Часть четвертая ДАЛЕКАЯ ПРИНЦЕССА
Часть четвертая
ДАЛЕКАЯ ПРИНЦЕССА
12 июля 1952
Ли. Англия — пасмурная, бесцветная, туманная, холодная. После Греции она кажется подлеском, сменившим открытый простор. Здравомыслящие ничтожества вместо людей, дотошно разработанный семейный порядок. Жизнь не глубинная, а поверхностная. От удовольствий ограждают, удерживают, и ты никогда не радуешься в полную силу. У англичан не дела, а делишки. Ни отдыха, ни солнца, ни любви. Очередное временное пребывание в семье вызывает прежние ощущения: никакой теплоты в отношениях, строжайшее подавление всякого проявления чувств; два дня ко мне проявляли легкий интерес, делились новостями. Мне нужна жена, новый центр личной жизни, хотя бы для того, чтобы заново открыть тепло любви и испытать неведомое чувство близости.
О. (мой отец) сегодня днем принес в мою комнату написанные им рассказы — довольно толстую стопку печатных страниц. Взаимное смущение. Он сразу же снизил тон, отозвавшись о рассказах как о забаве. Некоторые из них я прочитал. Они лучше, чем я думал, но недостаточно хороши для опубликования, хотя не исключаю, что кто-то мог бы их напечатать. Самые худшие, а их большинство, — полуюмористические описания деревенской жизни, старомодные герои взяты прямиком из «Панча». Но есть и вполне приличные рассказы, однако у отца нет чувства слова, литературного мастерства. Ему стоило бы вернуться к войне[347].
23 июля
Завтра опять уезжаю — сначала в Туар, затем в Испанию[348]. Я чувствую, что мне следует сидеть за машинкой, копить деньги, стучаться в двери Би-би-си, однако в настоящий момент я не способен ни на что, кроме подготовки к предстоящему путешествию и повседневной работы. Никакого творчества; все, что написал прежде, кажется незрелым, рыхлым, наивным. Слишком много рефлексии. Когда вернусь, засяду на месяц за пишущую машинку. Если вернусь. Когда много путешествуешь, катастрофы неизбежны.
25 августа
Испания. Необычный месяц, обжигающий, знойный, мрачный, печальный, мучительный для меня, и все же я ни за что не отказался бы от него, хотя он и принес мне много горечи. Я чувствую себя еще более одиноким и неприкаянным, чем прежде. Меня околдовала Моник Бодуэн; эти три недели были не столько отдыхом в Испании, сколько безнадежным обожанием Моник. Под конец мне с трудом удавалось скрывать то, что я ею очарован. А непосредственно в момент расставания меня пронзила такая острая боль, какой я не испытывал уже много лет, боль от страшного осознания, что любовь между нами невозможна, время безжалостно, а человеческий жребий тяжел — это видно и на моем примере. Красота чувственных влечений, неизбежность смерти и разлуки. Я до сих пор нахожусь в состоянии транса, оторванный от действительности, потерянный; встреча с ней была отблеском иного мира. Шанс полной реализации, счастья в моем мрачном существовании. Я не столько любил ее самое, сколько тот идеал, который с легкостью создал из ее подлинной сущности. Я видел в ней прообраз совершенной женщины, а в ее юности — отражение той нежности и непосредственной радости, какой не было в ее годы у меня. Даже сейчас, когда со дня нашей последней встречи прошло две недели, я вспоминаю ее по сто раз на дню. Помню все то время, какое мы провели вместе, ее улыбки, настроения, позы, минуты задумчивости, жесты, одежду, атмосферу — все. На глаза мне постоянно попадаются вещи, напоминающие о ней; даже самые незначительные ассоциации живо воспроизводят ее облик. Часто представляю ее рядом — она улыбается, что-то говорит. Я стал грезить наяву. Но это состояние лишено чувственности — даже поцелуя с ней не могу вообразить. Я глубоко убежден, что она близка мне по духу, что мы сущностно похожи. Мое состояние можно назвать романтической, платонической идеализацией, ничего такого прежде я не испытывал. Может быть, это из области мазохизма. Ведь были и сейчас бывают такие минуты, когда моя печаль сладка, как сладка и пронзающая душу память о ней. Я понимаю, что мы не могли бы вместе жить; умом сознаю, что в ней есть нечто холодное, отчужденное, что-то от монахини. Над ней имеют власть провинциальные предрассудки, она католичка; в ней есть эгоизм, напористость, у нее стереотипные вкусы и представления о любви и браке, которым я не соответствую. Но по своей сущности и очарованию она моя Джоконда.
В Париж самолетом. Выхолощенное путешествие: радость от непосредственных контактов с незнакомыми местами и людьми тут заменяется удовольствием от расчетов. Столько-то миль за столько-то часов. Современная тенденция — к абстракции. Но я не вижу в скорости никакого очарования и не понимаю, как расстояние может выражаться цифрой. Однако было приятно вновь оказаться в Париже — все равно что вернуться в свой настоящий дом. Чуть ли не первым человеком, кого я встретил там, была моя студентка из Пуатье; припомнилась прошлая жизнь, пробудив во мне ощущение нечистой совести. Я старался держаться как можно любезнее, но при первой возможности распрощался с ней. Пришлось заплатить 525 франков за комнату на чердаке — просто обдираловка, — но это не помешало мне чувствовать себя бесконечно счастливым: ведь я снова увижу Туар.
Еду в Туар поездом по хорошо знакомым местам. Не могу дождаться, когда буду на месте, — нетерпелив, как любовник. Напротив расположился француз средних лет, в синем берете; иногда он обращается ко мне, но его произношение малопонятно. Запах «Голуаз»; старая женщина и ее внучка завтракают — длинный батон, колбаса, ветчина, яблоки; в коридоре голоса. Прилив любви к французам, к их стране, образу жизни, языку. Французы — народ здравый и эгоцентричный, их жизнь гармонична; они знают о своем животном начале, но не отрицают и духовное. Живут для себя, но проявляют при этом благоразумие. Они принимают иностранцев, оценивают их по заслугам, не заискивают перед ними, но и не проклинают. Общество личностей, золотая середина, именно они наследники Древней Греции. Я почувствовал это в поезде и продолжал чувствовать на протяжении всего пребывания там. Чем больше я путешествую и живу за границей — Англия стала теперь для меня чужой, — тем больше восхищаюсь Францией и вижу, что она моя страна. И физически и духовно именно здесь я дома — так я не ощущаю себя нигде.
Мужчина напротив говорил о Бресюире, своем родном городе. Мы проехали Сомюр. В коридоре я мельком увидел знакомое лицо — то была одна из моих самых плохих и вредных прошлогодних учениц. Долговязая уродина. Я видел, что она собирается подойти, и потому упорно смотрел в окно, чем привел в замешательство даже уроженца Бресюира. В Туаре я еще раз встретил ее, на этот раз в толпе, и тогда ограничился несколькими нелюбезными фразами, оставшись верным мнению, сложившемуся обо мне в Пуатье.
Туар. Когда я прошел через билетный контроль, у меня возникло ощущение, что я никуда не уезжал. Все девушки и Андре пришли меня встречать; казалось, я только час назад расстался с ними. Застенчивая Моник, очаровательная Тити, Андре, похожий на добродушного медведя. Меня немного расстроила прозаичность нашей встречи — в душе я ждал песен, восторженных приветствий, слез, трогательной игры городского оркестра. Но через какое-то время я оценил простоту и естественность такого приема — как будто я действительно с ними не расставался. В доме Андре я почувствовал то же самое. Тот же стол, за ним пятнадцать или двадцать человек, прекрасная еда, вино в избытке. Тот же громкий смех, деловые разговоры, остроумная болтовня. Младшие сестры и служанка на одном конце стола; племянники, братья, их жены и родственники жен — на другом. Андре напротив меня, еще больше похожий на медведя; он расспрашивал меня о птицах, книгах и жизни в Греции.
После обеда Андре повел меня к Джинетте Пуано, в мебельный магазин ее родителей. Она так изменилась, что я на мгновение утратил дар речи. Стала еще более элегантной и ухоженной; великолепная косметика, золотистые волосы причесаны по-новому. Думаю, она нарядилась ради меня: ведь она знала о моем визите. И все же за год она расцвела, это был уже не подающий надежды прошлогодний бутон. Джинетта провела нас по коридору, заставленному мебелью в буржуазном вкусе, и пригласила в небольшую заднюю комнату. Налила куантро. В присутствии Андре я не знал, что говорить. Мы все чувствовали себя неестественно, скованно. Были паузы, нервозность. Но я тем не менее от всего получал удовольствие — от ее элегантности, от неловкости нашего общения. Я надеялся, что Андре оставит нас вдвоем. Под конец я встал и попрощался — о том, что мы оба помним прошлое лето, сказали одна или две понимающие улыбки. И еще мне показалось, что она заметила, насколько я поражен переменами в ней, и это доставило ей — с ее обостренным чувством юмора — явное удовольствие.
Едем. Первое утро путешествия. Я понимаю, что оно не будет таким запоминающимся, как поездка в прошлом году. Много новых людей, и они мне сразу же инстинктивно не понравились. К тому же я чувствую себя старым, неприлично старым среди этих юных ребят. Да и нахожусь здесь не по праву; ведь я относительно много путешествовал, и многие могут решить, что моя цель — только внести в свой список еще одну страну. Ко мне утратили интерес как к новичку, я уже не был новой забавной игрушкой, а старая игрушка не занимает воображения. Такое впечатление у меня сохранялось, можно сказать, на протяжении всего путешествия.
Мы прибыли в Бордо и там пообедали. К югу от Бордо, в Ландах, пустынные места, в этих песках растут только вереск и сосны. И вот там-то у нас прокололась шина. Я бродил среди деревьев. Вокруг никаких признаков жизни, нет даже птиц. Зато оживленное движение на дороге — артерия в недействующей конечности. Остальные члены группы устроились на обочине и болтали между собой. Этот пейзаж действовал на меня угнетающе, и я вновь почувствовал себя чужаком. Наконец мы продолжили путь, теперь уже с большим опозданием, и до самого интересного из запланированного на день — морского побережья в Биаррице — добрались уже в темноте. Помнится, мы с Моник задержались у магазина, где купили фрукты. К этому времени мы уже вспоминали старые шутки, поддразнивали друг друга. Я видел в этом единственную возможность как-то приблизиться к ней, а она так добра, что не могла отказаться от предложенной игры. Не думаю, что кто-то из нас получил от этого удовольствие.
Следующий день. Подъем на рассвете. Едем вдоль побережья на юг до Ируна. Много зелени, мысов и заливов — как в Бретани. Переезд через границу. На полицейских высокие черные каски, вроде ведерок для угля. Один из таможенников, закончив работу, увез по рассеянности наши бумаги — взял не тот кейс. Пришлось долго ждать. Жуто гонялся за Моник возле церкви. У убегавшей Моник глаза горели как два черных алмаза.
К Сан-Себастьяну мы ехали по зеленой местности, обезображенной рекламными щитами. Сан-Себастьян — растянувшийся вдоль побережья, международный station baln?aire[349], его пляжи и заливы переполнены. Мы отправились купаться, на нас глазели со всех сторон. Некоторым полицейские не дали дойти до воды под предлогом, что на них слишком обтягивающие купальники. Составной частью купального костюма испанок являются скромные юбочки, мужчины носят длинные трусы. Испанские горожане среднего достатка напоминают мне жирафов или страусов. Консерватизм в умах упорно поддерживается и постоянно нарушается.
Обед в просторном зале из темного дерева; каждая группа за своим столом. Несколько раз встречался глазами с Моник. У нас появилась привычка улыбаться друг другу полудружески-полуиронично, когда нас разделяют пространство, голоса и прочие вещи. В конце концов от острого желания проявить к ней дружественное отношение мои улыбки стали болезненно-кислыми и саркастическими.
Дождь прекратился сразу после обеда. Миновав узкое ущелье — подлинный вход в Старую Кастилию, мы оказались на сухом и бесплодном плато — в нем можно видеть ключ к разгадке испанского характера. Гнетущий пейзаж — в нем нет ни изюминки, ни очарования, ни смысла. Вся северная Испания, от Бургоса до Мадрида и дальше, — окультуренная пустыня. Подлинная пустыня доставила бы мне куда больше удовольствия. В Бургос мы прибыли вечером и поужинали в гостинице, напомнившей мне типичную английскую гостиницу в сельской местности. У окна попрошайничали дети. Опять глаза Моник из-за другого столика (ровно две недели назад, как раз в то же время, когда пишутся эти строки, — в шесть часов вечера я сидел рядом с Моник и ехал из центральной Франции на север, поглощенный только своей соседкой: склоненное ко мне лицо, легкая улыбка — знак, что она в серьезном настроении).
Я вышел позже, с Полем Шале. Немного поговорили. Было холодно, мы зашли в кафе pi выпили коньяку. Так как Андре большую часть времени проводил с невестой, я часто общался с Полем. Иногда он раздражал меня, как раздражают все простые и деятельные люди. В этот вечер в Бургосе я думал о Моник; начинался тот кошмар, когда ежеминутно думаешь, где она, если ее нет поблизости. У Поля несколько тем для разговора: фотография, спелеология, путешествия. Бедняга, я только под конец путешествия понял, что он влюблен в Армель. Он все время находился поблизости от нее, смотрел на нее преданным и жалким собачьим взглядом. Потом мы пошли в пансион спать. Бальзаковский старик с огромной связкой ключей открыл парадную дверь; у него ключи от всех домов на этой улице. Тоже бальзаковское занятие.
Третий день. Выехали поздно: у Мишеля Годишона украли рюкзак со всем содержимым. Первая из многих краж; почти всюду у нас пропадали вещи. Похоже, воровство — национальный спорт испанцев; еще один побочный продукт фашизма. Правь сверху силой, и внизу исчезнет нравственность. Пообедали в небольшой деревушке. Я купил в булочной каравай и поделился им с Моник. Обычная вещь, но я и сейчас помню ее глаза, помню, как она стоит рядом со мной у прилавка и считает деньги. Ее маленькие ручки.
После Вальядолида равнинная местность все еще сохранялась, но уже стали появляться невысокие горы, синеватые, с округлыми вершинами. Сосновые рощи, кое-где гнезда аистов; ясный солнечный свет пронизывал местность, придавая ей некоторое сходство с Провансом весной.
В этот раз мы остановились на ночлег в горной деревушке, где нас очень хорошо приняли. Мы пошли на сельские танцы. Там собралась вся деревня. Теплая погода и вино всех взбудоражили. Кто-то заиграл на старинной шарманке, и деревенские жители пустились в пляс. Следующий танец был вальс, тогда и наша группа вышла в круг. Молодежь вначале танцевала нормально, но под взглядами нескольких сотен крестьян с серьезными лицами трудно не уступить желанию покривляться. Они стали вводить новые элементы, кричать и петь, танцевать в джазовой манере. С каждой новой мелодией их танец становился все более Диким и смешным. Крестьяне ничего не понимали, стояли открыв рот, иногда на лицах проступало легкое неодобрение. Такое обычно случается, когда крестьянин впервые попадает в столицу. Я выпил много коньяку и стоял, разглядывая окружающих. Некоторое время провел с Моник у окна и едва не пригласил ее танцевать. Но танцую я ужасно, а к этому времени твердо знал, что с ней мне не хочется плохо танцевать.
* * *
Четвертый день. Потратили несколько часов на осмотр Авилы. Городской кафедральный собор, как и все прочие испанские соборы, портит громоздкий клирос — он уродует неф. Потом пошли осматривать монастырь на окраине города. Я шел рядом с Моник и показал ей шарж в газете. Думаю, как раз в тот момент, когда она склонилась над газетой, я осознал, что именно со мной происходит. Во всяком случае, этим утром я не сводил с нее глаз и, как только появлялась возможность, шел рядом. Ее стройная гибкая фигурка изящно покачивалась при ходьбе; в знойную погоду Моник становилась вялой и всегда отставала от группы; волосы она зачесывала назад и укладывала в невероятно большой пучок, элегантно затянутый красно-белым шарфиком, концы которого свободно свисали, — со всех сторон ее головка выглядела одинаково безукоризненно. Я мысленно просил, чтобы она улыбнулась, рассмеялась, — тогда шарфик колыхался, пучок подпрыгивал, а сама она гибкой веточкой склонялась от смеха.
Мы осмотрели монастырские крытые галереи, где прогуливался Торквемада[350], и гробницу Дон Жуана.
— Того Дон Жуана? — спросил я гида, но он, похоже, никогда не слышал ни о Моцарте, ни о Мольере.
Но я все-таки коснулся надгробия из белого мрамора — холодного как лед[351].
После Авилы пошли горы и грозы. Я спал как сурок. Сьерра-де-Гвадаррама — невысокие горы, но после однообразной Кастилии на них приятно смотреть. Мы подъехали к Эскориалу[352], казарменным постройкам, возвышающимся над равниной. Мне вспомнился Версаль, аскетический Север. Оживление, царящее в просторном внешнем дворе, пришлось мне по душе — многочисленная детвора гоняла мяч, матери болтали, было много туристов, бродяг. У кассы я встретил двух англичан, малорослых, усатых, аккуратных и обнищавших. Я был счастлив, что нахожусь в группе. До чего мне противны почти все соотечественники! Эти двое были еще вполне безобидны. Я заговорил с Моник по-французски, чтобы им насолить. Красивая девушка и иностранный язык. Хорошо их приложил.
Ненавижу походы в сопровождении гида. Гобелены и королевские апартаменты. Королевское подземелье — сплошное безвкусье, мрамор и позолота; вход — как в дорогой ресторан; все это по крайней мере забавно. В картинной галерее — великолепный Эль Греко, демонический, нечестивый, живой. Испания — византийская страна; Эль Греко, должно быть, сразу почувствовал себя в ней как дома.
Пятый день. Утром мы умывались у колодца в саду расположенного рядом дома доктора. Мне нравилось смотреть на моющихся девушек, и я часто подгадывал, чтобы совпасть с ними по времени. Не буду лицемерить и говорить, что к этому не примешивалось сексуальное любопытство. Но в основном это было чисто эстетическое наслаждение. Девушки походили на кошек или на какое-то другое животное из семейства кошачьих; они словно вылизывали себя и терли фланелевыми мочалками. Кое-кто расстегивал пижамную куртку, оголял плечи, некоторые совсем снимали куртки и оставались в бюстгальтерах — розовом шелке на белой коже. Одна девушка, а именно Женевьева Буано, миниатюрная, деликатного сложения, кокетливая, была особенно очаровательна, занимаясь туалетом: она делала все с серьезностью котенка и прекрасно понимала, насколько обольстительна при этом, потому что выбирала для умывания как раз то время, когда вокруг было много мужчин. Ни она, ни другие девушки никогда не умывались торопливо, тратя много воды, нет, всегда легкие похлопывания, растирания, поглаживания.
Каждое утро Моник с серьезным выражением лица, в бледно-голубой пижаме с ее инициалами на кармашке и красном шарфике на шее идет умываться.
Мадрид. На первый взгляд веселый современный город, в нем много роскошных зданий, красивых клумб, фонтанов, тенистых бульваров. Много воды; в городе есть нечто от Парижа. Но он не так интересен.
Мы отправились в Прадо. Это супермузей — не музей, а торт с кремом, слишком плотный, чтобы переварить. От Веласкеса я бросался к Эль Греко, от Эль Греко — к Гойе, потом к фламандцам, от них к итальянцам, потом снова к фламандцам — уж очень они хороши! Веласкес, как мне кажется, великолепный зануда, открывший позу и экспрессию. Гойя поразил меня своей техникой — я даже не подозревал о его удивительном даре, смелом, решительном мазке. Он даже превосходит Эль Греко или Веласкеса. Великий дух — гений и социалист. Защитник бедных. Сильное негодование, эмоциональность в «Расстрельной команде», его шедевре. Тонкая и безжалостная сатира академических портретов — на них скоты в пышных нарядах.
Замечательный зал фламандских шедевров, из них самые выдающиеся — две картины Балдунга Грина: «Три грации» и «Три Смерти». Последняя мне кажется особенно глубокой, это ужасающе точный символ ловушки для человека[353]. Выражение на лице девушки отражает все глубокие жизненные привязанности, всех встреченных ею сластолюбцев и несомненное знание смерти. Она разгадала загадку, нашла ответ и все равно не может поверить в его неумолимую жестокость. Время и Старость — Смерть уже сейчас за ее плечами, и так будет до конца. Великолепный свет, внешний реализм, а за ним как бы галлюцинаторный подтекст придают этой картине невероятную силу Она жжет, замораживает, подобно раскаленной кочерге или ушату ледяной воды. В ней так мало религиозности и так много материалистического пессимизма, что она могла быть написана в 1920-е годы. Вневременная картина. Зловещая простота.
(Детская одержимость временем. Полночь уже минула; сейчас, когда я пишу эти строки, начинается утро понедельника. Две недели назад, когда мы ехали ночью, она спала на моих руках, прижавшись ко мне всем телом. Я до сих пор чувствую ее прикосновение и еще — острую тоску. Мне почти хочется, чтобы в тот момент, когда мы были ближе всего друг к другу, нас настигла смерть.)
Андре, Поль, Клодин и я зашли в закусочную чего-нибудь перехватить. Я не очень люблю находиться в обществе этого вялого трио, избегающего молодых членов группы. Клодин по природе — всеобщая мать, прирожденная воспитательница, у нее печальные глаза спаниеля и — что сразу понимаешь — масса скрытых предрассудков. Странную жену выбрал себе Андре. Перекусив, мы пошли по безлюдному парку к зоосаду. Было жарко, и я засыпал прямо на ходу. Когда присели где-то выпить, я тут же вырубился, прямо на стуле. Мы отыскали остальных — тех, кто провел в Мадриде бессонную ночь, расположившись прямо на траве неподалеку от Прадо. Я подошел к ним и сел рядом с девушками, они расспрашивали меня о Греции. В этот раз — такое со мной бывает — я плохо говорил по-французски. От меня это не зависит, иногда я в форме, иногда — нет. Как будто со стороны я слышал свои погрешности в произношении, в грамматике. Иногда все происходит наоборот, и тогда я восхищаюсь беглостью и точностью своей речи.
Мы отправились искать место для привала поблизости от Мадрида. Я ликовал, потому что с нами была только половина группы — как раз те, кто мне больше нравился, самые непосредственные и молодые. В небольшом поселке мы купили еды, бутылку муската и устроили привал в широком пересохшем русле реки на пути в Навалкамеро. Поблизости был мост — он громыхал и раскачивался, когда по нему проезжал грузовик или просто автомобиль. Там был пруд, образованный ручьем; вода в нем под вечер восхитительно освежала. Притворно-застенчивая Нанни в купальнике — великолепная фигура, юная Венера Милосская. Мы с Андре ловили лягушек. Остальные стали играть в шарады. Андре и Клодин куда-то ушли вдвоем. Я лег в стороне от остальных, с горечью ощущая себя одиноким, нелюбимым, выключенным из общей игры. Надо мной колыхалось море звезд. Я прислушивался к голосам, особенно к ее голосу; и в конце концов пошел один спать.
Шестой день. Утренний заплыв. Вода ледяная, но чудесная. Моник в желтом шерстяном костюме, тоненькая, стройная, груди как яблоки. Мы ждали у дороги автобус из Мадрида, с которым должны были приехать остальные члены группы. Моник сидела у дерева и что-то писала в блокноте. Меня разбирало любопытство, что она пишет, — она, конечно, вела дневник, но иногда мне казалось: то были стихи. Однажды я прямо спросил ее, но она только смущенно рассмеялась. Все считают ее умной, называют туарским юным гением женского пола. Она рано получила степень бакалавра и, очевидно, много работает. Очень волевая, серьезный подход к делу не очень вяжется с ее веселостью и жизнелюбием.
Толедо, старинный компактный город на холме — настолько испанский, насколько Мадрид не испанский. Узкие улицы, патио, декоративные решетки — стиль еще не андалузский, но уже на полпути к нему. Кафедральный собор очень хорош, несмотря на многочисленные орнаменты. Мы бродили по городу, посетили дом Эль Греко, который почему-то напомнил мне дом Шекспира в Стратфорде с его елизаветинской атмосферой.
Пообедали в маленьком ресторанчике, где нас накормили настоящей испанской едой, но заняло это полдня, не меньше. Сервис в Испании — невообразимая волокита. Видимо, перед тем как принести заказ, необходимые продукты доставляют с рынка на кухню, готовят, охлаждают и уж потом приносят. В ожидании еды мы пили в большом количестве вино, с грустью понимая, что при такой жаре немыслимо закатывать скандал и вообще днем можно только спать. Потом мы все же гуляли, хотя по-прежнему было очень жарко. Раскаленный булыжник, узкие полоски тени. Мечты только о воде, соке лайма, охлажденном вине, пиве, легком ветерке, море. А в реальности — пыль и ослепительный свет. Мне хотелось больше находиться с юными членами группы. Мы, люди постарше, так много путешествовали, что уже не испытывали обаяние всего иноземного. Но с ними, юными существами, вновь переживаешь этот восхитительный трепет от встречи с новым, чужой страной, неизвестными вещами, переживаешь то, что является сущностью путешествия.
Помнится, все они собрались на главной площади и пили лимонад. Я увидел Моник и успокоился. Когда она с группой, я не волнуюсь. Но если ее с ними нет или она с кем-то ушла, я чувствую себя несчастным, впадаю в тоску, становлюсь скучным — un jaloux[354]. Именно в Толедо я почувствовал, что разрываюсь между Нанни и Моник. В группе юных людей неизбежно происходит разделение на пары. Олени-самцы обхаживают молодых самок — психологически обхаживают. Я видел, как этот процесс захватил многих: девушки то потупляли взоры, то играли глазками, звучал смех, юноши напускали на себя важность, объединялись, издавали трубные звуки. Тяжелая атмосфера. Влюбленные пары не расстаются ни на миг, они все время вместе, целуются, сидя рядом в автобусе, куда-то вместе исчезают. У других, не нашедших пары, несчастный вид. Ведь для молодых любое путешествие — путешествие в страну любви. Карта Нежности мадемуазель де Скюдери, где путешественник выезжает из селения Новая дружба и переживает все чувства от Ненависти до Любви[355]. Я разрывался между этими двумя пунктами. Нанни находилась у подножия гор, миленькая, даже красивая, хотя в выражении ее лица было нечто капризное, что-то от женской своенравности, — у нее легко менялось настроение. Любит танцы, веселье, жизнь, однако не самодостаточная, ее нужно развлекать. Моник — высоко в горах, очень далеко от меня, но гораздо прекраснее; совершенная лучезарная красота сочетается у нее с периодами сурового аскетизма. Недоступная, но ближе к небесам, и, если не считать моменты острого одиночества, в конце я уже не колебался, кого предпочесть. Не думаю, что Нанни в определенном смысле было бы трудно добиться, а вот Моник — полностью исключено. Нанни олицетворяет компромисс, Моник — идеал. Одну я забуду, вторую — никогда.
В Моник уживаются две крайности: озорство бесенка — тогда она похожа на малого ребенка, и внезапная замкнутость, полная внутренняя закрытость — тогда кажется, что она вдвое старше своего возраста. В ней нет ничего постоянного, все ее настроения изменчивы. Радужный темперамент.
Седьмой день. На следующее утро едем вокруг холмов, окружающих Толедо, вся группа восхищается видом города, его домами. Но я в Греции привык к белому цвету, эти дома кажутся мне грязными, тусклыми, мрачными. Ущелье с протекающей внизу мутной Тахо не могло не повлиять на Эль Греко. Городской пейзаж вызывает мысль о чистилище. По старому мосту вновь въезжаем в город. Я сделал два снимка, умудрившись в оба включить Моник. В действительности на этот раз на всех моих фотографиях была она.
Восьмой день. Едем весь день. Утром я занял место рядом с Моник, которая устроилась в уголке. У нее есть еще один soupirant[356], кузен Андре, милый юный простак, моложе ее; эта копия моего либидо повсюду следует за ней. Я сел на его место, чтобы быть ближе к Моник; после этого случая он перестал мне доверять. Мы подъехали к Сьерра-Морене, пленительному пейзажу после надоевших равнин. Автобус несколько раз останавливался, и все выходили осмотреться. Обычно я люблю остановки в дороге, но в этот раз мне не хотелось терять место рядом с Моник. Я поймал богомола и напугал им девушку. Она извлекла свой блокнот и что-то написала в нем, загадочно улыбаясь. Похоже, то были стихи. Я спросил, так ли это.
— C’est pour moi. Personne d’autre ne le comprendra[357]. — И Моник положила блокнот в свою холщовую сумку. Поношенную серо-голубую сумку, на ней красным и желтым шелком вышиты две головы: одна мужская, слегка ассирийского типа; другая — девичья, и еще ее инициалы М. Б.
Помнится, мы как раз подъезжали к деревне, где собирались поесть. Она увидела, что я смотрю на вышивку, и вдруг произнесла:
— C’est moi et mon Jules[358].
Я словно полетел в пропасть.
— Tiens, — продолжала она, — je vais vous montrer sa photo. Vous m’en direz quelque chose de gentil, hein?[359]
Порывшись в сумке, она извлекла небольшую фотографию темноволосого молодого человека. В растерянности я сказал:
— Il a l’air tr?s s?rieux[360]. — И прибавил: — Qu’est-ce qu’il fait, comme m?tier?[361]
— Il est dans la marine[362].
Нанни что-то сказала, но я не расслышал, — кажется, что у него очень сильная воля, и Моник согласилась.
То, что у нее есть постоянный бойфренд, потрясло меня. Она всегда казалась такой одинокой, недоступной. Теперь причина ясна. Я впал в уныние, но в то же время почувствовал облегчение: по крайней мере теперь можно не ревновать ее к членам группы. Но позже выяснилось, что у нее есть брат, и тогда я подумал: может, это он на фото? Когда Моник сказала «мой Жюль», я решил, что она употребила сленговое значение слова «жюль» (мой парень). Но, возможно, так звали брата. Можно было спросить, но я предпочел неизвестность. Тогда я подумал, что это предостережение мне: она не свободна. Я до сих пор теряюсь в догадках. Не в ее духе говорить о себе. Сдержанность — одна из очаровательных черт ее характера.
Мы — как обычно, вчетвером — пообедали в деревенском трактире. Съев много зеленых оливок, я впал в черную меланхолию. За соседним столиком сидел изрядно набравшийся пьяница, и мне захотелось присоединиться к нему. Я не мог отделаться от ощущения, что мне сделали предупреждение. Мы пустились в путь в несусветную жару, чтобы найти местечко для сиесты. Расположились у Гвадалквивира, большой реки, медленно несущей свои темные воды. В томительном зное все размякли и поснимали с себя одежды в тенистой тополиной роще. Девушки собрали ветки и улеглись на них. Нанни заснула, округлым грациозным телом напоминая спящую греческую богиню. Возможно, из-за «нового» поворота в отношениях с Моник, возможно, из-за узорчатого бело-зеленого купальника, подчеркивающего сладострастные изгибы тела Нанни, но я решил приударить за ней.
Позже мы плавали или барахтались в грязи, а потом шли на середину потока, где сильное течение смывало с нас глину и ил. Когда я плавал, кто-то крикнул с берега, что мое фото появилось в испанской газете. Я рассмеялся, поплыл дальше, и поток унес меня на отмель, где стояла Джакотта.
Джакотта — странная девушка. Сорванец, нянька, мать-любовница. Хорошенькое личико, прекрасная фигура, однако в ней нет ни капли сексуальности. Она льнет ко всем, садится на колени, обнимает за шею, со всеми на «ты». Поначалу я принимал ее за нимфоманку — может, так и есть, но в ней совсем не чувствуется порок. Сильный неровный голос, склонность к пародированию, акцент южанки. Наделена здравым смыслом, умна, золотое сердце, знает толк в мужчинах; кажется, что любовь — ее любимая игра, но только игра. Я перенес ее на спине через грязь, смеялся и делал вид, что вот-вот уроню. Но мне трудно долго выдерживать сентиментальные отношения camaraderie[363]. А вот французской молодежи это дается легко. Физический контакт для них не окрашен чувством, это просто игра полуобнаженных тел. Отсюда прямой путь к сексу без чувств и к смерти любви. Избавление от страстей — современная тенденция. Но я, бывший пуританин-протестант, никогда не буду чувствовать себя своим в этом ослепительном мире секса и дружбы без намека на любовь.
Газетное фото было нечетким. На нем я стоял у автобуса рядом с Прадо. Все мне немного завидовали. Ощутив прилив самодовольства и гордости, я снова пошел в воду, теперь уже с Нанни. Она плыла брассом, подобрав волосы; ее голова выступала высоко над водой. Мы быстро достигли отмели, и я взял ее за руку, чтобы перевести через стремнину на берег; прикосновение к ее руке было в десять раз сексуальнее, чем ощущение бедер Джакотты на шее. На берегу собралось много крестьянок, они стояли в платьях, больше похожих на лохмотья, держали на руках рахитичных детей и смотрели, как мы одеваемся.
Едем в Кордову на закате, который не запечатлелся в моих воспоминаниях, хотя, помнится, облаков на небе не было. Лагерь разбили рядом с небольшим городком, на берегу все того же Гвадалквивира, в местечке, где находился акведук или мост, арки которого странным образом никуда не вели. Когда мы только въехали в город, там двигалась религиозная процессия в сопровождении множества помощников и соглядатаев. Статую Мадонны охраняли четверо солдат с ружьями; мне показалось, что ее улыбка над стволами и черными ботфортами полна иронии. Шел и священник, высокий, мирского вида человек, а рядом плюгавый надутый офицер, постоянно перекладывавший белые перчатки из одной руки в другую. Теперь уже не Tr?ne et Autel, a Mitrailleuse et Autel[364].
Мы с Полем решили поужинать в городе и пошли пешком по ухабистой дороге. Небо было звездным, я что-то напевал под нос. Зная, что остальные пошли за нами, я предложил их подождать. Среди них Моник и Нанни. Когда они подошли ближе, я стал ныть по-испански, изображая нищего. В сумерках, среди людей, Моник была дружелюбнее обычного. А Нанни, напротив, мрачнее тучи. В этой толпе меня неудержимо тянуло к Моник, несмотря на утреннее открытие. Мы заходили в два ресторанчика, но всюду были чудовищные цены. Битый час провели в поисках пищи. Мы с Полем купили вина, сыра, дыню и устроили пикник, Другие тоже что-то ели. Моник объединилась с Клодом. Я тут же стал ужасно ревновать к нему. Гром среди ясного неба.
Этим вечером я словно обезумел — наверное, подействовало вино. В городке царило оживление, фиеста, работала ярмарка. Я повел Моник и Женевьеву на карусель, этот ветхий механизм толкали руками. Вдруг меня охватило возбуждение и чувство полного счастья, я стал дурачиться, танцевать, забрался на спину игрушечной лошадки, изображая конную статую. Я толкал и толкал карусель, пока меня не остановил хозяин. Тогда мы пошли на качели, где я сначала качался с Нанни, а потом с Моник; я раскачивал качели изо всех сил, дурачился, а все остальные стояли внизу и смотрели на нас, раскрыв рты. Затем пришла очередь миниатюрного поезда. Мне не разрешили вести состав, но я собрал у испанцев использованные билеты и раздал их членам группы — теперь у всех наших было право на две поездки. К сожалению, пришел настоящий контролер, испанцы подняли вой, но в конце концов оценили шутку. Мы въехали в туннель, где находился призрак. Когда мы совершали первый круг, я попытался вырвать у него метлу, но потерпел неудачу, а во второй раз прыгнул прямо на него. Призрак оказался испуганным мальчиком. Я спрыгивал и запрыгивал на поезд, валял дурака, часто оказывался рядом с Моник, которая смотрела на меня с испугом и восхищением; словом, лез из кожи, чтобы ее рассмешить. Думаю, мое поведение было чем-то вроде орхидеи, которую мне хотелось ей подарить, нечто экзотическое, яркое. Под конец я по лестнице взобрался на крышу центрального ларька и там танцевал. Потом спустился вниз и уже собирался выскочить через дверь, когда мое внимание привлекла ужасная картина. Двое голых малышей, худые, грязные, лежали, прижавшись друг к другу, в уголке на куске мешковины. Невероятно, но, несмотря на весь шум, они крепко спали. Снаружи стоял владелец ларька, маленький человечек в засаленном костюме, у него было землистое лицо и грустные глаза.
— Ваши? — спросил я.
Он кивнул. Я угостил его сигаретой и пожалел, что у меня не было при себе денег. Внезапно мне стало холодно, я почти замерзал и чувствовал себя совсем старым; этот случай потряс меня, выбил из колеи. Я подошел к Моник (зачем? — чтобы она знала, какое у меня нежное сердце и как резко изменилось мое настроение. Но еще и потому, что она умница, единственная, кто, я чувствовал, все поймет правильно) и заставил ее пойти и посмотреть на детей. Она медленно повернулась ко мне, у нее было лицо Мадонны — искреннее сострадание чистого сердца. Я не расслышал ее слов и вышел следом за ней. Помню, что домой шел с Моник и со всеми остальными, печальный, сонный и слегка возбужденный от своих подвигов.
* * *
Девятый день. С утра головная боль. Сидя у палатки, слышал, как рассказывали тем, кто вчера не был на ярмарке, о моих выходках. Смех — теплый, как солнце, греющее мою спину. Я пошел искупаться, а потом тщетно охотился с Андре на древесную ящерицу.
Приехали в Кордову. Воскресенье, жуткая жара. Посетили Мечеть — классический сад из прекрасных колонн и арок[365]. Но более, чем архитектурная красота, меня поразил грубый крест, нацарапанный на мраморной стене ногтями древнего христианина, находившегося в заключении. Арабы десять лет держали его в цепях, и все, что ему удалось сделать, — нацарапать этот крест. Трудно вообразить кафкианский ужас такого наказания.
Днем, в самую жару, едем в Севилью. Я сидел в конце автобуса, напротив Нанни и Моник, и держал заднюю дверь открытой, чтобы шел воздух. На Моник короткие красноватые шорты, расстегнутая блузка без рукавов; вид все тот же ребячливо-невинный. Нанни в коричневых шортах — у нее полноватые ноги — и белой рубашке в клетку. Автобус остановился, дав нам полюбоваться большой — птиц сто, а то и больше — стаей аистов; они взмыли в воздух и кружили над нами. Я тоже в шортах, у меня белые ноги — ни мужественности, ни зрелости. Ноги горожанина.
С наступлением сумерек приезжаем в Севилью. Моник холодно, она надела свой красный свитер и еще мой — в желто-зеленую клетку; держится за горло и поглядывает по сторонам. Горло у нее слабое, и положение рук на шее — проявление инстинкта самосохранения.
Бесцельно объехали Севилью, испытывая голод; группа разделилась на две или три фракции, спорили, что делать. Наконец решили провести ночь в ближайшей деревне.
На деревенских улицах было полно народу, толпы гуляющих. Автобус тут же обступили, море вопрошающих лиц. Когда же мы вышли, большинство из нас в шортах, волнение возросло. Нас обступили — кольцо вокруг сжималось — и глазели, словно мы были существами с другой планеты. В центре мы купили еды и пошли к автобусу, чтобы там поужинать. Толпа все росла. Встретили Моник и Женевьеву, они были на грани слез. Их толкали, на них пялились, чем довели девушек чуть ли не до истерики.
Женщины пытались сорвать с Тити приспущенную на плечах блузку. Мы поели в кафе за столиком — двигаться дальше было почти невозможно. Когда выходили, нас провожали любопытные взгляды и улюлюканье. Ощущение такое, будто покидаешь пещеру с хищниками, — в любой момент могла вспыхнуть драка. Любопытство дикарей, na?vet?[366] и враждебность к иностранцам. Одна из примет Андалузии. Наши ребята пришли в ярость, они были возбуждены не меньше испанцев, все говорили разом, девушки истерически визжали, юноши (как всегда, когда все кончается) были готовы casser la gueule[367] каждому испанцу. Мы с Полем обменялись взглядами и незаметно улыбнулись.
Десятый день. Все умывались у фонтана в знаменитом центральном дворике. Моник в голубой пижаме, личико красно-коричневое от загара, как у индейца, смеется.
В Севилье. Мне Севилья не нравится, в ней нет романтики; это современный город, возведенный вокруг исторического центра; место некрасивое, и туристов в нем много. На главной площади разбились по группам. Ненавижу, когда это происходит. На этот раз я потерял и Нанни, и Моник. Нанни, как я мог видеть, общалась с Жуто. Кроме того, в городах наша группа преображалась, изменялась в худшую сторону, выявляя провинциальные черты; тогда мои спутники казались мне неестественными, фальшивыми, они изо всех сил пыжились, стараясь выглядеть современными, гоняясь за химерами. Мне больше нравилось находиться на природе, одному, можно и на острове. Город олицетворял будущее — разобщенность, расставание, забвение.
Утром посетили собор, который показался нам огромным. Я подумал, что ни разу в жизни не входил в столь грандиозное здание. Забрались на колокольню «Ла Гиральда», откуда открывался вид на всю Севилью[368]. Этот вид не вызывал восхищения — большой, широко раскинувшийся бело-серый город на скучной равнине. Потом — в Алькасар[369]. Гид провел нас по дворцу, останавливаясь у каждого портрета и рассказывая, кто на нем изображен, — должно быть, он был монархистом. Похоже, история и искусство совсем не интересовали его, он ничего не говорил о покоях и обстановке, только называл королевские имена и рассказывал о родственных отношениях между ними. С арабским наследием он обращался бережнее. Мне нравится миниатюрная элегантность, грациозность мавританского искусства, бесконечная детализация. В нем есть сдержанность и аскетизм, нечто нечеловеческое. Это орнамент для гурий, там, в пустоте, его никогда не увидит ни одно живое существо. Уставшие после осмотра, мы вышли в большой сад и там бродили по зеленым лужайкам среди фонтанов. Андре сознательно полез под шланг садовника, чтобы его окатили холодной водой. На мне были новые брюки, я впервые их надел и тогда же порвал, пытаясь поймать лягушку в заросшем лилиями пруду. Мы расположились в тени, дожидаясь вечера.
Некоторые из нас пошли смотреть танцы фламенко. На Моник было платье из шотландки в синюю, красную и зеленую клетки с белым воротничком. Я тоже пошел с ними, вновь радуясь, что узнаю ее ближе. Но вечер был испорчен. Моник почувствовала себя больной и сказала, что возвращается в гостиницу. Несколько сердец сжалось. Однако Мишель взял ее под руку, и она пошла дальше. Я купил два букетика жасмина и подарил Моник и Женевьеве. Хрупкие цветы проживут один день в их волосах, над девичьими ушками. Мы перешли на другой берег Гвадалквивира, решив посетить ночной клуб на открытом воздухе, — коммерческая атмосфера, площадка для танцев, вокруг столики.
Если отключиться от атмосферы, танцы там великолепны. Таких первобытных танцев в Европе больше нет — мощная эрекция, разнаряженные женщины. Над всем маячит тень пениса. В мужском танце — гнев, ярость, вызов; непрекращающийся топот на грани запредельного бешенства. Женщины — само воплощение женского начала, — даже раздевшись догола, они не стали бы более сексуальными. Бальные танцы, сопровождаемые конвульсиями профессионалов, в сравнении с этим ослепительным безумием кажутся безжизненными и нелепыми. Четкий ритм отбивается ладонями, здесь задействованы трое мужчин и пять девушек, и все эти восемь человек в моменты кульминаций отбивали напряженный, взволнованный перекрестный ритм. Когда танцоры отдыхали, я бродил поблизости от гардеробных, посматривая на гибких подвижных женщин и гордых ловких мужчин, — вот они, идеальные мужчины и женщины Д.Г. Лоуренса. Странно и грустно, что он никогда не писал об Испании. Когда танцоры выходили на площадку, я смотрел на них, стоя на скамье у стены рядом с Моник; но острое ощущение ее близости мешало мне толком следить за танцем. Ушли мы рано, усталые и расстроенные. Прогулка под звездами. Поль — живой, довольно банальный и надежный. Я шел один. У Моник тоже был грустный вид, но тут братья Годишо стали дурачиться, она захихикала, как школьница, — такой она мне особенно нравится. Клод взял ее под руку, она вдруг развеселилась. Я же впал в уныние, представив, как Жюль, а не Клод, обнимает ее плечи, и почти хотел, чтобы так и было: все лучше неопределенности. Но тут она вновь опечалилась и ушла в себя. У красивых женщин настроение меняется каждые пять секунд.
Еще одной болевой точкой была Нанни, весь вечер она танцевала с Жуто, прижималась к нему, они остались в ночном клубе после того, как все мы ушли. Вот тебе и Карта Нежности — все дороги перекрыты.
День одиннадцатый. Провел утро в одиночестве. И не пожалел. Я почувствовал, что устал от группы, устал от сознания разделяющей нас с Моник пропасти. Я гулял по старому кварталу, на который набрел случайно, отчего он показался мне вдвойне прекраснее. Здесь, на этих узких улочках, среди белых стен и черных решеток, яркой листвы и сумрачных теней я нашел Севилью своей мечты. Здесь сосредоточены ее архитектурные шедевры. Все, что надо, — это приехать сюда, провести час в старом квартале и уехать. Мне вспомнился Оксфорд — спокойный приют в водовороте жизни. Я купил несколько груш и ел их, гуляя по кварталу. Был полдень, и я опять почувствовал одиночество. Мне пришло в голову, что я обязательно найду кого-нибудь в садах Алькасара. Так оно и оказалось. Сердце мое чуть не выпрыгнуло из груди, когда я увидел группу наших ребят и среди них Поля и Моник. Я предложил показать им старый квартал и, пока они поднимались на колокольню, ждал в садике у собора. Там я написал стихотворение, посвященное Моник, — первое из цикла. «В плену у самой безнадежной в мире любви». Сонет — за пятнадцать минут; я был счастлив и даже поговорил с юным, не по годам развитым гостиничным зазывалой, хорошо знавшим английский и французский.
В современную часть города мы вернулись улицами, загороженными от солнца тентами, купили фрукты, посидели в кафе.