Из театра – в кино, из кино – в театр

Из театра – в кино, из кино – в театр

Невероятный Иннокентий Михайлович

Вот собрался писать о кино, а ушел куда-то в другую сторону, в поток обыденности. В сущности, я человек достаточно постоянный. В любви, в привычках, в укладе жизни. Да внутри этой постоянности всегда ищу разнообразия, иногда даже приключений на свою голову. Наверное, в силу этого из театра бегу в кино, а из кино – в театр. Когда работаешь долго в одном коллективе, живое восприятие партнеров притупляется. Настолько хорошо их знаешь, что заранее предвидишь их реакции на то или иное сценическое действие. Поэтому, когда в киногруппе собирается талантливая актерская компания с разных сторон объединенная ярким лидером, близкими мироощущениями и настроениями, большего праздника человеческого общения нельзя себе представить. Как на крыльях летаешь. Тем более, что фильм снимается несколько месяцев и надоесть друг другу, набить оскомину никто не успевает. Кино подарило мне драгоценные встречи.

Одна из них с Иннокентием Михайловичем Смоктуновским – на картине «Русь изначальная». Он играл императора Юстиниана, я – его племянника, Рита Терехова – императрицу. По сюжету Юстиниан, призвав племянника, предложил ему заменить его у власти, мотивируя это пониманием необходимости социальных перемен и собственной усталостью от государственных забот. Племянник – человек по природе тихий – долго отказывался, но все же в конце концов уступил настойчивости Юстиниана.

После того как недовольные императором консолидировались вокруг преемника, Юстиниан разгромил оппозицию, а племянника заживо замуровал в крепостной стене. Смоктуновский когда-то в шестидесятых поразил меня совершенно невиданной до того интонацией, манерой существования в роли. Мы, молодые артисты, прилагали немалые усилия, чтобы не впасть в невольный грех подсознательного искушения подражать его необычному дарованию.

Когда на съемках фильма «Директор» погиб Евгений Урбанский, в старом Доме кино, на улице Воровского, состоялся вечер памяти. Народу собралось видимо-невидимо. Мы с Никитой Михалковым с трудом устроились где-то на балконе. Во время гибели Урбанского камера работала. Ее не выключили. Этот трагический миг я видел еще раньше на «Мосфильме» за монтажным столом. Теперь же на большом экране смерть Урбанского выглядела еще обнаженнее и страшнее, усиленная пафосом публичности. Выступали с воспоминаниями. Многое не запомнилось. Поразил Смоктуновский. Он работал с Урбанским в «Неотправленном письме». Поразил магнетической способностью превратить даже свое траурное слово в сценическое зрелище, демонстрацию дарования, вовлекал в какой-то внутренний процесс, от которого невозможно было оторваться даже в антракте. Ибо процесс продолжался и в жизни, в кулуарах, в фойе.

Иннокентий Михайлович находился в зените славы. Купался в ней. Женщины млели. Их восторг вдохновлял Смоктуновского. Он парил, он царил, но все видел, все замечал до мелочей. Тогда мы впервые столкнулись взглядами. Его мгновенное любопытство ко мне походило на обнюхивание зрелым псом подрастающего щенка. И вот через годы мы встречаемся с ним в работе. Еще во время павильонных съемок Смоктуновский пытался давать мне советы по поводу моей роли. Я выслушал, но мягко дал понять, что у меня есть свое собственное представление. Он поинтересовался и денежным содержанием моего контракта. Узнав, сделал вывод, что сам, очевидно, продешевил, посетовал. Натуру снимали в Крыму, в Судаке.

Я прилетел в экспедицию позже. И Смоктуновский и Терехова уже отработали несколько сцен. Идем с Иннокентием Михайловичем по набережной вдоль пляжа. Рита издали приветствует нас рукой. Я помахал ей в ответ.

– Да ну ее! – обиделся Смоктуновский.

– Что такое? – спрашиваю.

– Обложилась книгами про времена Юстиниана, а толку никакого. Одни теории…

Я понял, что отношения с Ритой у него не сложились.

На следующий день снимали в старой крепости. Пока шли технические приготовления, Смоктуновский, Рита и я ожидали в раскладных креслах. Рядом в таком же кресле сидел генерал – военный историк, консультант картины. Личность примечательная. Бритый наголо. Крепкого телосложения. Довольно простое лицо. Про Юстиниана, его личную жизнь, его эпоху знал все, буквально все. Складывалось такое впечатление, будто бы он жил с ним рядом, в соседнем покое, в прошлом воплощении, если такое можно представить. Генерал, влюбленный в персонажи своего научного исследования, сам, конечно, являл собою человека яркого и неординарного мышления. К собственному удивлению, мне не нравилось, как строил свою роль Смоктуновский. Он делал из Юстиниана явного злодея. Именно явного. Всячески подчеркивал это внешними приемами. И хотел, чтобы я играл с ним в поддавки.

– Иннокентий Михайлович, возьмите Сталина. Он не выдавал внешним видом агрессивности своих намерений, – возражал я. – «Вот попробуйте меня обмануть, каков я есть в реальности».

– Так. Ясно. Тут против меня заговор, – отвечал Смоктуновский, выразительно взглянув на Терехову.

Она молчала. Повисла пауза.

– А как вы считаете? – спросил Смоктуновский генерала.

– Сталин, Юстиниан – выдающиеся исторические личности… А вы выдающиеся артисты… Вот и играйте выдающихся людей, – с дипломатичной иронией парировал генерал.

Смоктуновского ответ генерала не устроил, и он замкнулся на некоторое время, пока не началась съемка.

«Русь изначальная». «Мотор! Казнь. Дубль номер…» Меня ведут на казнь. За мной идут стражники, придворные, зеваки. Еще несколько минут – и я буду замурован заживо. В голове ускоренно проматывается лента событий всей жизни…

– Стоп! – вдруг спасает меня голос Иннокентия Михайловича. – По-моему, массовки маловато… Может, прибавить массовки?

Режиссер прибавляет массовки. Я опять на исходной позиции. Мотор. Опять иду с общего плана на средний и приближаюсь до крупного. Прощаюсь с жизнью. В глазах слезы.

– Стоп! – снова останавливает Смоктуновский. – Может, мой сын Филипп на заднем плане пройдет?

Тут я уже начинаю понимать, что он мне мешает, выбивает из настроя. Специально или неосознанно? Снова начинаем с исходной. Снова прощаюсь с жизнью и снова слышу Смоктуновского:

– Стоп! Может, мы это завтра снимем?

– Мы снимем это или сейчас, или никогда! – ответил я вслух как бы безадресно, но определенно.

И мы сняли. Сняли, а потом Иннокентий Михайлович подошел ко мне:

– А вы, Женя, противный какой-то. Прямо вот взял бы сейчас да ударил! – он замахнулся на меня.

Я посмотрел на него вялым взглядом.

– Пошутил, пошутил, – захихикал он, опустив руку.

Обедали на турбазе, где жили.

– Да, Женя, трудно с вами, – продолжал Смоктуновский.

– Вы были нашим кумиром, когда мы учились, Иннокентий Михайлович… А трудно, может быть, потому, что мы оба схожи по психофизическому типу. Оба астеники. Так сказать, плюс на плюс. Я ведь тоже порой собой не владею, – стукнул я резко тарелкой об стол.

Красный борщ расплескался по белой скатерти. Я не психанул. Сыграл. Подействовало потрясающе. Пауза. Длинная пауза. Затем Смоктуновский обнял меня:

– Пойдем пивка попьем?

– Пойдем, – соглашаюсь.

И пошли. И больше не было проблем между нами.

– Женя, вы смотрели «Дочки-матери» Сергея Герасимова?

– Нет, к сожалению, – соврал я, так как картину не принял.

– Жаль, что не видели, – продолжал Смоктуновский. – Я там замечательную роль играю, замечательную!..

Расспрашивал его о Товстоногове. Считает ли Георгия Александровича своим учителем? Как репетировали «Идиота»? Он сказал, что Товстоногов ему не учитель, что только дал ему шанс и за это он ему, Товстоногову, благодарен. Благодарен Розе Сироте, которая работала с ним Мышкина. А учителем своим считает Михаила Ильича Ромма. И вот у него он действительно многое взял, работая на «Девяти днях одного года». И творчески, и человечески почитает его.

У меня осталось драматически-противоречивое ощущение от Смоктуновского. По-женски ревнивый и знающий себе цену, имеющий власть над людьми. Самовлюбленный и неуверенный. Выдающийся лицедейский аппарат и внутренняя растерянность, отсутствие стержня, какого-то камертона, что ли. Отсюда уход в бытовое юродство, метания, поиски режиссера себе под стать и полное одиночество за неимением себе равных. Эволюция от князя Мышкина до Иудушки Головлева. Художник способный к высоким прозрениям и человек, порой разменивающий себя на мелочь. Глупый и мудрый. Расчетливый и почти безумный в игре безумия. «Это даже не талант, – сказал о нем Михаил Ромм. – Это инстинкт». О да! Инстинкт потрясающий, безошибочный. Знал, когда отступить нужно и когда в атаку… Невероятный Иннокентий Михайлович!

После съемок на озвучании он заметил:

– А вы так и не сделали по-моему, не послушались…

Я улыбнулся:

– По-своему сделал, как мог, но по-своему…

Умный, а не верит…

Из всех людей не верящих в Бога, какие встречались мне в жизни, самый умный – Леонид Генрихович Зорин. Знаменитый драматург, автор целого ряда театральных бестселлеров, одним перечислением коих можно было бы наверстать необходимый объем заказанных мне страниц. И «Римская комедия», и «Покровские ворота», и «Царская охота», и «Варшавская мелодия»… И прочее, и прочее.

Вот написал, что Леонид Генрихович не верит, но ведь с его слов, с его слов. Вернее сказать: говорит, что не верит. Чтоб не погрешить напрасно на человека. Так как по образу мыслей, по пониманию взаимозависимостей, которые существуют в мире, во вселенной такая он умница, что никак невозможно допустить, что такой человек в Бога не верит. Никак невозможно. А если коснуться гражданского устройства, социальной жизни, то тут Зорин лет на 5–10 ощутимо предвидит почти буквально. Судите сами. В его стихотворной комедии «Цитата» я не без успеха играл на сцене Театра им. Моссовета роль Молочникова. Этакого провинциального комсомольца-карьериста, штурмующего столичные номенклатурные пьедесталы, будущего «нового русского». Подбадривает, звонит, пишет им письма. Попался и я на его ласку. Установились отношения взаимной симпатии и уважения.

Однажды в позднюю осень, в Ялте, в полдень солнце заволокло облаками. Съемку остановили. Перенесли на следующий день. Не разгримировываясь решил пройтись пешком по набережной до гостиницы. Нежданно-негаданно встретил Зорина.

– Женечка, дорогой, отдыхаете?

– Нет, работаю. Снимаюсь в белорусской картине. А вы?

– Я тоже работаю. Пишу. В Доме творчества. Заходите ко мне. Поболтаем.

– С удовольствием, Леонид Генрихович. Только вот разгримируюсь и приду. С удовольствием.

В тот вечер мы долго проговорили. Говорили о разном, а выяснилось, что многое видим если не одинаково, то очень схоже. Так начались наши, смею сказать, дружеские отношения.

– Женечка, вы когда-нибудь думали о режиссуре? – спросил на прощание Леонид Генрихович.

– Думал, даже две постановки отработал в качестве ассистента.

– Вы просто обязаны этим заняться. Если не согласитесь сейчас, то обязательно придете к этому после. Вам не уйти от режиссуры. Я убежден. У меня есть одна пьеса. Она не простая. Называется «Карнавал». Ее ставили за границей. У нас пытались, но не сложилось. Вот вы как раз тот человек, кто поставит ее и сыграет главную роль. Вы мой Богдан. Так зовут героя. Я вам дам почитать. Обязательно!

Жили-были два друга. Играли в шахматы, как сам Зорин. Правда, он еще в молодости играл и в футбол. Профессионально. Они, его персонажи, в футбол не играли. Они не умели выигрывать. Они считали себя неудачниками.

И вот Богдана осенила идея. Он открывает кооператив по трансформации имиджей. Неудачники начинают преуспевать. Несчастные становятся счастливыми, бедные богатыми и т. д. и т. п. Больше всех преуспевал сам Богдан, но в результате пришел к раскаянию, к осознанию того, что не имел права вторгаться в чужую жизнь, не имел права нарушать промысел Божий.

Пьеса, как и многие пьесы Зорина была написана несколько искусным, эстетизированным языком. Попытка сгладить, забытовать эту искусность делала текст фальшивым. И наоборот, некоторая приподнятость интонации, намеренная обнаженность этой искусности выявляла естество комедии, как высокой игры с философским оттенком. Я нащупал этот ключ и понял, что наиболее органичным пространством для постановки будет сцена в фойе. Этакий полуцирк-полусалон на 300 зрителей. Театр в фойе довольно успешно работал после спектаклей на основной сцене с десяти до двенадцати часов вечера. В репертуаре этого театра эксплуатировались пять-шесть названий.

Мне предстояло ставить спектакль и играть главную роль. Этакий репортаж с петлей на шее. Я не очень хотел играть. Более привлекала возможность постановочного дебюта. Но играть было некому. Вот и пришлось сидеть на двух стульях. Со страхом шел на репетиции поначалу. Мои коллеги, мои вчерашние партнеры ждали теперь от меня слов решающих. Надо сказать, что единственное обстоятельство, которое останавливало меня ранее от режиссерской практики, было нежелание нарушить чужую свободу. Диктаторская, агрессивная режиссура всегда отталкивала меня. Также неприемлемым считал использование откровенно провокационных способов, циничной эксплуатации актерской искренности по принципу «выкрасил и выбросил». Единственная власть, которую всегда признавал в искусстве, – власть таланта, власть любви. На мой взгляд режиссер не тот, кто может организовать сценические действия, подчинить себе актеров и производственный коллектив. А тот, кто может подарить свой мир другому, увлечь, влюбить, заразить художественной идеей, мироощущением, вызвать сочувствие. Иногда необходимо и надавить на актера или прибегнуть к хитрости, но только если любишь его, если испытываешь симпатию. Актеры, как дети, легко прощают строгости любящему родителю, но не прощают равнодушия и предательства. По себе знаю. Не прощают в том смысле, что душа артиста невольно закрывается.

В конечном счете работа артиста, а уж режиссера в особенности, – это некий род душевного, духовного целительства. Во всяком случае, для меня это так. Я как бы создаю мир, притягательный для других. Мир надежды и утешения или очищения. Иногда через стресс, через трагедию. Иногда через комедию. Иногда через трагикомедию. И комедия, и трагедия всего лишь различные выходы из одних и тех же ситуаций. Что для одного смешно, то для другого драма. В зависимости от мироощущения. Ощущение, атмосфера – мне важнее всего. «Создание атмосферы, порождающей мысли и действия заранее непредвиденные», – когда-то записал в дневнике еще в молодые годы свой идеал режиссуры. Воля к творению такой атмосферы, к ее поиску, по-моему, – главный смысл режиссуры. А уж затем организация сценического действия, моделирование характеров, композиция и т. д. и т. п. Сопряжение тончайших инвольтаций полевых структур душ и явлений суть главной работы, работы над атмосферой. «Я туда не пойду больше. Там неприятная атмосфера», – говорим мы порой. Или наоборот: «Там такая приятная атмосфера». Стоп. Спустимся с небес на землю.

Сегодня, 19 января 2000 года, умер Лев Федорович Лосев. Директор Театра им. Моссовета, с которым мы проработали тридцать лет. У нас сложились отношения не простые, но искренне уважительные. Он ушел из жизни в театре, в своем кабинете. Кроме театра не было у него другой жизни. Он был человек театра. Грешный, как и все мы, и любящий. Любящий театр. Царствие ему небесное!

«Карнавал» я поставил. И надо отдать должное Льву Федоровичу, который по-своему поддержал меня в этом. По признанию Зорина, спектакль стал одним из любимых его сценических воплощений. Но выпуск нашей работы все время сопровождался препятствиями, не зависящими от меня. То тяжело заболела героиня, то испугался, закомплексовал один из главных исполнителей. Потребовались замены. Пришлось начинать от печки, с нуля.

Возникали и чисто технические, производственные проблемы. Как-то в шутку я спросил Алину, мою знакомую, которая профессионально занималась астрологией:

– В чем дело?

Она спросила точную дату начала работы и через некоторое время дала ответ:

– Ты не выпустишь спектакль в этом году. Жди следующего.

Слова ее подтвердились – отчасти. Я все-таки выпустил его, но не на следующий год, а в самом конце текущего. Однако препятствия продолжались до самой премьеры, которую я играл больной, с высокой температурой. Алине спектакль понравился. И в благодарность она составила мне индивидуальный гороскоп на предстоящий 1989-й год. В том гороскопе был пункт – потеря друга. «Кто же это? Боже мой! Да ну, подумаешь, гороскоп! Ерунда!» – решил, отмахнувшись от мрачной мысли.

«Женечка! Я скоро умру!»

С Юрой Богатыревым мы жили рядом. Наши дома разделял Проспект Мира. У нас был общий участковый милиционер. Мы почти каждый день разговаривали по телефону, но не виделись годами.

Однажды встретились на похоронах Фаины Георгиевны Раневской, и я с удивлением заметил, что он очень изменился внешне. Как-то обмяк, пополнел.

Впервые о Богатыреве я услышал от Саши Адабашьяна. Что в Щукинском училище есть очень талантливый студент выпускного курса Юрия Васильевича Катина-Ярцева, и что Никита собирается снимать его в главной роли в «Свой среди чужих – чужой среди своих». Позже, когда Юра уже стал известен всей стране, он однажды позвонил мне и сказал комплименты по поводу какого-то моего фильма или телеспектакля. Уж точно не помню. Так началась наша телефонная дружба.

Юра вообще любил говорить добрые слова, если ему что-либо понравилось. Не стеснялся. Но вкус его был достаточно избирателен. Нас роднило с ним близкое чувство юмора и некой абсурдности. Мне так нравились его работы. И в «Свой среди чужих», и в «Механическом пианино», и в «Родне», и в «Мертвых душах»… Да везде. Даже в детских «Будильниках», которые он делал еще и как автор. Когда однажды на Новый год мы с женой пришли во МХАТ на эфросовского Мольера, я был просто потрясен. Его Клеонт в «Тартюфе» затмевал всех. А на сцене рядом с ним работали в этом спектакле и Слава Любшин, и Саша Калягин, и изумительная Настя Вертинская.

Он любил свои картины, делал им рамы из выброшенных старых стульев, дарил их друзьям по случаю, к праздникам и просто так. Друзей было много, но одиночества больше. Юра обладал острым, может быть, даже беспощадным взглядом на человеческие слабости. В его ролях, в его живописи это видно. Карикатура людских недостатков не лишала его любви. Любви к человеку. Скорее, наоборот, помогала любить. Любить не поверхностно, со всем грузом нажитых несовершенств. И сам он нуждался в любви, как никто другой. Этот огромный ребенок всегда ждал ласки, доброго слова. Его нельзя было не хвалить. Только восторг, восхищение его талантом утешал, утолял Юру. Он отторгал не только критические оценки, но и умеренные. Как бы терял интерес к вашему мнению. Замыкался. Пил коньяк и вызванивал по телефону другие дружеские поощрения. Потому что все недостатки и все плохое в себе и в своих работах знал сам, как никто другой. И казнил себя сам. Полной мерой. Я всегда это чувствовал и щадил его. Жалел. Обнадеживал. Но в гости не приглашал, хотя жили бок о бок. Через дорогу. Я боялся не выдержать этот груз. Груз его удивленной души. К тому же семья у меня. Сын растет. Забот – полный рот. Некогда. Написал о нем очерк-портрет в журнале «Советский фильм». На экспорт. Ему понравилось. Бюро пропаганды советского киноискусства тоже понравилось, и они заказали расширить очерк в новый буклет «Юрий Богатырев». Созвонились, договорились встретиться с Юрой у него дома для интервью. В назначенный час звоню, стучу – дверь вроде бы заперта. Не отвечает никто. Толкнул ее с силой. Она открылась. И Юра открылся передо мною в слезах, на полу сидя с бутылкой. Горько плакал:

– Женечка, я скоро умру!

– Да что ты говоришь?

– Да нет, я знаю, не успокаивай меня, чувствую приближение… Скоро умру. Жить не буду! Надпиши мне свой буклет, а я тебе – свой…

Я надписал, подарил ему мой буклет. И он мне свой. Вывел такие строки: «Женя! Ты очень дорогой мне – артист и человек! Твой Юра Богатырев. 83-й год. За год до смерти!» Ошибся. Ошибся на несколько лет. Но предчувствие было. И вот этот злосчастный гороскоп. В октябре 1988-го года ушла из жизни Наталья Петровна Кончаловская. И мы вместе с Юрой несли венок в траурной процессии. Потом Юра куда-то исчез. Не звонил. И на мои звонки никто не отвечал. От нашей общей знакомой киноведа Жени Бартеньевой я узнал, что Юра в больнице с гипертонией, но его возят оттуда играть спектакли во МХАТ. В самом начале февраля, днем, после обеда, я сел в кресло и набрал Юрин номер. Он снял трубку.

– Юрочка, как ты себя чувствуешь?

– Женечка, что они хотят от меня? Чтоб я на сцене умер?

– А ты помирился с ребятами?

Летом, во время концертной поездки по воинским частям в Восточной Германии Юра сильно повздорил с Сашей Калягиным и Настей Вертинской. Повздорил, выпив через меру, не знаю уж по какому случаю. Теперь же он был только чуть-чуть «под шофе».

– Ну с Настей я на сцене глазами помирился. А Саша сам ко мне в гримерку пришел извиняться. Он же хитрый. Знает, что это нехорошо, грех, если поссоришься с другом, а он потом…

Он не сказал «потом умрет», но подумал. Я понял. Подумал.

– Ну что ты, что ты! – запретил я ему. – Перестань, выкинь из головы!

– Женечка, у меня нет сил!..

Разговор состоялся в пятом часу. А заполночь Юры не стало…

Об этом узнал я поутру, выйдя во двор за хлебом. Участковый милиционер прогорланил издалека:

– Богатырев-то дуба дал, слышал?

И я опять вспомнил про тот гороскоп…

На смертном одре в Ваганьковском храме во время отпевания он будто бы улыбался, смеялся над нами, собравшимися в потрясении на его прощальный триумф. Когда ему что-то не нравилось, Юра говорил с мягкой иронией:

– Это все из жизни насекомых…

Однажды жаловался на жизнь, на неустроенность дома. Я ответил:

– Женись.

– Ты что?! – воскликнул он, растерявшись. – Чтобы кто-то жил рядом? Ты что?!

«Ктой-то тянет меня веревками на колокольню?» – вспомнил я Гоголя, «Ивана Федоровича Шпоньку и его тетушку». «Это я тяну тебя веревками на колокольню, потому что ты колокол, колокол!..» Еще долго, пожалуй в течение нескольких месяцев, я машинально, вовсе не думая, полуавтоматически набирал Юрин номер. В ответ – гудки длинные, словно собака воет. «Ах да!» – одергивал себя, спохватившись, и вешал трубку.

«Так хочу в Бога поверить – и не могу!»

– Ты слышал? Богатырев умер, – сказал я Леониду Васильевичу Маркову за кулисами во время спектакля «Цитата».

– Да? Ну, ладно, – отвечал он.

Ошеломленный скупостью его реакции, я забормотал в растерянности:

– Юра был потрясающий артист. Трагедия… Жалко… И мне очень близок своей абсурдностью был…

– Нет, у тебя ниток не видно, а у него видны, – возразил Марков.

– Нет! Потрясающий был артист Юра, и художник… Потрясающий, – возразил я.

Мы с Марковым во многом не совпадали, а стали дружны. Особенно в последние его годы. Может быть, потому, что оба «стрельцы». Леонид Васильевич Марков, Леня, Ленечка… Он был старше меня на восемнадцать лет. Он был пьющий, я – нет. Он любил работать как бы масляной краской – я пастелью. Меня восхищала его неуемная мощь, его – моя филигранность. Может, нескромно, неловко так писать о себе. Но мы с ним общались без ложной скромности. По существу. Когда присвоили ему звание народного артиста СССР, он наряду с радостью огорчился – мол, что теперь делать? Чего достигать? Про него существует масса устных рассказов. Про нетрезвые его приключения. Но мало кто знал, только близкие, про его почти неправдоподобную застенчивость.

Например, за границей во время гастролей Марков стеснялся один ходить в магазин.

– Дружочек, пойдем вместе. Языков я не знаю. Мне неловко. Пойдем, а?

Или:

– Дружочек, скажи, кто лучше артист: я или «икс»? – Называет фамилию коллеги вполне ординарного дарования.

– Ленечка, я даже вопроса не понимаю?

– А он-то думает, что он!.. – протяжно торжествует Леонид Васильевич, словно ребенок.

Еду с «Ленфильма» в Москву «Красной стрелой». Открываю свое «СВ» – передо мной Марков. На столе уже начатая бутылка коньяка. Он тоже в Москву и тоже с «Ленфильма».

– Дружочек, вот ты сейчас все мне про моего Феденьку и расскажешь…

Леонид Васильевич тогда репетировал Федю Протасова в «Живом трупе» Толстого. Невоодушевленный перспективой бессонной ночи предлагаю знакомому оператору из соседнего купе:

– Коньяк любите?

– Не откажусь.

– Местами давайте поменяемся?

– Согласен.

Утром в театре Марков и я движемся навстречу друг другу по длинному коридору. Поравнявшись, он замечает:

– Ну и что? Думаешь, ты лучше выглядишь?..

На гастролях в Уфе пьем чай в номере Маркова. Он гостеприимный хозяин. Сам заваривает, разливает. Мы втроем. Третий – Володя Шурупов, артист нашего театра и поэт.

– Леня, послушай, хочу тебе почитать из нового цикла!

– Да ну, не надо, Володя.

– Ну почему, Леня? Мне твое мнение очень важно!

– Да ну, Володя, не надо сейчас. Потом как-нибудь. Пусть лучше Женька Алейникова покажет. Он его точно показывает.

– Леня, послушай, я загадал!

– Ну читай, черт с тобой!

Володя читает свои стихи. Не откровение, но вполне прилично. На глазах Леонида Васильевича выступают слезы. Чтение окончено. Марков встает на колени перед поэтом:

– Спасибо тебе, спасибо! Прости.

Поэт растроган, бросается поднимать народного артиста. Тот утирает слезы и разражается озорным смехом:

– Поверил? Ага, поверил!..

Артист разыграл поэта. И я, и Володя искренне потрясены лицедейским талантом мастера. И я, и Володя начали тогда разговор, который в свою очередь произвел на Леню сущностное впечатление. Подвигали его принять святое крещение. Уговаривала его и жена Лена. Вскоре он окрестился.

Наша дружба с Ленечкой началась ночью в Праге, в гостиничном номере, с подобного разговора. Мы летели с гастролей из Братиславы в Москву через Прагу. Летели в маленьком самолете. И, как водится, часто в пути выпивали. Зная по опыту, что может «накуролесить» под хмелем Леонид Васильевич, я с ужасом предвкушал предстоящую совместную ночевку. Обычно «под градусом» Марков раздавал «всем сестрам по серьгам». Бил собеседников снайперски в слабое место. Жестко. Прямо в «ахиллесову пяту». Пригвождал гвоздями, будто бы кто-то дал ему право. Однако никто в театре не обижался. Прощали. Ему многое прощали за талант. И за то, что умел любить. Женщины обожали его. Когда он ненадолго ушел в Малый театр, через год возвратившись, не найдя того, что искал, одна наша обворожительная актриса «без возраста» призналась ему:

– Ленечка, я так рада, что ты вернулся. Тебе ведь там надо было всех наново перелюбить, а ты уж не тот, а здесь мы тебя по памяти помним!

Так вот, тогда ночью в Праге я обманулся в своем «предвкушении». Не было никакого буйства. Была обнаженная деликатность тихой души.

– Как же ты, Женя, партийный и в Бога веришь?

И начался между нами один из типично русских разговоров, которые не переговорить никогда и которые заканчиваются только от недостатка сил. О Боге, о смысле жизни. О высшем и низшем. О покаянии и возмездии. О любви. В наших отношениях с Леней он тянулся к Богу, а не ко мне. Мне же он просто-напросто доверял. И я понимал и любил его. Этого Митеньку Карамазова, который знавал обе бездны. «Бездну под нами – бездну самого низкого, самого подлого падения. И бездну над нами – бездну высших идеалов». Анатолий Адоскин рассказывал, как взял Маркова в Ригу попутчиком на машине по его настоятельной просьбе. Вся труппа отправилась на гастроли поездом, а Толя решил обновить только что приобретенное авто. Договорились встретиться на Пушкинской площади. Кроме небольшой сумки и стопки книг у Лени с собой ничего не было. Надо заметить, что Леонид Васильевич много читал и живописью увлекался. Признавался, что стал бы художником, если бы не театр. В общем, поначалу ничто не предвещало Адоскину предстоящей страшной минуты. Случилось это на одном из привалов. Ни с того ни с сего Марков вытащил пистолет:

– Ну, Адоскин, прощайся с жизнью!

Тогда, в конце шестидесятых оружие в руках штатского человека было невероятной редкостью. Милиционеры-то в кобуре часто носили муляж. Можно представить себе шок, который пережил Анатолий Михайлович, видя наставленный на него ствол в руках не совсем трезвого Маркова, пока не разглядел как следует. То был пугач – игрушка. Но страх пробил Толю нешуточный. Розыгрыш Леонида Васильевича удался к его явному удовольствию.

Марков рассказывал мне о своем визите к гипнотизеру:

– Пришел к нему. Где-то в районе Тверской улицы. Встретил меня субтильный человек в очках, небольшого роста, с вкрадчивым голосом. Вежливо предложил пройти в кабинет, прилечь на диван. Сам удалился за ширму. Вышел оттуда в белом халате и неожиданно резко вскричал басом: «Водка гадость! Фу, какая гадость! Бросьте, бросьте ее, немедленно бросьте!» Я не выдержал, рассмеялся, до слез рассмеялся. Он тоже не вытерпел – раскололся, и тоже до слез. Гипнотизер-то. Так что не действует на меня гипноз. Проверял.

Случилась с Марковым такая история. Где-то в провинции, выпивши, он нагрубил даме – устроительнице концерта. Дама оказалась злопамятной. И не просто злопамятной, а злопамятной женой второго секретаря местного обкома КПСС. В центральной газете «Известия» вскоре появилась разгромная статья об этих гастролях народного артиста СССР Леонида Васильевича Маркова. Дело дошло до ЦК КПСС. Чуть звания не лишили. Руководитель Малого театра Михаил Иванович Царев заступился, прикрыл Маркова своим авторитетом. Уже много позже Леня показал мне шрам на шее:

– Видишь, дружочек, из петли сорвался. Не вышло. Покончить хотел от стыда.

И это была не единственная попытка выдающегося артиста расстаться с жизнью… За несколько месяцев до его кончины гастролировали в Клайпеде с «Цитатой». Ему все время хотелось сладкого.

– Давай, дружочек, пирожных накупим. Хорошие тут пирожные.

Купили. Пошли отдыхать каждый в свой номер перед спектаклем. Телефонный звонок.

– Ты что, дружочек, не спишь?

– Нет, не сплю.

– Сейчас загляну к тебе. Чайку попьем вместе.

Пришел с пирожными через пять минут. Я чай наладил. Ему было хотел налить, а он:

– Мне не надо, дружочек, ты сам кушай.

Вот я и сидел и ел эти пирожные, а он смотрел на меня, как я ем. Наблюдал. Мне тогда и в голову не приходила страшная мысль – догадка. Ему очень хотелось, но он не мог есть. Непроходимость.

– Вот ты, дружочек, говоришь, холецистит у тебя, а как у тебя боли-то, где? – интересовался он будто бы невзначай.

И уже в аэропорту, во время задержки с вылетом, вдруг ни с того ни с сего:

– Знаешь, дружочек, я так хочу в Бога поверить и не могу, не могу!

Перед последним спектаклем «Цитата» собрались на полчаса раньше. Вводили исполнительницу на одну из эпизодических ролей. Он в этой сцене делал кульбит. И на репетиции сделал. Это с метастазами-то! Но он не знал еще. И никто не знал. Закончив спектакль, он быстро разгримировался, как всегда, очень быстро:

– Привет, дружочек, я пошел.

Потом я позвонил ему уже в больницу, в Кремлевку. Голос его был возвышенный, робкий. Все интонации удивленные – вверх:

– Да, дружочек, да, до свиданья!

Он умер от рака желудка, как сыграл в своем Булычове. Сначала на сцене сыграл смерть свою подробно и подлинно, и, можно сказать, казнил себя этой ролью, предсказал. Во сне он явился ко мне уже после… В какой-то больнице идет на меня, руки расставив к объятьям. Я струсил, вывернулся, уклонился. И он мимо меня рыбкой в открытые ставни окна. Полетел. Я понял – сон. И проснулся.

Мне не хватает его в театре. Не хватает в кино. Нет, нет его, нет!.. Ушел туда, куда мы не знаем. Куда все уйдем. А куда? Вопрос такой встает перед каждым. Кто он, наш неведомый Бог? Наш Сущий?

Бах и Гендель

Моя жена одно время работала в благотворительном фонде им. К. С. Станиславского. В помещении библиотеки гостиницы «Балчуг» фонд ежемесячно проводил встречи людей бизнеса и культуры. В тот день я был хозяином вечера. Гвоздем программы был Михаил Козаков. Он не так давно вернулся из эмиграции в Израиль и теперь как бы заново осваивался в московской среде. Надо сказать, мы не пересекались с ним ранее. Знали, конечно, друг друга по театру и экрану, но ни в работе, ни в жизни не пересекались. Михаил Михайлович был вместе со своей молодой женой Аней (матерью его младших детей Мишки и Зойки, созданий совершенно очаровательных). Я представил гостям Козакова, который предложил собравшимся стихи своего любимого Иосифа Бродского. Здорово читал. Я обомлел. Совершенно очевидно, что пережитое в эмиграции придавало его чтению большую глубину, большой объем, нежели раньше. Раньше от Козакова у меня возникало ощущение некого легкомыслия. Во всяком случае, так показалось при случайной, единственной встрече в коридоре «Ленфильма» в свое время, когда я снимался в «Собаке Баскервилей», а он снимался в роли Железного Феликса – Дзержинского. Теперь иной Козаков читал Бродского.

Полифония увлекала его. Увлекала меня. Многоголосье. Об этом и о многом другом проговорили весь вечер. Зрители давно разошлись, а мы все сидели и говорили. Жены намекали нам: пора домой! А метрдотель не намекал. Оказался искренним любителем поэзии. Засиделся заполночь вместе с нами. С Козаковым договорились мы не теряться. Созвонились. Я прочитал его новую книгу. Он прочитал мою старую повесть. Не разочаровались. Остались довольны. И предложение сыграть Баха в его спектакле «Возможная встреча» возникло как-то естественно, само собой. Спектакль, поставленный еще в Израиле. С Валентином Никулиным в роли Баха. Я просмотрел фрагменты видеозаписи. Может быть, то была лучшая роль Никулина. Но Валя на тот момент еще не вернулся из эмиграции и в предстоящей московской премьере «Русской антрепризы Михаила Козакова» принять участие никак не мог. Московская премьера. Новый продюсер. Новые костюмы и декорации. Новый Бах. Пьеса немецкого автора Пауля Барца, сыгранная ранее на сцене МХАТа Олегом Ефремовым и Иннокентием Смоктуновским особого успеха не имела. По двум причинам. Из-за излишней затянутости, и по причине того, что Смоктуновский с Ефремовым играли в великих композиторов.

Мы играли проблему. Проблему выбора между Богом и властью. На самом деле, Бах и Гендель никогда не встречались. Иоганн Себастьян Бах – скромный кантор церкви Святого Фомы в Лейпциге – умер в безвестности. На могиле его не было даже надгробного камня. Георг Фридрих Гендель – триумфатор. Жил при английском дворе. Похоронен в Вестминстерском аббатстве. Бах – отец двадцати детей. Гендель – холостяк. Более ста лет после его смерти о музыке Баха мало кто знал. Половина его партитур потеряна его детьми. Гендель вкусил славу при жизни. Драматург Пауль Барц попытался представить «Возможную встречу» двух столь полярных личностей и дарований. Поначалу пьеса называлась «Невозможная встреча». Единственное, что их объединяло – старческая слепота. В последнее время внутреннее религиозное становление для меня стало важнее узко актерских задач. Именно это и привлекало в роли Баха. Бах – гений! В музыке – пятый евангелист. Никто не знает доподлинно, каким был Бах. Известно только, что он никогда не изменял своим творческим принципам. Хотя над ним смеялись, упрекали в консерватизме. Мировая слава пришла к нему более чем через сто лет после смерти. Какой же верой должен он был обладать! Нечеловеческой верой! Хотя, думаю, ничто человеческое ему не было чуждо, но, когда наступал момент выбора, Бах не себя слушал. Слушал Бога в себе! Гендель заигрывал с властью. Пытался сочетать небесные звуки души с земными желаниями и страстями.

Мои отношения с Козаковым в чем-то перекликались с противоречиями между нашими персонажами. Как режиссер Миша был явно доволен моей работой, но как артист ревновал. Сознательно или бессознательно. Один или два раза в месяц мы играли в Москве. И иногда выезжали с гастролями. Как-то в поездке, кажется, по пути в Самару, выпив по обыкновению коньячка, Миша заявил:

– Жень, ко мне подошел человек интеллигентного вида из зрителей на открытии «Новой оперы» и говорит: «Михаил Михайлович, хотите я вам гадость скажу?» – «Зачем же?» – спрашиваю. А он: «Нет, я все же скажу. Стеблов-то переиграл вас в „Возможной встрече“!» – «Так я очень рад, – отвечаю ему, – когда мои артисты хорошо работают».

Далее Миша осыпал меня комплиментами, которые мне здесь приводить неудобно, неловко. Свидетель тому замечательный артист и человек Толя Грачев, игравший в спектакле слугу и товарища Генделя Иоганна Кристофа Шмидта. Я перевел нетрезвый разговор в шутку, и Миша, как обычно, перешел на стихи Бродского. Стихи он может читать всю ночь напролет. Знает, помнит их километрами. Не только Бродского, а и Давида Самойлова, Пастернака, Пушкина… Кого из поэтов он только не знает и не читает. Как правило, после спектакля в каком-либо городе устраивалась пресс-конференция местными средствами массовой информации. Как правило, обязательно задавался вопрос, почему он (Козаков) эмигрировал и почему вернулся. Как правило Миша отвечал: «Не Израиль мне не понравился – я себе в Израиле не понравился». На самом деле, по его собственному признанию, уехал Миша от страха. От черного страха. Не скажу какого. Не имею права. Это его страх. Не мой. Вернулся же потому, что стал задыхаться в духовном смысле. Человеку русской культуры, ему было душно в Израиле – стране довольно провинциальной в культурном аспекте. С Россией не идет ни в какое сравнение.

Я прилетел в Ростов из Москвы. Все остальные участники антрепризы приехали ранее поездом с Украины, отыграв там другой спектакль. Встречавший администратор завез сначала меня в маленький уютный ресторанчик. Отужинав вместе со всеми, мы отправились в пригородный санаторий на ночлег. Наутро чувствовал я себя неважно. Сердце шалило. Тахикардия. Около пяти вечера подали нам машины. Поехали в театр. Работать. У служебного входа нас повстречали крепкие молодые парни. Охрана из местного СОБРа.

– Я ваш телохранитель, – представился офицер в штатском. – Какие пожелания будут или особенности?

– А это так нужно? – поинтересовался я.

– Нужно, – отвечает. – За вами по театру, на сцену следовать?

– Нет, – говорю. – Не надо. У гримуборной отсорбируйте любителей автографов после спектакля, а больше ничего и не надо.

Отыграли. «Опять потерпели триумф», как говорят на театре. Охранники все пришли с девушками, просили сфотографироваться вместе. Сфотографировался. Они проводили нас до машины и распрощались. Их функция кончилась. Мы поехали ужинать с местным продюсером и его гостями опять во вчерашний ресторанчик. Стол был накрыт щедрый. Продюсер не скупился. Кроме нас, в заведении заняты были еще два стола. Очень скоро мы поняли – заняты они были людьми криминальными.

Одного из них звали Сережа. Сидел в окружении женщин вполне приличного вида и вел себя достаточно деликатно. Другой – Леня, изрядно принявший, впал в нежные чувства. Нежные чувства по отношению к нам, к нашему творчеству. От комплиментов он перешел к дарам. Подносил дорогие блюда и вина. Затем настойчиво увел Козакова в другое помещение. Мишина жена Аня, да и все мы встревожились. Через некоторое время Леня и Миша вернулись. Миша несколько обескуражен. Затем Леня твердо взял меня под руку и тоже повел. Хватка у Лени железная. Признаться, я вспомнил о телохранителях. Но они уже отработали свое и распрощались. В соседнем кабинете Леня вынул из кармана брюк пачку денег:

– Вот, возьмите. Возьмите, говорю, пригодится!

– За что?

– За то, что вы есть!

Я понял – сопротивление бесполезно. Леня обладал недюжинной силой. Когда мы вернулись, в зале играл человек-оркестр. Музыкант с синтезатором пел на заказ блатные песни. Вид у меня, очевидно, тоже был довольно неловкий. Мы как-то притихли. Замерли. Тогда Леня, желая нас приободрить, стал швырять нам на стол деньги веером, россыпью. Человек-оркестр воодушевился, взволнованно затянул с душой:

На меня надвигается

По реке битый лед,

На реке навигация,

На реке пароход…

Пароход белый-беленький,

Дым над красной трубой.

Мы по палубе бегали –

Целовались с тобой…

Но это так у автора, у Гены Шпаликова – «целовались с тобой». А человек-оркестр пел:

Мы по палубе бегали –

Срок мотали с тобой…

Господи, знал бы Гена, что с нами со всеми будет! И с нами, и с его песнями…

Я сказался больным. Попросил меня отвезти. В пять утра вышел с вещами из своего номера. Самолет вылетал в полседьмого. В коридоре я встретил Мишу и Аню. Они только что возвращались из ресторана. Пели блатные песни всю ночь с братвой – Серегой и Леней…

По мотивам «Возможной встречи» Миша снял телефильм «Ужин в четыре руки». Мы сработали его на «Мосфильме» за шесть смен по двенадцать часов ударным трудом. Миша не боится труда. Он большой труженик, гордый человек, большой прагматик и человек-ребенок. Человек, как теперь говорят, снявший «культовый» фильм «Покровские ворота». Фильм по пьесе моего любимого Леонида Генриховича Зорина.

Пришельцы

Наша хорошая знакомая Оля Максимова пригласила в гости на Пасху. В ее хлебосольном, традиционном доме и встретили мы Владимира Павловича Кучеренко. Поначалу я принял его за сантехника. Простоватая его внешность на самом деле скрывала кандидата технических наук, доцента Института инженеров транспорта. Застолье обнаружило к тому же изящный артистизм личности и очевидное вокальное дарование. Он не окончил Гнесинский институт. Ушел с третьего курса. Впечатление от Володи было столь сильным, что мне показалось досадным нереализованность этого художественного самородка.

– На него надо пьесу писать, – сказал я сыну, когда мы вернулись домой.

– О чем?

– Надо подумать. Какой-либо сложный характер вряд ли осилит. Но себя в предлагаемых обстоятельствах сыграет. Не сомневаюсь.

Условились писать вместе. Да все руки не доходили. Наконец собрался я с духом:

– Ну давай, сынок, завтра приступим.

– А я уже написал, – отвечает.

Не поверил. Но, прочитав, поразился. Сережка до того в сочинительстве не был замечен – и вдруг сразу пьеса, довольно приличная. Трогательная, смешная. Я конечно могу ошибаться. Не чужой все-таки. Могу быть пристрастен. Показал коллегам – одобрили. Судьба привела в театр «Вернисаж» на Беговой улице. Руководители Юра Непомнящий и Вика Лепко приняли пьесу к постановке. Так приступили мы к этой безумной затее. В спектакле были заняты четыре человека. Две одноактовки, объединенные общим смыслом. Первую часть играл Сережа со своим другом и однокурсником по Щукинскому училищу Володей Жарковым. Еще на втором курсе они вместе снимались в фильме «Глаза». Сережа в главной роли – героя-любовника, можно сказать. Володька лихо сработал острохарактерный персонаж. В пьесе друзья играли как бы две ипостаси одной души. Теневую и светлую. Я ставил спектакль, и вместе с Владимиром Павловичем Кучеренко играл во второй части. Как известно, работа начинается с застольного периода, с разбора по смыслу, по действию, по сверхзадаче. Текст актер осваивает в течение всего репетиционного периода в совокупности с моделированием поступков и мотиваций. Кучеренко на первую же репетицию пришел с абсолютным знанием текста. Сказал, что привык читать лекции студентам и не может прийти на занятие неподготовленным. Я же не знал текст еще несколько месяцев. Всякий талант несет в себе обязательно некий наив, простодушие наряду с изощренностью. Володя Кучеренко не просто ребенок, а совершенное, абсолютное дитя. Например, ему до слез может быть жалко зайца, или волка, или еще какой-нибудь персонаж из мультфильма. И это ведь речь идет о взрослом, шестидесятилетнем человеке. Уникум. В то же время ему совершенно не нужно что-либо объяснять долго и подробно. Человеку, который никогда ничего до того не играл на профессиональной сцене, не имеет за плечами актерской школы, достаточно сказать, что этот кусок надо трактовать многомернее, и он тут же именно так и делает. Не всякий опытный мастер на такое способен. Персонаж Кучеренко внезапно появлялся в гостиничном номере, где остановился известный артист, которого играл я. В нашем диалоге его герой как бы менял разные обличия, оставаясь в позиции вопрошающего ученика, а в результате странный пришелец оказывался учителем моего героя, и исчезал он так же таинственно и внезапно, как появился. Владимир Павлович блистательно справился с ролью, продемонстрировав не только свои драматические, но и вокальные, и пианистические возможности. В финале мы – участники представления – все вместе пели:

Каждый вечер, вернувшись с работы,

Трое смелых, веселых парней,

Разложив в своем садике ноты,

Развлекали родных и друзей.

Позабыв все земные заботы,

И усевшись на травку под вяз,

Целый вечер играли, играли для нас

Мандолина, гитара и бас…

Когда спектакль заканчивался, и за кулисы приходили с поздравлениями коллеги, гости и журналисты, Владимир Павлович продолжал себя вести совершенно так же, как на сцене во время действия. Продолжал «играть себя», существовать «от себя», чем приводил в недоумение посетителей. Настолько он был непосредствен. Тогда я рекомендовал ему принять за кулисами специальную позу. Многозначительно молчать, к примеру, что он и сделал. Все встало на свои места.

В моей роли я специально оставил пространство для смысловой, текстовой импровизации, основанной на фактах и впечатлениях личной жизни. Представлялось интересным, как режиссеру, исследовать пересечение сценического образа с судьбой самого артиста в буквальном смысле. Хотелось драматического джаза. Актер – автор, а не актер – исполнитель интересовал меня. Пожалуй, жанр этой постановки можно было бы назвать «ироничной мистикой». Сознательно или бессознательно меня всегда интересовало столкновение двух взглядов. Взгляда сверху из сфер божественных, и взгляда снизу из недр земного бытия. И сын Сережка оказался моим естественным соратником по художественному поиску. Мы разные с ним, но идем одной, общей дорогой. И в искусстве, и в вере.

Преображение

Рядом с нашим домом у Рижского вокзала, в церкви Трифона Великомученика регентом была подруга моей бабушки, высокая полная дама строгого вида.

– Марусенька, что же мальчик-то все некрещеный? – спрашивала она всегда при встрече.