ВОДА И ПЛАМЕНЬ

ВОДА И ПЛАМЕНЬ

В июне 1816 года варшавская тайная полиция перехватила послание генерала Лазаря Карно. Убежденный республиканец, в прошлом член Конвента и Директории и ненавистник Бурбонов, генерал бежал из Франции и получил в Варшаве политическое убежище. До приезда в Варшаву Карно побывал в Брюсселе, где обсудил с французскими беженцами будущее своего отечества. Скорое падение Бурбонов ни у кого не вызывало сомнений, и потому главной темой дискуссий была кандидатура на французский престол. Одним из возможных претендентов заговорщики сочли российского великого князя. Какого-нибудь. Не исключено, что Константина Павловича. В одном из писем Карно, уже прибыв в Варшаву, писал, что после свержения Людовика XVIII его место может занять представитель династии Романовых. Карно прекрасно знал, что его письма перлюстрируются, и решил таким изысканным способом сообщить Константину о смелых планах своих соотечественников.

Константин сейчас же известил Александра об этом проекте, не высказывая собственного мнения и, похоже, не слишком веря в реалистичность эмигрантских планов. Странно было бы, если бы Александр пожелал свержения Бурбонов, которых он собственноручно вернул на французский трон. Русский император предпочел не менять такими трудами обретенный порядок, пока что царивший во Франции. Карно, поняв, что Александр антибурбоновскими планами не заинтересовался, отправился в Пруссию{296}.

Так что и французского престола Константин избежал, оставшись править в тихой и уютной Варшаве. Остался, чтобы заниматься своим любимым делом, муштровать солдатиков, радоваться как ребенок, что далек от столицы, от военных поселений, от приемного зала Мраморного дворца и «придворных шаркунов». Похоже, что в глубине души, несмотря на множество новых обязанностей и занятий, Константин испытывал лишь безмятежность.

Его состояние в это время прекрасно передают письма в Петербург, адресованные начальнику штаба гвардейского корпуса генерал-адъютанту Николаю Мартемьяновичу Сипягину, тогда близкому его приятелю. Отношения Константина к брату, неизменно описываемые современниками как безоблачно-восхищенные, в этих письмах отзываются самой язвительной иронией и трезвостью. Шесть месяцев курьер из Варшавы дожидался в Петербурге решений государя по разным важным вопросам, но вернулся, не привезя ответа ни на один из них. «Это испытание походит хотя бы как в масонской ложе, когда бывает в высшей степени оное, и потому я уже решился теперь сам собою здесь разрешать дела, что называется очертя голову, — не знаю, хорошо ли будет или худо!» (10 июня 1816 года){297}.

Ерничая и подшучивая, Константин расшифровывал молчание Александра как согласие на все его чудачества и решения. Однако у цесаревича были и более веские основания думать, что государь предоставил ему неограниченную власть.

К середине мая 1816 года завершилось противостояние великого князя и военного министра Иосифа Виельгорского. На министерскую должность генерала Виельгорского назначил сам цесаревич, который ценил его за любовь к военной дисциплине, бескомпромиссность, порядочность и благородство. Все эти качества хорошо были известны в обществе, и назначение Виельгорского вызвало среди поляков самое горячее одобрение. Цесаревич не сомневался, что назначенный по его воле военный министр будет ему лишь безмолвным помощником, чем-то вроде высокопоставленного секретаря. Но Виельгорский понял свои обязанности иначе.

Согласно конституции военный министр должен был подчиняться Административному совету, так как военное министерство являлось частью правительства. Сразу после назначения Виельгорского на пост Административный совет потребовал, чтобы новый военный министр предоставил донесение о том, как будет организовано его министерство. Однако на следующий день после этого Константин Павлович запретил Виельгорскому предоставлять в совет это донесение, и не только это, а и какие бы то ни было другие тоже, до тех пор, пока документ не будет согласован с ним, главнокомандующим польской армией.

Виельгорский оказался перед выбором — нарушать конституцию и подчиняться великому князю, формально не имеющему над ним никакой власти, или не нарушать конституцию и великому князю не подчиняться. Для любого поляка ответ был очевиден, но родной брат императора находился в Царстве Польском на особом положении. Виельгорский написал цесаревичу письмо, в котором спрашивал, как ему поступать и у кого быть в подчинении. Константин ответил на следующий день, не лично, но приказом (от 11 января 1816 года), в котором сообщалось, что военное министерство отделено от правительства и главе правительства не подчиняется, а военный министр является представителем штаб-квартиры главнокомандующего армией и подчиняется ему одному. Казалось бы, яснее ясного. Честный вояка должен был послушаться и смириться.

Но Виельгорский решился интриговать — он попытался обмануть великого князя с помощью бумажных хитростей (всё равно предоставлю в Административный совет требуемый проект, но его не подпишу, так как проект не был утвержден военным министерством, а без подписи проект недействителен) и писем Александру. Вслед за Чарторыйским министр объяснял императору, что Константин действует против интересов страны, нарушает своими распоряжениями конституцию, слушать никого не желает, польских обычаев не уважает и т. д. и т. п. Александр Виельгорского утешал, объяснял ему, что со временем всё, конечно, уладится, а кончил тем, что в середине мая 1816 года подписал отчаявшемуся министру отставку. Его место занял неглупый и лояльный цесаревичу генерал Маврикий Гауке. Это была не просто победа цесаревича. Это означало, что император предоставляет Константину Павловичу неограниченные полномочия, власть, не ведающую ни о конституции, ни об Административном совете, ни о наместнике.

Тут — тайна. Император, выдержавший сложнейшую, многодневную битву на Венском конгрессе, не внявший ни одному из предупреждений об опасности образования Царства Польского, искренне убежденный в том, что создание независимого государства необходимо, подписавший в конце концов конституцию, теперь своими руками разрушал собственное создание. Это многим казалось непостижимым. Ведь он не просто приставил Константина к любимому им военному делу, он предоставил ему в Польше абсолютную власть. Тайными, явными ли соображениями руководствовался «лучший из монархов» в столь путаной и противоречивой политике?

О причинах назначения Константина на пост главнокомандующего польской армией мы уже говорили — под благовидным предлогом Александр избавлялся от смутьяна и возможного конкурента. Но и предоставление брату неограниченных полномочий тоже имело свои резоны.

Константин не раз повторял, что царствовать не хочет, что его удушат, как удушили отца, что не чувствует в себе ни сил, ни способностей для управления огромным государством… «Я не раз говорил об этом с братом Константином, но он, будучи одних со мною лет, в тех же семейных обстоятельствах и с врожденным, сверх того, отвращением от престола, решительно не хочет мне наследовать…»{298} — признавался Александр летом 1819 года великому князю Николаю и его супруге Александре Федоровне.

В 1816 году до этого разговора, как и до рождения Александра Николаевича, на которое Александр указывал как на знак благоволения Божьего Николаю, еще оставалось время. Тем не менее очевидно, что к тому времени Константин высказывал мысль об отказе от престола уже неоднократно («Я не раз говорил об этом с братом Константином…»). Вспомним смертельный страх, который испытал Константин после гибели императора Павла: недаром именно в марте 1801 года он впервые и заговорил о нежелании царствовать.

И всё же. Кто мог поручиться за душу, пред которой однажды откроются заманчивые просторы бесконечной власти государя Российской империи? Кто знает до конца собственное сердце? Никто. Константин не знал тоже. Что и доказали его замешательство и очевидная внутренняя борьба, которую пережил он позднее, в дни междуцарствия, когда он так явно и мучительно колебался. И потому Царство Польское было бесценным подарком судьбы и для Александра, и для Константина. Здесь цесаревич мог почувствовать себя владыкой, хозяином, царем, наконец. Варшава реализовывала императорские амбиции Константина, если таковые у него все-таки имелись. Готовый подозревать всех, Александр оказывался в безопасности — Константин не был в этой ситуации соперником ни ему самому, ни брату Николаю. При этом тяжесть ответственности, хорошо знакомой любому правителю, почти не давила цесаревичу на плечи — номинально-то он не был ни царем, ни королем, ни даже наместником… Отдавая Царство Польское на растерзание брату, Александр, возможно, оберегал от Константина Царство Российское. А заодно и себя.

Анекдот

«Александр: Я должен сказать тебе, любезный брат, что я хочу абдикировать (отречься от престола); я устал и не в силах сносить тягот правительства. Я тебя предупреждаю для того, чтобы ты подумал, что тебе надобно будет делать в сем случае.

Константин: Тогда я буду просить места второго камердинера вашего, я буду служить вам и, ежели нужно, чистить вам сапоги. Когда бы я теперь это сделал, то почел бы подлостью; но когда вы будете не на престоле, я докажу преданность мою к вам как благодетелю моему.

При сих словах император Александр поцеловал меня так креп ко, присовокупил цесаревич, как никогда в 45лет не целовал»{299}.

«Не знаю, может ли брат обойтись без меня, а я жить не могу без брата», — говорил Константин еще в юношеские годы{300}. Но и самая искренняя любовь не означает полного понимания. Константин всегда был иначе настроен, иным увлечен — как мы помним, он восхищался Наполеоном не только в год Тильзита, но и в 1812 году, убеждая Александра немедленно заключить мир. Он не одобрял польской конституции, насмехался над Библейским обществом и всеобщей очарованностью мистицизмом, был недоволен военными поселениями и никогда не желал отмены крепостного права. Словом, всегда оставался в стороне от магистралей, по которым двигалась политическая мысль Александра.

Принято считать, что раздражение цесаревича происходящим в Петербурге началось только в николаевское время — на самом деле раздражаться он начал задолго до того.

«Искренне вам сказать, я никак не могу равнодушно и без некоторого даже содрогания слышать и читать все эти разные поповщины и распространения сочинений Библейских обществ и подражания, как видно из “Северной Почты”, фельдмаршала и графа Воронцова. У нас, благодаря Бога, еще такое не завелось, и я надеюсь, что мы с вами не будем членами; и божусь вам, что все это меня так пригвощивает к стулу в моей здесь комнате, чтобы не видеть и не слыхать даже об этих великих подвигах…»{301} — писал цесаревич в 1816 году. Обругав далее изменения во фронтовой службе и обозвав их «танцовальной наукой», Константин даже приписывает: «Brules cette lettre, elle est trop franche» («Сожги это письмо, оно слишком откровенное»).

Сипягин его высочества, к счастью для историков, не послушал и все его письма бережно сохранил. Из них мы можем узнать и историю кадета Волоцкого, рассказанную Константином в подробностях, всё с той же насмешкой и неудовольствием. «Поповщины», то есть увлечение мистикой, доводили его, кажется, до тихого бешенства. Процитируем его письмо почти полностью.

«До вас дошли, может быть, слухи, что 2-го кадетского корпуса кадету Волоцкому, мальчику лет 15-ти, каждую ночь является видение в белой монашеской мантии, в клобуке и с деревянным крестом в руках и уговаривает его, чтобы он непременно шел в монахи, почему сей Волоцкой со слезами просил корпусного иеромонаха какими-нибудь средствами избавить его от сего видения. Иеромонах по простоте своей и особенно еще услышав от него, что и прежде еще дома являлась ему ночью какая-то женщина, которая также уговаривала его, чтобы он шел в монахи, и потому суеверные его родители возили его тогда к Феодосию Тотемскому, где умывали его святою водою и давали ему в воде пить какой-то песок, в подражание чего и корпусный иеромонах поил его святою водою, водил его в алтарь кругом престола, читал над ним молитвы, но когда ничего не помогло, тогда уже он доложил начальствующему в корпусе генерал-майору Маркевичу, но между тем министр духовных дел князь Александр Николаевич Голицын требовал уже по сему делу к себе иеромонаха

Я в ответ на уведомление о сем происшествии генерал-майора Маркевича предписываю ему: 1) что иеромонаху не следовало приступать к оному, не доложась ему, и если бы за кадетами был надлежащий какой следует присмотр и наблюдение, что они никогда не могут отлучаться без позволения, то тогда не было бы возможности иеромонаху приступить прежде, нежели дошло бы сие по начальству до его сведения; 2) находя, что сим иеромонах не соблюл своей обязанности, приступив к делу не доложась корпусному начальству, а при том, что такового простого ума священнослужителя, каков оказался сим поступком оный иеромонах, не прилично иметь при кадетах в корпусе, которого настоящая обязанность была бы стараться своими убеждениями отклонить суеверные вкоренившиеся во младенчестве заблуждения в кадете Волоцком, а не вкоренять более оные в мыслях молодого человека читанием над ним молитв и прочаго, представить о перемещении иеромонаха в другое место и о назначении на место его другого. Кадета же отдадут на руки лекарям, ибо полагают, что в нем действует воображение от болезни. Насчет же того, что почтенный наш князь Александр Николаевич вмешивается во все дела, даже и в видения, я вам скажу, что я видениев никогда никаких не видывал, а ежели увижу князя Александра Николаевича хотя и в виде видения, то верно увижу его и тогда с одной и той же стороны, с которой я, как вам известно, всегда его вижу»{302}.

Константина не послушали. С кадетом, которого цесаревич считал возможным исцелить с помощью лекарей, обошлись бережно, сам князь Голицын вызвал юношу на беседу, а иеромонаха Феофила, который пользовался расположением обер-прокурора, не только не наказали, а и наградили наперсным крестом и перевели законоучителем в Первый кадетский корпус. Это была ласковая пощечина директору Первого кадетского корпуса, Константину Павловичу. Как передавали Константину, император брался лично объяснить ему это назначение. Дошло ли дело до объяснения, история умалчивает.

Несмотря на столь резкие расхождения в области религиозно-мистической, существовала площадка, где Александр и Константин понимали друг друга с полуслова и говорили на одном языке, — плац.

18 (30) сентября 1816 года Александр снова посетил Варшаву. В честь его приезда на Саксонской площади состоялся парад, в котором государь принял участие — ехал верхом в польском мундире, с зеленым и белым султаном на шляпе. Вечером наместник дал бал. «На следующий день состоялся большой смотр польских войск на Пованской равнине, где днем съехалось бесчисленное количество экипажей и собралась громадная толпа лиц, прибывших пешком и верхом, чтобы присутствовать на этом блестящем военном зрелище. Чудное осеннее солнце освещало эту двигающуюся живую картину. По прибытии его величества войска прокричали “ура”, и военная музыка заиграла любимый гимн “Godsave the king”[37]. Его императорское величество великий князь Константин, казалось, был счастлив, что может показать своему августейшему брату прекрасное войско с такой отличной выправкой. По окончании смотра войска продефилировали в полном порядке, причем офицеры гарцевали на своих боевых конях, отдавая концом шпаги салют его величеству, который, когда проходили войска, все время держал руку под козырек»{303}.

Константин делился с Сипягиным своими впечатлениями о приезде государя в самых восторженных тонах: «30-го сентября (12 октября) развод был польского гвардейского батальона и 1-го пехотного полка обоих батальонов, с учением гренадерскому батальону, которое чрезвычайно было хорошо, и государь император совершенно был доволен и притом изволил заметить и хвалить, что в построении колонн и деплоядах, равно и в других построениях, где движение происходило рядами, то люди во всех трех шеренгах так верно держали плечи и равнялись взаимно на передовых, что следы на земле означали три черты, совершенно прямые и параллельные, чем доказывалось, что не было никакого волнения в сторону и отрывания и толкания локтями, и от соблюдения верности в плечах не происходило никакого линейного направления»{304}.

Идеальные граждане шагают в идеальном порядке перед идеальным государем-самодержцем — науку маршировать оба брата постигали еще в Гатчине: «…парад становился эстетизированной моделью идеала не только военной, но и общегосударственной организации. Это был грандиозный спектакль, ежедневно утверждающий идею самодержавия»{305}. И вот в этом братья совершенно понимали друг друга. На параде мечтательный, меланхоличный, двуличный Александр и прямой, открытый, нередко и трезвый, и здравомыслящий Константин сходились, шагали точно в ногу.

Вновь награды сыпались на поляков из щедрых рук русского императора, как из рога изобилия — рядовым польского войска жаловался рубль серебром (русским — рубль простой!), инвалиды Отечественной войны тоже щедро награждались, хотя изувечены они были, как едко замечает историк Н.К. Шильдер, «конечно, не для защиты России»{306}, ибо сражались на стороне Наполеона. Впрочем, государь готовил полякам дар несравненно больший, нежели рубли и звания, о чем и заявил на первом Польском сейме 1818 года.

Константину было не до сеймов, не до высокоторжественных намеков и обещаний, другие заботы занимали его и теснили сердце.

Приказ цесаревича по польским войскам от 11 июля 1818,

№73

«Заметив неоднократно, что у нижних чинов ранцы, вместо положенных в оных вещей, наполняются, вопреки неоднократно отданных от меня насчет сего приказаний и противу самых правил службы, соломою или сеном, подкладывая лубки для обманчивого вида, я строго и настоятельным образом запрещаю отнюдь впредь сего не делать и чтобы ни под каким видом в оных ничего не было, кроме положенных вещей, уложенных, как следует; но ежели и можно позволить иметь в ранце еще некоторые вещи сверх положенных, то не иначе как такие, которые полезны для солдата, как то: рубашки, панталоны суконные или летние, сапоги или башмаки, носки или портянки, а отнюдь не ненужные, которые его бесполезно отягощать могут, что самое относится и до чемоданов и укладки в оные в кавалерии, и, ежели и за сим подтверждением я, паче чаяния, замечу противное, то тогда обращу всю строгость взыскания с гг. начальников частей»{307}.

Из кучи выброшенной из ранцев соломы, вороха суконных панталон, носков, лубков и портянок вновь проступал образ удушенного императора Павла, тихой скороговоркою приборматывавшего: «Чтоб те, кто желает иметь на окошках горшки с цветами, держали бы оные по внутреннюю сторону окон, но если по наружную, то не иначе, чтоб были решетки, и запрещается носить жабо. Чтоб никто не имел бакенбардов»; «Запрещается дамам носить через плечо разноцветные ленты на подобие кавалерских»; «Подтверждается, чтоб кучера и форейтора ехавши не кричали»{308}. Цесаревич оказался достойным сыном своего отца, вникая в самые мелкие подробности жизни своих подданных, требуя взамен своих забот и неусыпных попечений одну лишь награду — «священное и безропотное повиновение»{309}.

Но поляки смотрели совсем в другую сторону.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.