Германия
Германия
Я приехал в Германию из Польши в 1923 году. Задавленная Версальским договором, загнанная в щель, разбитая, она имела весьма скромный и, я бы сказал, даже томный вид. Немцы, что называется, ходили на цыпочках, стараясь не шуметь, как в доме, где только что умер кто?то. Они были грустны и любезны. И растерянны.
Со свойственной им медлительностью мышления они все ещё не могли целиком осознать своего поражения. Все это было для них слишком неожиданным. Разгром армий, бегство кайзера. А главное, с них сняли форму!
Тот, кто не жил в Германии, не знает, что такое для немца военная форма. Это воздух, которым он дышит. Это смысл его существования. И Гитлер, придя к власти, раньше всех захваченных территорий вернул немцам форму! Этим одним, простым, но точно рассчитанным жестом он завоевал сразу все сердца.
В те же времена, о которых я говорю, немцы ходили в штатском. Форма была уничтожена. Бравые прусские юнкера, генералы, полковники и майоры, переодетые в штатское, выглядели как простые лавочники. От всего блестящего прежнего вида у них остался один надменный монокль в левом глазу. Воистину это было тяжкое испытание! А тут ещё кайзер. Тот кайзер, которому они молились, как Богу, в духе подчинения и обожания которого они были воспитаны с детства! Демократические правительства вроде штреземановского, созданные в силу необходимости, конечно, никого не устраивали, немцы проливали горькие слезы над портретами Вильгельма, запрятанными подальше от посторонних взглядов. Каждый год в день его рождения миллионы открыток с поздравлениями отсылались в Голландию, в Дорн, и оттуда неизменно присылались обратно открытки с благодарностью за поздравления, напечатанные с одинаковым для всех текстом за его подписью.
Немцы были на распутье. Привыкшие повиноваться, тянуться и подчиняться, они, предоставленные самим себе, потерявшие «палку» над собой, в которую они слепо верили, растерялись до такой степени, что вызывали жалость у некоторых сердобольных людей. Они выглядели как стадо овец, выпущенных из тёмного хлева прямо на солнце.
Этот период оцепенения длился довольно долго. Немцы зализывали раны. За время войны они отвыкли от многого и ещё долго продолжали жить по указанному когда?то ранжиру. Они обеднели, обнищали и привыкли к полуголодному существованию. Поэтому обыкновенная, скромная жизнь иностранцев казалась им безумной роскошью и расточительностью. Волна наших русских эмигрантов, нахлынувшая в Берлин, была первым вестником пробуждения для них.
«Ферфлюхтер ауслендер!» — проклятый иностранец! — слышалось на каждом шагу в трамваях, автобусах и магазинах, злобные взгляды обшаривали вас с головы до ног: немцы считали иностранцев виновниками своего падения и бессильно шипели от злобы и ненависти к ним. Я помню, как моя квартирная хозяйка написала на меня донос в «Полицай-Президиум» за то, что я ежедневно покупал к ужину четверть фунта ветчины…
Но постепенно, одичавшие за время войны, они стали приходить в себя и брать пример с тех же иностранцев, особенно с нас, русских. Огромные немецкие фрау, все эти легендарные Кунигунды и Брунгильды, точно сошедшие со стопудовых чугунных памятников, с достоинством носили зеленые юбки, перешитые из старых охотничьих штанов своих повелителей. Их церемонные, долговязые и белобрысые дочери стыдливо кутались в хилые горжеточки из «катценпельце» — кошачьего меха, который в то время считался большим люксом. Немецкие портные, привыкшие за время войны шить только кавалерийские и армейские шинели, одевали своих граждан в костюмы и пальто какого?то невообразимого маршировочного типа.
Мой первый берлинский портной Штехбарт на Таунцен-штрассе, у которого я заказал синее пальто из самого лучшего материала, сшил мне такую долгополую прусскую шинель, что я долго разглядывал себя в зеркало и никак не мог понять, почему ни одна шляпа не подходит этому пальто.
Сомнения мои разъяснились только тогда, когда однажды, во время сотой переделки, я взял с камина лежавшую на нем стальную немецкую каску и надел на голову. Тут все стало ясно. В зеркале на меня глядел великолепный прусский жандарм! Этот же портной с гордостью показывал мне тёплый жилет на собачьем меху, заказанный любящей женой берлинского бургомистра в качестве рождественского подарка своему высокопоставленному мужу.
Наши неунывающие русские змигрантские дамы сразу стали учить немок, как одеваться. Понавезя из России черно-бурых лисиц, соболей, шеншилей, норок, белок и других мехов, они частью пооткрывали салоны мод, учтя ситуацию, частью просто задавали тон, проживая остатки вывезенных средств. Немки потянулись за ними, а за женщинами потянулись и мужчины.
Открылись пути сообщения с Францией, Англией. Появились туристы… Немцы из грозных львов перестригались в мирных домашних пуделей. Шаг за шагом внешний казарменно-военный облик жителей вильгельмовской Германии исчезал, уступая место обычному штатскому облику людей средней Европы.
Я жил тогда в Берлине. Только что закончив длительное турне по Польше, я готовил своё следующее турне по Германии. Русских везде было много: и в Дрездене, и в Данциге, и в Мюнхене, и в Кенигсберге. Пел я, конечно, только в расчёте на русскую публику и недостатка в ней не имел. На чужбине, соскучившись по всему родному, она была ко мне исключительно внимательна и радушна.
Приблизительно в этом же 23?м или 24?м году началась инфляция. Это была жуткая картина послевоенной экономической катастрофы. Немецкая марка катилась вниз с молниеносной быстротой. Настоящий «блиц-крах» Германии! Удержать её не могли никакие силы, ни земные, ни небесные.
Немцы окончательно растерялись. Началась паника. Массовые самоубийства охватили Германию. Ловкие спекулянты скупали дома целыми кварталами, и немцы, как слепые, продавали их за ничего не стоящие миллионы, которые через несколько дней оказывались простыми бумажками. Огромные универсальные магазины, такие, как «Ка-Де-Ве», например, оказывались очищенными от товаров в одно утро. А к вечеру марка падала вниз на сто пунктов, и то, что было продано магазином за сто марок, нельзя было уже купить за тысячу.
Пока немецкое сознание переваривало все это, тысячи людей, главным образом иностранцев, конечно, заработали безумные деньги. Один только мой знакомый, одесский коммерсант Илья Гепнер, имевший в кармане всего-навсего одну тысячу американских долларов, умудрился купить шесть домов и огромный «Луна-Парк» в Берлине.
Когда немцы наконец поняли, в чем дело, было уже поздно. Три четверти из них были разорены.
Так начались первые годы их послевоенного существования.
Берлин был весь покрыт сетью маленьких киосков, напоминавших лимонадные будочки. Из крошечных окошечек видны были только руки. Иногда это были большие, волосатые, иногда сухие, жилистые, часто смуглые. Над будочками красовалась надпись: «Вексельштубе». Это были менялки. Лавочки, где торговали деньгами. Потные, запыхавшиеся люди подлетали к окошечку, хрипло бросали несколько слов, из маленьких и больших чемоданчиков выбрасывали на прилавок целые кучи денег, перевязанных в пачки, и получали в обмен зеленые американские доллары. Или наоборот, разменяв одну десятидолларовую бумажку, получали из окошечка целый чемодан марок. Знаменитый петербургский спекулянт, «банкир» Дмитрий Рубинштейн говорил мне с отеческой нежностью в голосе:
— Хотите посмотреть моего ребёнка?
Особого желания у меня не было. Но, чтобы не огорчать отца, я согласился. Мы стояли около сквера.
— Ваш ребёнок здесь? — спросил я, указывая на толпу игравших детей.
Рубинштейн снисходительно улыбнулся.
— О, нет. Он у меня уже большой. Ему уже семнадцать пет. Это будущий гений. Да. Чтобы вы знали! Сегодня день его рождения. Я подарил ему это… — Он указал рукой на деревянный киоск с надписью «Вексельштубе». — Пусть ребёнок приучается. У него такие способности! Скоро отца за пояс заткнёт!..
Мы подошли к менялке. Оттуда выглядывало жирное молочно-розовое лицо, напоминавшее свежераспаренный человеческий зад. Пухлые руки с обкусанными ногтями лежали на прилавке. Плотоядный чувственный рот снисходительно улыбался.
— Уходи, уходи, папаша. Ты мне мешаешь работать! — строго прикрикнул на отца «ребёнок». Мы отошли на цыпочках в благоговейном молчании.
Еда в Германии необыкновенно тяжёлая. Немецкие меню не блещут разнообразием. Главным блюдом в них является свинина. В любых сочетаниях, под разными соусами, будь то сосиски, колбасы, окорока, котлеты или просто зажаренная нога — но всегда свинина. Есть ещё гусь, но это уже считается роскошью и подаётся только на Рождество. Рыбы немцы не любят, зато картофель их национальная еда. Его подают ко всякому блюду и в неограниченном количестве.
Приезжая в Германию, после французской разнообразной и интересной кухни я положительно ничего не мог есть, кроме сосисок, которые, конечно, немцы делают непревзойдённо. Запивается все это неизмеримым количеством пива, которое тоже превосходного качества.
У немцев есть Рейн, который даёт первые в мире по качеству, знаменитые рейнские белые вина, с которыми не могут соперничать даже лучшие вина Франции.
Но немцы не любят вина. Они пьют пиво. А вино идёт на экспорт. Огромные пивные дворцы в четыре-пять этажей, выстроенные во всех концах города, вмещают тысячи посетителей, но не могут вместить всего количества посещающих их. В каждом этаже играет отдельный оркестр. Вся эта публика пьёт только пиво. Интересны и мужские уборные при них. Это целые дворцы из кафеля и мрамора с высокими потолками. Все — для удобства пивных клиентов. Директор такой уборной, полный достоинства толстый немец в наглухо застёгнутом чёрном сюртуке и крахмальном воротнике с чёрным галстуком, встречает вас у двери, величественный, как губернатор на дворянском балу. Во рту его неизбежная сигара, на устах играет снисходительная улыбка.
Едят немцы много и жирно. Напиваются тяжело и мрачно. Одно блюдо из их меню, помню, приводило меня прямо в ужас. Это так называемый «айсбайн» — огромная воловья нога, отваренная в супе, которая подаётся целиком, как она есть. Я, помню, задрожал, впервые увидев, как её едят. Сперва с ней справляются ножом и вилкой, срезая с неё мясо и жир. Потом эту огромную мосалыгу берут в обе руки и начинают обгрызать. Настоящий обед каннибалов!..
Была, правда, ещё одна причина, по которой нас с Мозжухиным тошнило от этого блюда. В то время в Германии только что закончился процесс знаменитого Гартмана — преступника, который совершил целый ряд убийств, оставаясь неуловимым. Его жертв не могли даже сыскать. Они исчезали бесследно. Вся полиция Германии была поставлена на ноги.
Если не ошибаюсь, он был известен под кличкой «Дюссельдорфский убийца». В конце концов его, конечно, нашли. Очень нескоро, правда. За ним был счёт в несколько десятков человек. Оказалось, что он заманивал жертву, убивал её, потом варил, солил и ел. В его доме, в подвале, нашли бочонки с человеческим мясом, засоленным хозяйственно впрок на всю зиму.
Русская эмиграция не особенно задерживалась в Германии, во-первых, потому что рядом был Париж, к которому издавна влекло русские сердца, а во-вторых, потому, что германская валюта была после инфляции стабилизована довольно высоко. За один американский доллар давали только 4 1/2 рентенмарки. Жизнь была дорога. Поэтому все стремились во Францию, где жизнь была и дешевле, и легче. Немцы неохотно принимали к себе на работу русских. Они были шовинистически настроены и по отношению к нам не проявляли никакого гостеприимства или симпатии.
Эмигранты, имевшие деньги, пооткрывали кафе, салоны мод и мехов, рестораны. И потихоньку отучали немцев, засидевшихся на военной диете, от маргарина, от эрзацев, от дурного вкуса.
Кое?кто из молодёжи поступил в германские университеты. Единственным печатным органом эмиграции была кадетская газетка «Руль», редактируемая и издаваемая бывшим членом Государственной думы Набоковым, в которой, конечно, утешали эмиграцию, ругали большевиков, предсказывая их скорый конец. В газетке печатал свои ядовитые материалы Сергей Яблоновский, брызжущий слюной по всякому поводу и без него, и помещал стихи сын Набокова — небезызвестный ныне беллетрист Сирин. Кроме русских объявлений о борщах, пирожках и пельменях, ничего примечательного в ней не было. Газетка эта вскоре скончалась за отсутствием читателей и писателей.
Иногда Берлин баловали своими гастролями Шаляпин, Карсавина или Асаф Месерер, проездом из СССР дававший несколько незабываемых вечеров своих балетных выступлений.
В берлинских кафе играли румынские скрипачи нашей питерской выучки — все эти знаменитые в своё время Ильеско, Гулеско, Ницца Кодолбан, Жорж Буланже и другие. Этим все и ограничивалось. Колония наша была не очень многочисленна.
Когда из тумана воспоминаний встаёт какая?нибудь страна, то она в перспективе лет приобретает всегда какие?то формы и очертания. Так, Франция представляется чем?то лёгким, ажурным, каким?то кружевом, сотканным причудливым узором из славных имён, которые творили французскую литературу, искусство, науку, — имён людей, поднявших высоко над миром факел идей, в свете которых свыше столетия жило все прогрессивное человечество.
Когда я думаю о Германии, я вижу огромную серую необтёсанную глыбу угловатых форм. На этой глыбе — меч, остриём устремлённый на восток, а под ним роковые слова: «Немецкий меч добудет землю для немецкого плуга». А под этой глыбой лежат распластанные имена немецких мыслителей.
И все же было бы несправедливостью сказать, что все население этой страны разделяло эти захватнические планы относительно России. Некоторая часть населения с большим интересом и даже с симпатией следила за стройкой в СССР. Немецкий народ в массе не только не хотел войны с нами, памятуя заветы Бисмарка и прежние уроки, но некоторые, более культурные немцы даже хотели учиться на русском опыте. Они охотно вступали в беседы с нами. Вопросы сыпались как из рога изобилия.
Причина этому была ясна. Немецкие и австрийские инженеры и технические работники, возвращавшиеся из Советской России по окончании своих контрактов, рассказывая о том, какие колоссальные стройки происходят там, невольно сеяли большие симпатии к нашей родине.
— Русские, — говорили они, — хоть, может быть, и большие фантазёры и мечтатели, но не в меньшей мере и энтузиасты. И оптимисты, влюблённые в свою страну, в свои пятилетки. СССР стремится догнать и перегнать Америку!
И они беспомощно разводили руками: что, мол, с этим поделаешь!
Коммунистическая партия была довольно значительно представлена в Германии. Я сам помню разрешённую правительством демонстрацию коммунистов, которая шла по Унтер-ден-Линден в течение двух часов шеренгами по четыре человека в ряд.
Но постепенно немцы приходили в себя. На дверях магазинов уже появились объявления, что товар продаётся по курсу американского доллара в немецкой валюте. Но и здесь немцы не успевали, потому что курс менялся каждые полчаса, и пока вы, нарочно задерживая расплату, топтались у кассы, вычисленные магазином марки падали, и товар обходился вам почти даром. Вы посылали разменять 10 долларов, и менялка платила вам за них такую сумму марок, которая делала вашу покупку в десять раз дешевле того, что высчитывал магазин.
Немецкие хозяйки рыдали в жилеты своих квартирантов, умоляя о прибавках. Их слезы трогали сердобольные сердца наших русских эмигрантов. Каюсь. Мне их было тоже жаль.
Постепенно инфляция замирала. Немцы придумали рейхсмарку. Чем была гарантирована новая валюта, я, откровенно говоря, не знаю. Во всяком случае, легче жить не стало. Немцам в особенности. Квартирные хозяйки ещё долгое время жили впроголодь, питаясь своими знаменитыми «штулле» — сухими бутербродами из хлеба, помазанного маргарином. Женщина в немецкой семье вообще играла очень небольшую и строго ограниченную роль. Женщина Германии должна знать три «К»:
— Киндер!
— Кюхе!
— Кирхе!
То есь детей, кухню и церковь. Диапазон, как видите, небольшой.
По воскресеньям по дороге к Тиргартену можно было наблюдать много немецких семейств, направляющихся на прогулку в Ванзее или куда?нибудь в другое место. Картина всегда была одна и та же. Шёл муж — глава семьи с огромной и вонючей сигарой во рту, заложив руки в карманы. Впереди него бежали ребятишки, а сзади плелась навьюченная, как верблюд, жена. На её плечах был тяжёлый рюкзак с провизией, а в руках она несла ещё что?нибудь вроде летней палатки. Все это было в порядке вещей.
Дома, в свободное от работы время, немки вязали. Вязали до отупения. Я уже не говорю о различных «набрюшниках», «напульсниках», «митенках», перчатках, носках, шарфах и прочем. Они вязали неисчислимое количество всяких салфеточек, подставочек, колпачков на чайники, кофейники, подстаканники. Вся мебель в любой немецкой квартире была завалена этими вязаными тряпочками. Куда бы вы ни сели, куда бы вы ни положили руку, везде вы натыкались на квадратики, кружочки, полосочки, вывязанные тщательно, с затейливыми узорами и разводами.
В этом было невероятное мещанство. Вас точно предупреждали: «Осторожнее! Не просидите! Не капните! Не насорите!..» Даже на зубочистки они вязали гарусные чехольчики. Все это разводило в комнате страшную пыль, как и всякое тряпьё, наваленное без меры. Они вязали подставочки буквально подо всё: под бутылки, под рюмки, под подсвечники, под ночные горшки, под пепельницы и под… Можно было сойти с ума от количества этих вязаных кружочков.
Любая из этих вязалыциц-хозяек была хуже сыщика. Они шпионили за своими жильцами, как тюремные надзиратели за арестантами. Если у вас в комнате был, например, диван и вы имели привычку сидеть в его правом углу, то вы находили записку хозяйки, где она просила вас переменить угол и сидеть в левом, чтобы просиживать диван равномерно.
Помню, в Данциге у одной хозяйки, у которой я снимал комнату, было такое множество всех этих мелких рукоделий, что в доме не имелось буквально ни одного необвязанного предмета. А самое центральное место занимал огромный красный петух для согревания кофейника, связанный из гаруса. Больше обвязывать было категорически нечего.
Однажды, вернувшись домой, я несказанно удивился, заметив, что моя хозяйка вяжет новый колпак на кофейник, но только ещё больших размеров.
— Фрау Штрумфе, — вежливо спросил я, — зачем же вы вяжете новый колпак, ведь старый ещё очень хорошо выглядит?..
Хозяйка удивлённо взглянула на меня через очки.
— Это не колпак, — строго сказала она. — Это бюстгальтер…
Я чуть не упал в обморок.
У одного малоизвестного французского писателя времён послереволюционных, который писал никому не нужные трагедии, была корзина, в которую он складывал всё, что записывал за день. Так как он вращался в самых разнообразных кругах французского общества, то его записи оказались необыкновенно интересными. Во всяком случае, много интереснее его трагедий. Имя его Шанфор.
Так вот, среди этих записей есть такая:
«Мсье X. по возвращении из Германии сказал: «Я не знаю, на что я был бы менее способен, чем быть немцем…»
Стать немцем нельзя, им нужно родиться. Есть, например, люди, которые очень легко ассимилируются в любой стране. Разве вам не приходилось встречать, скажем, русского, который долго жил во Франции, и, наблюдая его в непосредственной близости, иногда думать о нем: «Он стал совершённым французом». Или — какого?нибудь обрусевшего англичанина, который совершенно ничем не выдавал своего английского происхождения, и вы невольно думали о нем: «А он совсем уже стал русским…»
Так вот немцем никогда нельзя стать! Эта нация имеет такие, свойственные только ей одной, черты характера, которые не могут быть благоприобретёны. С ними рождаются. Прежде всего у них в крови дух безропотного подчинения начальству, букве закона. Каков бы этот закон ни был.
Я помню, один европейский дипломат рассказывал мне, что во время немецкой революции, которая вспыхнула после проигранной войны, он жил в Берлине, в отеле «Адлон». Отель этот выходил окнами в Тиргартен — большой парк-лес в центре города, вроде парижского Булонского леса. Он наблюдал из окон своих апартаментов, как войска, выстроенные в каре посреди аллеи, дали первый залп по толпе бунтовщиков… Немцы дрогнули и побежали. Перед ними расстилались большие пространства газонов, за которыми был лес, где легко можно укрыться от огня. Но немцы побежали в другую сторону по… дорожкам, потому что на газонах стояли надписи: «Verboten!» — Запрещено!
Помню, как?то я снимался в Берлине для одного фильма. У меня был годовой контракт с фирмой. Ежедневно в течение года, аккуратно в 8 часов утра, я приезжал на съёмку в ателье. Ежедневно я показывал свой пропуск в контрольной будке одному и тому же сторожу, который, естественно, знал меня как облупленного. Однажды я забыл свой пропуск в кармане другого пиджака и приехал без него. Сторож не пустил меня, потому что в конторе висело объявление: «Без пропусков вход запрещён».
Опять «Verboten!». А меня ждали в ателье режиссёр, актёры и пятитысячная толпа статистов, которые получали по пять марок в час. Напрасно я пытался объяснить сторожу, что задержка принесёт убыток в несколько тысяч марок. Он был непреклонен. Прошёл целый час, пока послали за режиссёром, отыскали кого нужно в этом фильмовом городке и, оформив все, принесли новый пропуск. Фирма заплатила за эту задержку 25 тысяч марок.
Такова сила преклонения немцев перед параграфом устава.
Берлин — тяжёлый город. Как и все немецкие города, впрочем. В его архитектуре есть какая?то страшная мёртвая одинаковость. Дома — как фибровые чемоданы. Вывески магазинов написаны одними и теми же шрифтами, витрины похожи одна на другую, как пара ботинок.
Возьмите любую улицу в Берлине, на которой вы живёте, допустим, пять-шесть лет. И вот однажды пьяным вас привозят в такси и оставляют совсем на другой улице и в другом конце города… Вам обязательно покажется, что это ваша улица.
Если не считать Курфюрстендам, в Берлине все улицы как одна. И памятники тоже. В немецком искусстве мало полёта. Все представления немца о красоте тесно связаны с удобствами и земными благами. Я убеждён, что если ему снится рай, то обязательно в виде деревьев, увешанных гроздьями сосисок, и фонтанов, бьющих пивом, спрятанных в прохладной тени дерев. Исконный германский милитаризм прежде всего отразился на памятниках. Целые аллеи в Тиргартене заставлены памятниками кайзеров и генералов в самых пышных военных позах.
В Берлине я не видал ни одного памятника штатскому человеку. Если они и есть, то их не видно. Они растворяются в общем количестве фельдфебельских монументов.
Берлин переполнен безвкусными вещами. По чьей?то инициативе был даже создан особый «Музей безвкусия». В этом музее собрана масса всякого рода скульптуры, живописи и вещей домашнего обихода, которыми немцы украшают свой быт. Я видел этот музей. Это — потрясающее зрелище мещанской роскоши, обывательского понятия о красоте и эстетике. Невозможно описать всех этих голых красавиц в виде статуэток, раскрашенных в лилово-жёлтые тона, всех этих адово-красных Мефистофелей и картинок из «красивой римской жизни». В каждой обывательской семье вы видели все, что было на выставке. Немецкий вкус тяжёл и ужасен. Он во всем: в манере одеваться, обставлять свои дома, в еде, в развлечениях, в юморе. Надо долго жить в Германии, чтобы привыкнуть к этой стране.
В конце 1932 года я вновь приехал в Берлин — напевать граммофонные пластинки. У меня был контракт с концерном «Карл Линдштрем» для «Одеона» и «Парлофона», который закончился в этом году, и мне предложили его возобновить.
Это был момент прихода Гитлера к власти. Весь город увесили огромными полотнищами флагов со свастикой. По улицам непрерывным потоком маршировали процессии молодых людей в новенькой коричневой форме с повязками на руке. Вид у них был самый решительный и заправски военный. Они лихо козыряли друг другу и, подымая руку, салютовали: «Хайль Гитлер!». Обыватели испуганно смотрели на их револьверы и опасливо покачивали головой.
— Оружие?то зачем же давать такой молодёжи? — недоуменно говорили они полушёпотом.
Но рассуждать уже было поздно. Молодые люди ходили по улицам, наклеивая плакаты на еврейские магазины и устанавливая патрули около них с призывами не покупать ничего у «юде». Они заходили в рестораны и кафе, выбрасывая на улицу мирно сидящих людей.
Начиналась паника. Все, кто мог, бросились бежать из Берлина. Билеты на заграничные поезда были моментально раскуплены. Магазины спешно ликвидировались и закрывались.
Я приехал с намерением дать несколько обычных своих осенних концертов, но это уже не имело никакого смысла.
Приехав на граммофонную фабрику, я застал там нациста с револьвером в кабинете дирекции. Все двенадцать директоров этого огромного концерна уже бежали. Нацист, покачивая ногой в новом лаковом сапоге, презрительно щурясь, заявил мне, что никаких иностранных артистов им не надо, что у них есть достаточно своих, и подозрительно спросил, не еврей ли я случайно. Получив заверение в моем русском происхождении, он успокоился и немного сбавил тон.
— Вы можете подать в суд, если у вас есть контракт, — посоветовал он. — Мы заставим этих «юде» заплатить вам все, что следует!
Я поблагодарил его за совет и откланялся.
Делать, очевидно, было нечего.
Приблизительно дня через три после моего приезда ко мне в пансион-отель пришла несколько странная делегация. Состояла она из трёх-четырёх дам и такого же количества мужчин.
Меня ждали в холле. Фамилии, которые мне назвали при представлении, были явно балтийско-немецкого происхождения. Трое из них оказались баронами, остальные — графини и баронессы. К сожалению, фамилии я позабыл, моя память, на которую я не могу особенно жаловаться, на этот раз мне изменила.
Предложив им сесть, я осведомился о причине посещения .
Дамы начали с комплиментов моему искусству и популярности, сделав, так сказать, «артиллерийскую подготовку». Затем началась атака. Слово было дано представителям сильного пола. Один из баронов, протерев очки и тщательно рассматривая свои холёные руки в родовых дворянских кольцах с гербами, осторожно подыскивая слова, стал излагать мне цель визита.
Дело, оказывается, было в том, что по примеру национал-социалистской партии они решили объединить здесь, в Германии, всех «национально мыслящих» русских людей, создать что?то вроде союза или «русского отдела» этой партии.
Правительство сочувственно отнеслось к этой идее и уже отвело им целый дом на какой?то «штрассе», обещая в дальнейшем субсидировать организацию.
— Дом шестиэтажный, с чудными квартирками! — не выдержав вставила одна из баронесс.
— Уже утверждён даже проект формы! — добавила другая.
— Мы будем иметь казачьи фуражки, но только общего коричневого цвета, и такие же, как у всех наци, рубашки. И повязку со знаком свастики на левой руке!
Я ничего не понимал.
— Но, простите, чем я могу быть вам полезен? — спросил я.
— Немного терпения! Сейчас вам все станет ясно.
Высокий худой барон закурил сигарету и, пододвинув к себе пепельницу, чуть-чуть улыбаясь, медленно и терпеливо стал объяснять мне:
— У нас, понимаете ли, есть некоторые препятствия… то есть… вернее… затруднения… в этом направлении. Нам нужно имя… То есть, я хочу сказать, нам нужен человек с именем, который был бы известен всей нашей русской публике и в то же время репутация которого была бы, так сказать, не запятнана. Ну… нейтральный, что ли, — пояснил он.
Я начал понимать.
— И что же, у вас в Берлине не нашлось ни одного человека с «незапятнанной» репутацией? — не выдержав, спросил я.
Барон неопределённо развёл руками.
— Очень трудно найти подходящее лицо, — уклончиво ответил он. — Различие взглядов… Политическое прошлое.. Возникают возражения!
— Ваше имя нас устраивает… Вы, так сказать, достаточно лояльны и из другого мира! — поддержал другой барон.
— Чего же вы от меня хотите конкретно? — спросил я.
Бароны переглянулись.
— Мы предлагаем вам возглавить наш союз, — твёрдо сказал один из них.
Тут наперебой заговорили дамы.
— У вас будет чудная квартирка. Мы отведём вам бельэтаж!
— Весь этот дом наш!
— Работы особенно никакой не будет!
— Просто подписывать несколько бумаг в день, и все!..
— Ну, и официальное представительство, так сказать! — добавил один из баронов.
Я уже все понял.
Они искали дурака — это было ясно.
Вот эту честь они и решили предложить мне.
Едва сдерживаясь, чтоб не рассмеяться, я поблагодарил их и встал.
Бароны тоже поднялись.
— Я советую вам подумать над этим. Это будет для вас и полезно, и приятно в одно и то же время! — сказал один из них.
Нотка угрозы едва уловимо прозвучала в этих словах.
— И это нисколько не помешает вашей артистической деятельности, — добавил другой.
— Разрешите мне дать вам ответ в пятницу! — попросил я.
Бароны молча поклонились. После их ухода я упал в кресло и стал хохотать, обдумывая, какой анекдот я сделаю из этого разговора и как я буду его рассказывать моим приятелям в Париже.
Потом взял телефонную книгу, позвонил в бюро и заказал себе билет на парижский экспресс.
В ту же ночь я покинул Берлин.