ЦАРЬ ВХОДИТ И ВЕЩАЕТ

ЦАРЬ ВХОДИТ И ВЕЩАЕТ

В зале Сената стояла гробовая тишина. Застыла блестящая публика на хорах, вытянулся в струнку российский и польский генералитет, почтительно замерли великие князья Константин и Михаил, министры, члены Государственного совета, благоухающая свита и придворные, стоявшие у трона.

Российский император открывал работу парламента речью, слушая которую, его подданные не верили своим ушам.

«Представители Царства Польского! Надежды ваши и мои желания совершаются. Народ, который вы представлять призваны, наслаждается, наконец, собственным бытием, обеспеченным и созревшими уже и временем освещенными установлениями.

…Поляки! Освободитесь от гибельных предубеждений, причинивших вам толикия бедствия, от вас ныне самих зависит дать прочное основание вашему возрождению. Существование ваше неразрывно соединено с жребием России. К укреплению себя спасительно и покровительствующего вас союза должны стремиться все ваши усилия. Восстановление ваше определено торжественными договорами. Оно освящено законоположительною хартиею. Ненарушимость сих внешних обязательств и сего коренного закона назначают отныне Польше достойное место между народами Европы…

Не имея возможности посреди вас всегда находиться, я оставил вам брата, искреннего моего друга, неразлучного сотрудника от самой юности. Я поручил ему ваше войско. Зная мои намерения и разделяя мои о вас попечения, он возлюбил плоды собственных трудов своих. Его стараниями сие войско, уже столь богатое славными воспоминаниями и воинскими доблестями, обратилось еще с тех пор, как он им предводительствует, тем навыком к порядку и устройству, который только в мирное время приобретается и приуготовляет воина к истинному его предназначению…

Наконец, да не покидает вас никогда чувство братской любви, нам всем предписанной божественным законодателем»{310}.

Самое же важное вот: «Вы открыли мне возможность предоставить моему отечеству то, что я давно для него готовлю и что оно получит, коль скоро начала столь важного дела достигнут необходимого развития. Сумейте же стать на высоте вашей задачи. Плоды ваших трудов укажут мне, смогу ли я, верный моим намерениям, и дальше расширять то, что я уже для вас сделал».

В речи Александра, произнесенной на открытии варшавского сейма 15 (27) марта 1818 года, содержались два важнейших обещания — конституции для России и возвращения литовских провинций для Польши. Поляки ликовали, русские обижались и надеялись.

«Впрочем, речь государя, у нас читанная, кажется должна быть закускою перед приготовляемым пиром», — замечал в письме Тургеневу официальный переводчик речи государя литератор Петр Андреевич Вяземский, приехавший в Варшаву весной 1818 года в качестве чиновника канцелярии Новосильцева. «Я стоял в двух шагах от него, — писал Вяземский, — когда он произносил ее, и слезы были у меня на глазах от радости и от досады: зачем говорить полякам о русских надеждах! Дети ли мы, с которыми о деле говорить нельзя? Тогда нечего и думать о нас. Боится ли он слишком рано проговориться? Но разве слова его не дошли до России? Тем хуже, что Россия не слыхала их, а только что подслушала. Подслушанная речь принимает тотчас вид важности, вид тайны; а тут разродятся сплетни, толки, кривые и криводушные. Как бы то ни было, государь был велик в эту минуту: душою или умом, но был велик»{311}.

Взрыв, который произвела речь императора в русском обществе, подробно описан{312}. Обещания, данные государем на сейме, вдруг оживили угасшие надежды. Охлаждение к Александру, всё глубже захватывавшее либерально настроенную русскую молодежь, сменилось чувством гордости за своего императора. Вместе с тем обострилась и досада — победитель Наполеона, освободитель Европы вел себя с поляками, со страной, чье бытие и само существование полностью зависело от его воли, с оскорбительной для русских патриотов щепетильностью. В благоволении Александра Польше многим почудилось унижение России.

В конце того же 1818 года юный Пушкин сочинил известную святочную песенку — «ноэль». К тому времени Александр уже успел посетить Ахенский конгресс, на котором вместе с австрийским императором и прусским королем подписал декларации, направленные на противодействие революционным настроениям и поддержку существующего порядка. Поэт вложил в уста персонажей Нового Завета реплики на злободневные политические темы, под «сказками» подразумевая, конечно, обещания Александра на варшавском сейме, неисполнимость которых стала совершенно очевидна после Ахенского конгресса.

От радости в постеле

Запрыгало дитя:

«Неужто в самом деле?

Неужто не шутя?»

А мать ему: «Бай-бай! закрой свои ты глазки;

Пора уснуть уж наконец,

Послушавши, как царь-отец

Рассказывает сказки».

«Ноэль» ходил по рукам, его цитировали и распевали «чуть не на улице»{313}. Якушкин, пушкинскую песенку сильно полюбивший, еще осенью 1817 года обнажал цареубийственный кинжал по похожему поводу. Страсти вспыхнули на собрании Союза спасения, проходившем в доме Александра Николаевича Муравьева, когда хозяин прочел вслух письмо Сергея Трубецкого. Тот сообщал, что «государь намерен возвратить Польше все завоеванные нами области и что будто, предвидя неудовольствие, даже сопротивление русских, он думает удалиться в Варшаву со всем двором и предать отечество в жертву неустройств и смятений»{314}. Откуда взял Трубецкой подобные сведения, он и сам потом не мог хорошенько вспомнить, но в тот вечер Муравьев немедленно заговорил об уничтожении императора-лицедея, который так открыто предпочитает чужой народ собственному. Решили кинуть жребий, Якушкин предложил без всякого жребия в убийцы себя, однако собравшись на следующий день, по здравом размышлении заговорщики даровали Александру жизнь. Случилось это, впрочем, еще за полгода до мартовского сейма.

Между тем в сеймовой речи, так сильно взволновавшей русские умы, император вовсе не лгал. Над проектом российской конституции — Государственной Уставной грамоты Российской империи — уже работал Новосильцев, ему помогали сотрудники его канцелярии Петр Пешар-Дешан и Петр Вяземский. Работа велась в атмосфере строжайшей секретности, нарушенной, впрочем, публичным сеймовым обещанием России вольности. Императору вручали одну написанную порцию за другой, весной 1820 года с учетом поправок Александру был представлен окончательный краткий вариант конституции{315}. Не стояло на месте и дело освобождения крестьян, на императора сыпались записки, предлагающие пути решения этого вопроса. Сам Александр не раз уже клялся, что освободит свой народ от рабства, и в 1818 году поручил министру финансов А.Д. Гурьеву начать работу над проектом крестьянской реформы.

Итак, император не лгал. Речь его одних обнадежила, других раздражила, третьих всполошила, четвертых разочаровала, пятых ошеломила. Лишь один человек счел происходившее на сейме нелепым. «Посылаю вам экземпляр программы бывшей здесь 15 (27) числа в замке пиесы гратис[38], на которой я фигурировал в толпе народа, играя ролю пражского депутата по избранию меня в оные обывателями варшавского предместья Праги, — язвительно писал Константин верному Сипягину. — Пьеса сия похожа на некоторую русскую комедию: когда чихнет кто впереди, то наши братья депутаты всею толпою отвешивают поклоны. Посылаю при сем вам также экземпляр речи, говоренной его императорским величеством сенату и сейму… В дополнение сего еще скажу вам, что его императорское высочество великий князь Михаил Павлович во время всего сего церемониала занимал свое место по здешней конституции между сенаторами, как я был между депутатами, и как он польского языка не разумеет, то из этого можете заключить, как ему было весело выдержать несколько тут часов сряду»{316}.

В историческом для поляков сейме Константин увидел лишь комедию, и хотя ни одного недоброго слова в адрес ее сочинителя и главного режиссера он, разумеется, себе не позволил, само творение высмеял. Ложной и неловкой ему казалась собственная «роля» пражского депутата, посланника от той самой области и города, который был разгромлен войсками Суворова. Глупым представлялось Константину и положение великого князя Михаила, по мнению цесаревича, хорошенько не понимавшего происходящее — что было явным преувеличением. Главное Михаил Павлович, безусловно, понял: сначала Александр зачитал свою речь по-французски, и лишь после этого ее перевели на польский.

Речи императора, сути его обещаний Константин не коснулся, однако контекст его письма, ядовитый и раздраженный, выдает автора с головой — сеймовые игры были не по нему. По некоторым сведениям, Константин знал о содержании речи еще до ее оглашения и выражал Александру несогласие, однако государь и тут его не услышал{317}.

В нескрываемой неприязни цесаревича к происходившему можно увидеть ограниченность его взглядов, еще легче разглядеть чувства, какие испытывали многие русские патриоты к полякам, — могущественной России не следует кроить собственные территории ради поверженной и крошечной Польши. Но пряталось в его недовольстве и другое.

Цесаревич протестовал еще и против театральности, против красивых, но пустых жестов, выразительных, но бессмысленных поз. Снова и снова сквозь все наслоения дурного воспитания, отвратительного характера, бешеного нрава в нашем герое проступало всё то же качество, то самое, которого напрочь лишен был его великодержавный брат, — искренность. Константин Павлович терпеть не мог фальши, лицедейства, в том числе и на политической арене. Великосветские церемонии недолюбливал и Александр, слишком много было их в его жизни. Однако, кажется, у Константина отвращение к придворным ритуалам, интригам и играм вызвано было не одной только перекормленностью, но еще и этим, уже упомянутым нами природным качеством.

Польская конституция, сейм, речь императора были неприятны Константину не только оттого, что они не соответствовали его взглядам, но и потому, что он подозревал во всем этом очередную пиесу, «комедию», которую для чего-то понадобилось ломать его брату.

Недоволен Александром был не только великий князь, не только русские патриоты, но и русский гражданин Николай Михайлович Карамзин, к тому времени уже преподнесший государю первые тома «Истории государства Российского». Его сарказм сопоставим с константиновским: «Варшавские речи сильно отозвались в молодых сердцах: спят и видят конституцию, судят, рядят; начинают и писать — в “Сыне Отечества”, в речи Уварова: иное уже вышло, другое готовится. И смешно, и жалко! Но будет, чему быть»{318}. В октябре 1819 года историк написал даже специально для императора «Мнение Русского гражданина», где повторял, что восстановление Польши вредно для России, что поляки любят Россию лишь до тех пор, пока слабы, и отступятся от нее, как только окрепнут. Карамзин пророчил, но император этого не знал. При личной встрече он терпеливо выслушал историка, напоил его чаем и просидел с ним в собственном кабинете пять часов.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.