ВОЙНА

ВОЙНА

Анекдот

«В 1831 году однажды поздно ночью купец, сидя в столовой, заканчивал свою работу, как вдруг услышал осторожный стук в наружную дверь. Не желая будить прислугу, Розенмайер вышел в сени, открыл дверь и отпрянул в ужасе: перед ним стоял цесаревич, один, без свиты, шапка надвинута на глаза. “Ваше высочество”, — еле выговорил Розенмайер. “Молчи, ни слова”, — грозным шепотом ответил цесаревич, потом молча прошел в столовую и как бы в изнеможении опустился на диван. Оправившись от испуга, хозяин подошел было к двери, чтобы разбудить спавшую дочь и прислугу. “Ни с места, — тихо, но внушительно сказал великий князь. — Никто не должен знать о моем пребывании в твоем доме”. Старик так и застыл у дверей. “Чай, прошу тебя; хочется согреться; только никого не буди, готовь сам и не выходи из этой комнаты”.

Розенмайер безмолвно повиновался, достал из знакомой цесаревичу кладовой при столовой чайный прибор и стал готовить чай. Заметив на себе пристальный взгляд Константина Павловича, хозяин окончательно растерялся, неожиданность ночного визита и странное поведение великого князя приводили его в ужас.

Когда чай был готов, Розенмайер стал искать сахар, но ничего не нашел, кроме маленького ящика с сахарным песком; разбудить дочь или позвать прислугу он, конечно, не смел. Налив чай в стакан, хозяин стал сыпать в него сахарный песок из ящичка. Внезапно цесаревич вскочил с дивана, схватил Розенмайера за руку и громко спросил: “Что ты сделал?”

Тут только хозяин понял странное поведение ночного гостя и, спокойно посмотрев на цесаревича, сказал: “Ваше высочество, чай, наверное, еще не сладок: позвольте мне отведать”. — “Молодец!”— вырвалось у великого князя, и, придвинув к себе стакан, он спокойно поднес его корту.

Нет ли у тебя лошадей, лишнего пальто и надежного человека?” — спросил Константин Павлович после чаю. “Как не быть“, — ответил хозяин, принес великому князю широкую шубу с большим меховым воротником, вышел с ним во двор, осторожно разбудил старого слугу: не называя гостя, объяснил слуге, куда и каким путем нужно ехать и как нужно держать себя в пути. Цесаревич сел в сани и, прощаясь с Розенмайером, сказал: “Проси какой хочешь награды”.

… “Если ваше высочество хотите успокоить мою старость, прикажите освободить мой дом от постоев”. — “Дурак!”раздраженно крикнул цесаревич и велел погонять лошадей.

Вскоре после ночного визита старик, к крайнему своему изумлению, получил из Петербурга официальное извещение о пожаловании его корнетом гвардии»{543}.

Не исключено, что это не совсем легенда — отступая из Польши, Константин Павлович и в самом деле расположился с отрядом в двух верстах от Бреста и простоял там с 4 по 8 декабря 1830 года{544}.

…Брест, Высоколитовск, Брестовицы, Белосток…

Константин удалялся от второй своей родины и приближался к первой, которая давно превратилась для него в чужбину. В душе он продолжал надеяться, что поляки справятся с бунтовщиками собственными силами. Когда в лагерь цесаревича пришла весть, что Лелевель по приказу Хлопицкого арестован, Константин повеселел и даже велел «ради забавы» записать ноты польского национального гимна «Ещче Польска не сгинела» — знаменитый марш генерала Домбровского, прославлявший независимую, гордую и уверенную в своих силах Польшу. Дело происходило во время одной из остановок, в благоустроенном доме. Ноты были записаны, и княгиня Лович сейчас же сыграла гимн на рояле, и все с веселостью прослушали его и, вероятно, даже пропели{545}. Сцена, что и говорить, двусмысленная — родной брат российского императора, против которого поднято восстание, едва не убитый заговорщиками, в разгар мятежа радостно слушает польский национальный гимн, который играет на рояле его жена-полячка.

Но Константин, очевидно, не видел в этом никакого противоречия. В переписке с Николаем «истерзанный», чувствовавший себя «совершеннейшим ничто» (absulment nul), как он сам себя называл, цесаревич в эти дни просил у государя всё того же — пощады для поляков. «Пощада для них, дорогой и несравненный брат, и снисхождение для всех — это мольба брата, имевшего несчастие из послушания посвятить лучшую часть своей жизни на образование войск, к сожалению, обративших свое оружие против своей родной страны. Моя общественная роль кончена; после всего того, что случилось со мною в последнее время, никакое командование не прельщает меня»{546}.

5 (17) декабря император выпустил прокламацию, которая была распространена по Царству Польскому. Николай обещал простить и забыть всё, если поляки добровольно покорятся, освободят русских пленных, восстановят Административный совет, вернут в арсенал разграбленное оружие. Прокламация вызвала насмешки не только у поляков; весьма скептически отозвался о ней и великий князь Константин. Он указывал Николаю на то, что и сам ясно видел, — слишком поздно.

Тем не менее спустя неделю, 12 (24) декабря, император подписал манифест, в котором говорилось о примирении с теми, кто вернется к исполнению долга. Стоит ли говорить, что и манифест не произвел на поляков никакого впечатления. 6(18) декабря в варшавском Королевском замке открылось заседание срочно созванного сейма, а 13 (25) января 1831 года сейм объявил династию Романовых низложенной с польского престола. В ответ в тот же день русские войска пересекли границу и вступили на территорию Царства Польского.

Константин Павлович ненадолго покинул княгиню Лович, которая находилась в Белостоке и после всех лишений и мучительного перехода чувствовала себя не совсем здоровой.

Главнокомандующим русской армией был назначен фельдмаршал Дибич, Константину поручено было командование резервами. Русские двигались к Варшаве, и 6 (18) февраля сосредоточились около местечка Грохово, на подступах к знаменитой Праге, предместью Варшавы.

13 (25) февраля произошло сражение, которое могло решить всё. Обе стороны несли многотысячные потери, но силы русских превосходили польские в три раза. Хлопицкий был ранен, и его унесли с поля боя; генерал Радзивилл, принявший на себя командование, трепетал и уже готов был к побегу. Наконец польские войска дрогнули, в тылу их был единственный мост через Вислу, по которому и началось отступление. «Жители Варшавы, следившие с возвышенного берега реки за ходом сражения, были устрашены постепенным приближением гула канонады. Множество приносимых с поля сражения раненых, рассказы беглецов — всё это повергло их в ужас и смятение, национальная гвардия побросала мундиры и смешалась с населением; не много нужно было усилий, чтобы привести город в повиновение русскому правительству…»{547} В Варшаве уже обсуждали, кто войдет в депутацию, несущую победителю ключи.

Как вдруг свершилось чудо. У поляков наверняка существуют свои благочестивые легенды о том, кто же на самом деле помог им в тот гибельный час. Внезапно русские пушки смолкли, а преследовавшие поляков русские войска прекратили движение — Дибич остановил наступление. И в какой момент! Когда до русской победы оставались минуты.

Польская армия была спасена. Польскую артиллерию аккуратно перевезли всё по тому же мосту через Вислу. Восемь тысяч русских погибли зря. То, что поляков пало в сражении в полтора раза больше, служило малым утешением.

Момент был упущен, лед на Висле вот-вот должен был тронуться, и переправа на левый берег делалась невозможной; не теряя времени, поляки взялись за спешную реорганизацию армии.

Николай писал Дибичу изумленные письма, и фельдмаршал даже не оправдывался, император был совершенно прав. Отставка Дибича была делом самого ближайшего будущего (генерал Паскевич уже готовился занять его пост), но Дибич успел умереть прежде — 29 мая (10 июня) фельдмаршал скончался от холеры. На смертном одре он говорил о своей неискупимой вине перед Россией, о том, что в решительную минуту атаки напрасно послушался «пагубного совета» «одного генерала». В этом предсмертном признании кроется ключ к загадочному приказанию. Дибич не назвал имени генерала, давшего ему гибельный совет, однако кому еще, кроме брата царя, мог повиноваться главнокомандующий армией? В своих мемуарах А. X. Бенкендорф не сомневается в том, что совет остановить наступление русской армии Дибичу подал именно Константин Павлович. Записки Эразма Ивановича Стогова, описывающие ход Гроховского сражения со слов его участника, подтверждают ту же версию.

«Полы у палатки были подняты, Дибич перед палаткой сидит на барабане, пригнулся к коленям и грызет ногти правой руки; заметно, что он слышит каждый выстрел; штабные, адъютанты, ординарцы — все разосланы. Говорили, что сражение к концу, поляки разбиты. При палатке Дибича оставался я один. Вижу: галопом едет великий князь Константин Павлович, подъехал и громко сказал: “Фельдмаршал, поздравляю вас с победой!” — Дибич будто не видит, не пошевелился и продолжал кусать ногти. Я думал, не хватил ли он чересчур. Великий князь громко говорит: “Фельдмаршал, поляков режут, как баранов! Фельдмаршал, милосердия!” — Дибич не пошевелился. Великий князь вспылил: “Фельдмаршал, с вами говорит старший брат вашего государя!” — Дибич, точно кто ткнул шилом, быстро вскочил, руку к шляпе и проговорил: “Что угодно приказать вашему высочеству?” — “Прекратите резню!” — Дибич обернулся к съехавшимся штабным и адъютантам и повелительно скомандовал: “Отбой на всех пунктах”»{548}.

Вот кто, по всей вероятности, и был спасителем поляков. Константин Павлович вновь подчинился чувствам — он не мог смотреть, как убивают любимых поляков, и ужасался мыслью, что скоро Варшава будет разгромлена, может быть, сожжена. «Вид этого города, где цесаревич жил и начальствовал в продолжение пятнадцати лет, где образовались его связи и устроился его брак, где укрепились все его привычки, — вид этого города в минуту грозящего ему бедствия мог тронуть сердце цесаревича и внушить ему мысль о спасении Варшавы»{549}.

На следующий день после Гроховского сражения великий князь, впрочем, никак не выдал себя и в письме Николаю лишь расплывчато заметил, что, «если бы все оказались на своих местах, как это следовало бы ожидать, день был бы решительным и кампания оконченной», однако «произошло колебание»{550}. Кто, что послужило причиной колебания? Цесаревич не уточнил.

Конечно, судить о произошедшем с полной достоверностью невозможно. Но в сцене, описанной Стоговым, слишком уж похож на себя цесаревич. Это его душа, его манера — забыть о долге, чести, перестать рассуждать, рассчитывать — и спасти любимцев даже ценой гибели соотечественников.

Гроховская неудача затянула войну с поляками еще на восемь месяцев, несчетно увеличив число жертв. После Грохова цесаревич отправился в Белосток, к княгине Лович, чтобы никогда уже не вернуться к армии.

Слух

«Вот это, значит, Паскевич перво-наперво доносил ко двору, в Питер, по секрету, что так, мол, и так, ваше императорское величество, невозможно ничего с поляками поделать: потому как Дибич их руку держит, а ваш, мол, братец всё именем покрывает. Но видя, что из Питера никакого решения, как делу, по делу быть нет — взял да и написал, что вот, мол: Дибич велит нашим осадные работы и пальбу прекратить и нарочитых парламентеров пошлет к им, к полякам, значит, и сам чрез шпионов ихних и велит им по нашему лагерю вылазку сделать, и когда они пойдут, то приказывают отбой играть и отступать, не стреляя, бесчестно, без всяких решений выходных. И решение, значит, просил у батюшки царя»{551}.

Мы не знаем, в какой степени осведомлен был Николай о закулисье Гроховского сражения, но судя по тому, что даже солдаты шептались о «бесчестном» поведении Дибича и покрывавшем всё своим именем цесаревиче, истинные причины поражения Николаю были отлично известны. Во всяком случае, именно после Грохова он взял в переписке с Константином необычный для их отношений тон, тон всевластного государя и самодержца, умеющего настаивать на своем.

Когда затишье кончилось и военные действия против поляков возобновились, Константин Павлович хотел вернуться в армию к своему гвардейскому отряду. Отказ!

«Вы сделали всё, — корректно и безжалостно писал Николай Константину в конце февраля 1831 года, — что могла потребовать от вас честь и ваша любовь к вашей славной гвардии; войско было свидетелем того, как вы подвергали себя опасности под огнем мятежников, коих ваше присутствие должно было вернуть на путь долга; повторяю, вы сделали в этот тяжелый месяц более того, что вам повелевал долг. Теперь, позвольте мне говорить с вами откровенно, как я к тому привык; до сих пор мне ничего не оставалось, как предоставить вам полную свободу принять то или иное решение и восхищаться вашими решениями, которые, признаюсь, вполне совпадают с тем, что я и сам делал бы в вашем тяжелом положении. Теперь положение дел изменилось; вы заплатили долг признательности войску, и нужно подумать о том, приличествует ли вам вернуться к армии, дабы принять командование, над чем — над пятью полками! Вы не пожелали принять командование армией; вы не захотели, по своему великодушию, лишить Розена командования корпусом и имеете душевное удовлетворение знать, что корпус обессмертил себя; что вам нужно еще? Принимая во внимание ваше положение, ваше происхождение, дальнейшее ваше пребывание в армии было бы неприлично, и что еще важнее, оно было бы опасно, ибо в тот момент, когда безумие, злоба и отчаяние побуждают несчастных не гнушаться никакими средствами, покушение на вас легко могло бы быть приведено в исполнение, кто поручится, что оно не удастся, что вас не захватят, чтобы иметь в вашем лице заложника, подумайте, как это было бы ужасно и какие это могло бы иметь неисчислимые последствия! Поэтому я думаю, что эту мысль (уехать в Белосток) внушил вам сам Господь. Оставайтесь там, где вы находитесь теперь»{552}.

Всё переменилось в одночасье, младший брат, до сих пор говоривший со старшим в тоне почтительном до неестественности, начинает приказывать ему, причем тоном, не допускающим возражений. Аргументы Николая не были лишены здравого зерна — брату государя уместнее было бы или возглавить армию (в крайнем случае корпус), или вовсе удалиться. Вместе с тем положение Константина Павловича всегда было особым, он давно уже выгородил себе право не сообразовываться с принятыми нормами, пренебрегать условностями. Если бы не Грохово, возможно, Николай не стал бы так настаивать на удалении брата из армии. Но сама эта настойчивость — еще одно косвенное свидетельство в пользу того сценария событий, который излагал Эразм Стогов.

Константин в перемену не мог поверить, он, конечно, догадывался, что об истинных причинах не допускать его в армию Николай умалчивает, — и в грузном мужчине пятидесяти двух лет вдруг проснулся мальчик, надоевший своими безобразиями учителю ученик, умоляющий все-таки пустить его обратно в класс, уверяющий, что отныне он исправится и будет вести себя превосходно.

«Впрочем, повторяю, вы будете довольны моим поведением, я не стану делать ничего поспешно, все мои решения будут приняты с величайшим спокойствием и хладнокровием, отнюдь не вредя вашим интересам и моим собственным…» Цесаревич просился в армию снова и снова, обещая поступать «обдуманно и осторожно»; Николай продолжал повторять, что роль, которую Константин хочет играть в армии, не соответствует его рангу, что его пребывание в армии опасно, пока наконец не написал, что не имеет прибавить к сказанному ничего более. «Полагаюсь на вашу собственную совесть; решайте, приличествует ли вам во всех отношениях вернуться к вашим пяти полкам».

Цесаревич повиновался. И сразу же оказался между небом и землей. Николай предлагал ему вернуться в Петербург, взять на себя командование петербургской гвардией, но Константин давно уже ненавидел Петербург и придворную жизнь; да и петербургская гвардия, которой он командовал в далекой молодости, стала ему чужой. Император писал ему о возможности поселиться в Стрельне, в которой всё было устроено по вкусу цесаревича и в которой его окружали бы любящие и преданные ему люди, но Константин не хотел и в Стрельну. «При всей моей признательности за всё, что вы благоволили высказать мне, я осмеливаюсь настоятельно умолять вас войти в мое тягостное положение данной минуты и в ту фальшивую роль, которую я вынужден играть; блуждая, как я, разлученный с плачевными остатками моих (войск), которых я не должен был бы покинуть иначе, как расставшись с жизнью, из чувства благодарности за верность, которую они проявляли и доказывали мне во времена моих несчастий; с каким лицом и с каким выражением хотите вы, дорогой и несравненный брат, чтобы я явился к вам в С.-Петербург, где уже, слава Богу, меня, надеюсь, почти забыли? Или я мог бы приблизиться к вам с выражением стыда? Или же с выражением недовольного, каким я, конечно, никогда не буду? Или же с видом огорченного, который будет истолкован своими и чужими в смысле недовольства и фамильной распри, которая равным образом есть и будет совершенно чуждой мне, но которая, несмотря на это, будет по-своему истолкована недовольными, которые кишат повсюду? Или, наконец, для того, чтобы запереться у себя, почти не выходя оттуда, так как, признаюсь, я не буду в состоянии показаться куда бы то ни было, не ощущая стыда за ту жалкую роль, которую я вынужден играть после 36 лет службы. Таково истинное положение вещей, и все вправе будут сказать: он бросил своих, не захотев или побоявшись остаться с ними, и приехал сюда, чтобы жить спокойно и не подвергаться опасности; я не могу представить всем говорунам и в свое оправдание письма, которые вы соблаговолили написать мне; они увидели бы из них только мою покорность и мое послушание, во исполнение вашей высочайшей воли, которая до конца моей жизни будет для меня непреложным законом…»{553}

Так и продолжались две эти войны — в Царстве Польском и в письмах между двумя братьями.

Николай настаивал на удалении Константина из армии, потому что не желал двусмысленностей, подобных той, что возникла во время сражения под Гроховом. Но мольбы Константина тем более понятны — куда было ему деться? Армия была последним его прибежищем и оправданием. Великому князю буквально негде стало приклонить главу. За последние 16 лет он сросся душой с Варшавой, там находился его дом — он этого дома лишился. Стрельна давно уже превратилась в гостиницу, временное пристанище для кратких заездов в столицу. Ехать туда было и стыдно, и неловко, и тошно.

…Белосток, Слоним, Витебск…

В Белостоке становилось небезопасно, сюда грозил войти отряд генерала Дезидерия Хлаповского (в прошлом любимого адъютанта Наполеона), великодушно предупредившего великого князя о том, что может взять его в плен. 9 (21) мая цесаревич вместе с супругой двинулся в Слоним, но город был охвачен холерой, и из страха за княгиню Лович Константин отправился дальше — в Витебск. Он прибыл сюда 3(15) июня и поселился в доме генерал-губернатора князя Хованского. 

Данный текст является ознакомительным фрагментом.