальное, и уже собрался уходить.

— Отдай!

— Верни ему жвачку!

Рядом со мной внезапно, ниоткуда, материализовались несколько хазарейских мальчишек. Сначала один, потом второй, третий — казалось, конца им не будет, — некоторые еще младше меня. Они спускались с крыш, выныривали из переулков. Через пару минут нас стало больше, чем их. Поняв, что дело пахнет керосином, некоторые белуджи пустились наутек. Главный остался с двумя верными товарищами — один слева, другой справа, но на шаг позади; они явно нас боялись. Я почувствовал себя снежным барсом. С этим небольшим войском за спиной я приблизился к главному белуджу, чтобы забрать пачку жевательной резинки, но он вдруг бросился наутек. По крайней мере, попытался. Я его схватил. Мы повалились на землю вместе с товаром и всем остальным. Я ощущал его мускулы под тканью пирхана, два раза он меня ударил. В неразберихе мне удалось выхватить из его коробки пару носков, потом я получил удар ногой под дых, и у меня перехватило дыхание. Он подобрал коробку и кинулся наутек. Унося с собой жевательную резинку. Но у меня остались носки, которые стоили дороже.

Один из мальчиков-хазара помог мне встать.

— Я бы не отказался от вашей помощи, — сказал я, — могли бы вмешаться.

— Да, но в следующий раз было бы хуже. А так ты хотя бы показал, что можешь защищаться сам.

— Правда?

— Правда.

Я пожал ему руку:

— В любом случае спасибо. Меня зовут Энайатолла.

— Суфи.

Я подружился с хазарейскими мальчишками, с одним особенно крепко — с Джомой по прозвищу Суфи, потому что он всегда держался в стороне, спокойный и молчаливый как монах, хотя порой создавал проблем куда больше, чем остальные.

Однажды вечером, например, мы прогуливались по улице, и он подошел к грязному и неприятно пахнущему мужчине, какому-то бродяге, спящему на земле, и высыпал пригоршню камешков в металлическую банку для милостыни. Бедняга, еще окончательно не проснувшись, вскочил посмотреть, кто это отстегнул ему столько денег; я готов поспорить, что он уже представлял себя богачом и был готов отправиться в лучший ресторан города или купить целую кучу опиума у своего дилера. Видимо, поэтому, осознав, что ему достались только камешки и мы смеемся над ним, спрятавшись за углом мечети, он погнался за нами, чтобы задать нам хорошую трепку, но мы мигом смылись. Впрочем, он едва держался на ногах, так что вряд ли сумел бы нас поймать.

В другой раз Суфи увидел мотоцикл, прикованный цепью к столбу, и залез на него. Не для того, чтобы угнать. Просто, чтобы посидеть и почувствовать, как это — быть за рулем: он всегда мечтал иметь мотоцикл. Но как только он вцепился в рукоятку акселератора и нажал на рычаг сцепления, непонятно почему мотоцикл завелся. Он прыгнул вперед, описав дугу вокруг столба, к которому был прикован, а Суфи слетел с седла и угодил в лоток с фруктами. На сей раз он легко не отделался: повредил спину и ногу и некоторое время с трудом вставал на колени для молитвы.

Целыми днями мы были на рынке вместе с другими мальчиками хазара, и на обед мы скидывались на греческий йогурт, зеленый лук, несколько штук нан тандури — круглых лепешек, выпеченных в глиняной печи, еще покупали какие-нибудь фрукты или овощи, если хватало денег.

В общем, так.

Я по-прежнему работал на Лиакат-базаре, потому что ничего лучше найти не мог. Я никогда бы не вернулся в самават Кгази, потому что потерял бы Суфи и других друзей, — но работа на базаре мне совсем не нравилась. Это же не то, что иметь свой магазин, куда люди приходят и просят то, что им нужно, а тебе только надо встречать их и быть любезным. Нет, здесь ты подходишь к людям, становишься с ними рядом, пока они работают или думают о чем-то другом, и твердишь: «Купите, купите, пожалуйста». Тебе приходится быть назойливой мухой. Разумеется, это никому не нравится и к тебе относятся плохо.

Мне не нравилось вести себя назойливо. Мне не нравилось, что ко мне относятся плохо. Но всем (и я не исключение) хотелось жить, а чтобы жить, мы иногда вынуждены делать то, что нам не нравится.

Как-то мне пришла в голову оригинальная мысль, как заставить покупать мой товар, и дела пошли в гору. Я подходил к тем, кто был с детьми, надкусывал булочку, не раскрывая ее, оставлял след зубов на обертке и, пока взрослые смотрели в другую сторону, совал в руки ребенку, а затем говорил родителям: «Смотрите, он взял булочку без разрешения. И надкусил ее. Вы должны заплатить». Или же я щипал малыша за руку — легонько, чтобы следа не осталось, но ребенок заплакал, — и говорил родителям: «Возьмите что-нибудь, чтобы ребенок успокоился».

Но все это шло вразрез с третьей заповедью мамы: не обманывай.

Кроме того передо мной постоянно вставал вопрос: где ночевать? Когда наступала ночь, мы с ребятами отправлялись в разные мрачные трущобы на окраинах Кветты и там прятались. Заброшенные дома, почти руины. Наркоманы за машинами. Костры. Мусор. Я был очень грязен, но каждое утро, прежде чем искать, что бы поесть, я шел в мечеть помыться, а потом проходил мимо школы — той самой.

Я не пропустил ни одного дня. Как будто не хотел прогуливать.

Однажды вечером я поговорил с оста саибом, хозяином магазина, на которого я работал: сообщил ему, что хочу уйти и поискать другую работу, но спать на улице я больше не могу.

Он молча взял лист бумаги и сделал расчет. Сказал мне, сколько я заработал за это время. Я ушам своим не верил. Из сумки он вытащил банкноты и монеты и протянул мне. Порядочная сумма. Никогда в жизни у меня столько не было.

Потом добавил:

— Если проблема только в ночлеге, приходи по вечерам в магазин, перед закрытием. Я разрешу тебе здесь спать.

— В магазине?

— Да, в магазине.

Я огляделся. Чистота, ковры на полу, подушки, прислоненные к стене. Воды и туалета нет, но рядом мечеть, куда я мог бы ходить по утрам.

Я согласился. По вечерам, около семи, я появлялся в магазине, он опускал железные ставни и запирал меня на всю ночь до его возвращения утром, даже если он приходил в десять или позже. Ключей мне, разумеется, не оставлял. Ожидая, пока он вернется и выпустит меня, я от нечего делать, помнится, пытался читать газеты, которые он оставлял на стойке. Они были на языке урду. Надо сказать, я так и не научился толком на нем говорить. Читал я медленно, так медленно, что к середине страницы забывал, о чем говорилось в начале. Я искал новости об Афганистане.

— Кстати, может, расскажешь еще что-нибудь об Афганистане, а потом продолжишь свою историю?

— И что же тебе рассказать?

— О твоей матери, о твоих друзьях. О родственниках. Как живется в твоей стране?

— Я не хочу рассказывать о них, и о стране тоже рассказывать не хочу. Это все не важно.

— Почему?

— Факты — вот что важно. Важна история. То, что меняет твою жизнь и что случилось с тобой, а не где или с кем.

Одним зимним утром — зимой я целыми днями смотрел на небо в надежде, что пойдет снег, как в Наве, но, несмотря на холод, пробирающий до костей, зима в Кветте была бесснежной — хуже не придумаешь; когда я понял, что снега не будет, я разрыдался так, как никогда прежде, — так вот, одним зимним утром я зашел в лавку, торгующую тарелками и стаканами, и попросил глоток воды. Лавочник взглянул на меня как на мерзкое насекомое, затем потребовал:

— Сначала скажи, кто ты: шиит или мусульманин?

Понятно, что в теории это одно и то же, поэтому вопрос сам по себе изначально был идиотским. Я разозлился. У любого терпения есть предел, даже если ты ребенок ростом с сидящую собаку.

Я сказал:

— Первым делом я шиит, затем мусульманин. Даже не так, — добавил я, — сначала я хазара, затем шиит и потом мусульманин.

Конечно, я мог просто сказать, что я мусульманин, но назло ему сказал то, что сказал. И тогда он схватил метлу и принялся безжалостно, жестоко избивать меня. Удары сыпались на голову и спину. Я вылетел из лавки с громким воплем, отчасти от злости, отчасти от боли, а вокруг стоял народ и наблюдал, не вмешиваясь в происходящее. Я нагнулся, схватил камень и запустил им в лавку, бросок получился сильный и точный: если бы меня увидел американец, он несомненно взял бы меня играть в бейсбол в какую-нибудь команду. Я не хотел попасть во владельца лавки, только разбить тарелки и стаканы. Он пригнулся, спрятавшись за прилавок, и камень разнес вдребезги все, что было выставлено внутри деревянного шкафа. А я бросился наутек. Никогда больше я на ту улицу не возвращался.

Вечером того же дня — не знаю, где был Суфи, куда-то он запропастился — я отправился поесть индийский аш. Это суп из фасоли и длинной тонкой лапши, он немного похож на минестроне. Так вот, отправился я поесть аш — я заработал немного больше и хотел потратить деньги с толком, нан тандури и греческий йогурт меня уже достали — и только взял миску, как появился какой-то мужчина с бородой и злобно спросил:

— Почему ты ешь аш у индийцев?

Гм, а надо сказать, Фабио, что есть аш — это грех, не знаю почему, но это так. Однако я его уже попробовал, и он мне очень понравился — клянусь тебе, он очень вкусный. Если еда такая вкусная, то я ни за что в жизни не поверю, что есть ее — грех, понимаешь? Поэтому я ответил:

— Мне он нравится. Почему я не могу его есть?

Я сидел не за столиком ресторана, поэтому бородач меня и заметил. Я сидел на пыльной площади, а в центре этой маленькой площади стоял индиец с кастрюлей. Ты платишь за порцию аша, он дает тебе миску аша и ложку, и ты стоишь где-нибудь в уголке и ешь, а потом возвращаешь ему посуду. Для вас такое невозможно; вы скажете: это негигиенично.

Не знаю, кем точно был этот бородач. На голове у него красовался огромный белый тюрбан, такой плотный, что он не почувствовал бы даже тысячу ударов палкой. Рот его совсем спрятался в бороде и усах, так что, когда он говорил, движения губ не было видно, только щеки чуть заметно шевелились, — в общем, он напоминал чревовещателя. По всей видимости, он был ваххабитом, одним из тех фундаменталистов, что постоянно кричат о джихаде и тому подобном.

Короче, что он сделал? Схватил миску и опрокинул ее. А я же заплатил за суп — это мой суп! Но я только и мог, что стоять да смотреть, как бульон впитывается в землю, а кот жрет мою фасоль.

И я подумал: все, хватит.

Мне надоело, что ко мне плохо относятся. Меня достали фундаменталисты, достали полицейские, которые тебя останавливают и требуют паспорт, а когда ты им говоришь, что паспорта нет, они забирают у тебя все деньги и кладут себе в карман. И ты должен сразу все отдать, а если нет, то они отведут тебя в участок и изобьют до полусмерти — кулаками, ногами. Мне надоело рисковать жизнью, как в тот раз, когда я чудом спасся от ваххабитского теракта. Мы, мальчишки с Лиакат-базара, не пошли, как обычно, молиться в самую большую шиитскую мечеть Кветты. Я теперь уже не припомню, почему мы туда не пошли, но в какой-то момент послышался очень громкий хлопок, и мы побежали смотреть, что произошло. Нам рассказали, что в мечеть хотели войти два камикадзе; одного остановили, а второй вошел в здание. Оба взорвали себя. Из тех, что были внутри мечети и снаружи, погибли, как мне сказали, девятнадцать человек.

В общем, я на улице встретил несколько ребят, которые решили уехать в Иран. И тех, кто вернулся из Ирана. Они говорили, что в Иране лучше, чем в Пакистане (в этом я почти не сомневался; я готов был поклясться, что любое место на земле лучше Кветты, даже несмотря на то, что я там и не бывал никогда), и что в Иране больше работы. И с религией там проще. Иранцы, они ведь тоже шииты, а для нас, хазара, это хорошо, ведь по какому-то дурацкому принципу у братьев по религии отношения лучше, притом что сам я уверен, что следует быть любезным со всеми: для этого не надо разглядывать паспорт или спрашивать про вероисповедание.

Я внимал этим голосам, они разносились в воздухе, словно усиленные громкоговорителем на минарете, как голос муэдзина, созывающего на молитву; они слышались мне в шелесте крыльев птиц, и я им верил, потому что я был маленький, а когда ты маленький, что ты вообще можешь знать о мире? Слушать и верить для меня было одно и то же. Я верил тогда всему, что мне говорили.

Итак, я услышал о том, что в Иране живут шииты, что они хорошо относятся к хазарейцам и что там есть работа. Я увидел идущих по улице мальчишек, возвращавшихся из Тегерана или Кума в Афганистан, с деньгами в кармане, с чистыми волосами, в новой одежде и кроссовках вместо стоптанных башмаков, в то время как мы, мальчишки хазара с Лиакат-базара, воняли как козы. Так вот, когда я увидел этих мальчишек, которые остановились на ночлег в самавате Кгази и наутро отправились домой, я подумал, что когда-то они были такими же, как я, а сейчас носили джинсы и рубашки, и решил, что мне тоже надо ехать в Иран.

Я пошел к дяде Рахиму и попросил у него совета, потому что из всех моих знакомых именно он больше всех знал о путешествиях. Без намека на улыбку, затянувшись сигаретой и выпуская дым, который собирался облаком в его густых бровях, дядя Рахим заявил, что поехать в Иран — хорошая идея. Однако произнес он это так, словно на самом деле идея представлялась ему и хорошей и плохой одновременно — что-то вроде состоящего из двух слоев бутерброда, который в любом случае придется съесть целиком, не задумываясь, с чем он.

Он написал какое-то имя на листке бумаги и протянул его мне. Сказал:

— Иди поговори с ним.

Этот человек занимался тем, что перевозил людей. Я должен был представиться как друг Рахима, чтобы он отнесся ко мне хорошо и не попытался надуть меня, а в подобных случаях такое частенько случалось. Затем он сходил на кухню и собрал мешочек поджаренного нута и изюма и отдал мне его со словами, что не может подарить мне больше ничего, кроме своего благословения, чтобы я добрался в Иран живым и здоровым.

Решено, пути назад уже не было.

Я отправился попрощаться с Заманом и пообещал ему, что всегда буду читать Коран, если вдруг мне случится найти книгу. Я сходил к оста саибу и поблагодарил его за все. Потом пошел искать мальчишек с Лиакат-базара и рассказал им о своем решении уехать.

— Куда?

— В Иран.

— И как ты туда поедешь?

— С человеком, который перевозит людей. Мне дал его имя почтенный Рахим.

— Если тебя поймают, ты окажешься в Телизии или в Санг-Сафиде. Как тот сумасшедший старик с рынка, что целыми днями трет друг о друга камни, считая, что внутри они золотые.

О Телизии и Санг-Сафиде, лагерях для беженцев, ходило множество слухов. И все это были истории о насилии. Я сказал:

— В любом случае я больше не хочу здесь оставаться.

— Говорят, многие до места не добираются: на иранской границе полицейские могут тебя пристрелить, — опасливо произнес один.

— Говорят, там есть хорошая работа, — мечтательно проговорил другой.

— Слухами земля полнится, — заключил я. — Единственным верным решением будет увидеть все своими глазами.

Суфи жевал финики, двигая челюстью, как верблюд. Вытер рот рукавом пирхана, снял с плеча мешок и поставил его на землю. Задом запрыгнул на ограду, спугнув гревшуюся на солнце ящерицу. Несколько минут он, по своему обыкновению, сидел молча, поджав под себя ноги и скрестив руки на груди. Потом произнес:

— Ты уверен, что это хорошая идея?

Я пожал плечами:

— В одном я полностью уверен: хочу уехать отсюда.

— Ба омиди хода. Я тоже не хочу здесь больше оставаться, — сказал Суфи.

Я не вымолвил ни слова, надеясь, что он сам это скажет.

— Я еду с тобой, Энайат, — услышал я слова, которых ждал.

Когда мы отправились к перевозчику, в полутемное помещение, наполненное дымом тарияка, где множество мужчин пили чай и разогревали опиум на горелках, тот сразу спросил у нас про деньги. Но столько денег, сколько он хотел получить, у нас не было. Мы вывернули карманы пирханов, собрали все монеты и скомканные банкноты, спрятанные по отдельности, и вывалили все на стол: получилась горка денег.

— Это все, что мы можем заплатить, — произнес я, — больше у нас даже полрупии не найдется.

Он окинул нас долгим взглядом, словно снимал мерку, чтобы сшить костюм.

— Вашей кучки сбережений не хватит даже на автобусный билет до границы, — проворчал он.

Мы с Суфи переглянулись.

— Есть один вариант, — продолжал он, закончив нарезать яблоко и поднося ломтик ножом ко рту. — Я отвезу вас в Иран, не вопрос, но в Иране вы будете работать там, где я скажу.

— Работать? Это отлично, — обрадовался я. Я не мог поверить своим ушам: он не только отвезет нас в Иран, но и найдет нам работу.

— Три или четыре месяца, в зависимости от того, во сколько мне обойдется ваша дорога. Заработок буду забирать я, — заключил перевозчик, — потом вы будете свободны и сможете делать, что вам заблагорассудится. Остаться там, если понравится. Или уехать, если нет.

Суфи оставалось лишь закрыть глаза и встать на колени в молитве — настолько он был спокоен и молчалив. От дыма и темноты я плохо соображал и безуспешно пытался прикинуть, где нас могут провести, потому что контрабандисты известны своим коварством, но ведь, по сути, больше денег у нас все равно нет, а ему нужно заплатить белуджам, а потом иранцам, чтобы они разрешили нам пересечь границу, и это самая большая статья расходов. Получается, он прав: мы ж ему не родственники, зачем ему терять деньги, перевозя нас? К тому же я представился другом Рахима, а он не абы кто, и это-то меня успокаивало больше всего.

В общем, мы с Суфи сказали, что мы согласны.

— Завтра утром в восемь приходите сюда, — сказал он. — Хода негахдар.

Восемь утра. Дверь заведения. Но ни у меня, ни у Суфи часов нет, более того, ни у меня, ни у Суфи никогда, повторяю, никогда в жизни часов не было. В Наве, чтобы узнать время, я шагами измерял тень, а когда было пасмурно, пытался угадать. В моем селении меня будил крик муэдзина и кукареканье петухов, а в Кветте — шум города в начале рабочего дня. Вот именно поэтому мы с Суфи той ночью решили вообще не ложиться спать.

Мы гуляли. Прощались с городом.

Утром перевозчик отвел нас в какое-то место, недалеко, минут двадцать пешком, где мы сидели до полудня и смогли поесть йогурта и огурцов: наш последний обед в Пакистане я запомнил во всех подробностях. А потом мы тронулись в путь.

Сначала мы ехали на рейсовом автобусе до границы, одном из тех автобусов, где можно с удобством сидеть, и ехали не как беженцы, спрятавшись под сиденьями, а как важные персоны — по билетам. Мы были на седьмом небе от счастья. Представить себе не могли, что наше путешествие в Иран будет таким комфортным; впрочем, на самом деле оно оказалось совсем другим, но на начало грех было жаловаться — началось все просто великолепно.

На границе мы присоединились к другой группе людей. Теперь нас стало семнадцать. Мы сели в фургон «тойота» с открытым кузовом: впереди было четыре места, занятых перевозчиком и его товарищами, а сзади набились мы, плотно, как сельди в бочке. С нами в кузове ехал и один бородач, которого тоже собирались провезти через границу, толстый и взъерошенный; я ему, видимо, сразу не понравился, хоть ничего плохого я ему не сделал, и он всю дорогу пытался выбросить меня на дорогу, все время пихая меня коленом и делая вид, будто ничего не происходит, так что в какой-то момент я вынужден был сказать ему: «Прекрати, прекрати сейчас же» — но это было все равно, что разговаривать со стеной, притом что мотор громко ревел, а колеса гремели. «Тойота» карабкалась по дорогам, проложенным по краю пропасти, и я вполне мог вывалиться и без всяких тычков. Я начал просить бородача утихомириться, говорил, что я не сделал ему ничего плохого. Суфи тоже не знал, что делать, он хотел мне помочь, но как? В этот момент не говоря ни слова с места поднялся другой мужчина, вероятно, таджик, поднялся спокойно, как будто решил попить воды, и заехал кулаком в лицо бородачу, приказав оставить меня в покое и объяснив, что я не сделал никому ничего плохого и что мы оба по своей воле отправились в это путешествие и нет никакой причины мешать друг другу.

И тогда тот тип успокоился.

После многих часов дороги мы наконец приехали, и нам разрешили выйти из машины. Я не смог бы определить, где мы очутились: остановились мы среди сухих, голых, выжженных солнцем гор. Было темно, ни лучика света, даже луна спряталась. Перевозчики спрятали нас в пещере, потому что по правилам можно привозить в город не больше пяти человек.

Когда очередь дошла до нас с Суфи, перевозчики посадили Суфи назад, а меня вперед, на место пассажира рядом с водителем. Сказали, что я должен пригнуться. Вперед сели еще два человека, поэтому этот кусок пути до города — а я так надеялся посмотреть в окна — я проделал в ногах у двух других пассажиров, подошвы их башмаков стояли у меня на спине.

Город, в который мы прибыли, назывался Керман.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.