Часть шестая ВОЗВРАЩЕНИЕ В АНГЛИЮ
Часть шестая
ВОЗВРАЩЕНИЕ В АНГЛИЮ
28 июля 1953
Снова в Англии. Ли, небо в облаках, мрачные сны. В июле Англия — сущий ад.
Переезд был ужасен: с того момента как мы покинули Спеце, я не ощущал себя по-настоящему свободным. В течение дня рядом с нами вертелась Анна, а вечерами надо было считаться с Р. Это путешествие было для меня чем-то нереальным, все, что не относилось к Э., не имело значения. Мое состояние зависело от ее присутствия или отсутствия, от ее настроения. Понемногу мы впадали в отчаяние, причиной которого были не наши отношения, а сама ситуация, постоянное нервное напряжение.
Последние дни пребывания на Спеце пролетели как в лихорадке, солнце нещадно палило, а мы с Э. ускользали от всех и проводили вдвоем целые дни. Похоже, Р. все это время не догадывался, что происходит у него под носом, и это удивляло меня. Мы обманывали его, исчезая на три-четыре часа, и, когда появлялись, прикидывались, что прошло мало времени. Он нас постоянно где-то ждал, ел в одиночестве и видел жену всего два-три раза за день. А когда мы, все трое, наконец оказывались вместе, то больше молчали, и по этому напряженному молчанию он должен был понять, что нас изводит скука.
Мы с Э. все время говорили — говорили о нас, о том, что уже было и что будет. Занимались любовью, позабыв о времени. Время мы не принимали в расчет до самого конца, когда неожиданно оно само напомнило о себе, и его тень приняла гигантские размеры.
Из-за отложенных напоследок сборов мы покидали остров в страшной спешке. Фотограф, садовник, все, кто присутствовал при нашем отъезде, накинулись на брошенные вещи, как хищные птицы на остатки пиршества. Они ничем не гнушались — тащили бутылки, старые газеты, поношенную одежду, картонные коробки. Последний обед в «Саванте», последние прощальные слова. Я не испытывал никаких сентиментальных чувств, обычно посещающих нас при отъезде. Любовь все меняет: люди притягивают нас сильнее, чем места. Последний долгий переезд в Афины; нам с Э. не удавалось побыть наедине, и мы остро ощущали противоестественность этого. Рядом постоянно Анна и Рой, не спускающий с нас глаз. Часто, очень часто я видел, с каким раздражением она обращалась с Р. и А. Они выводили ее из себя, она сердилась, дулась, вела себя как злобная мегера. Это помогло мне понять, как невыносимо для нее сложившееся положение — именно оно заставляло ее так вести себя.
Э. много раз любила, и ее любили, она часто попадала в затруднительные ситуации, имела сложные любовные отношения. Рой был той границей, которую она охотно пересекла, вступив в законный брак: яркий, необычный человек, старше ее и на первый взгляд более зрелый — она могла на него опереться, найти в нем поддержку и расстаться с богемной юностью. Э. думала (так она говорила), что распрощалась с романами, сентиментальными любовными чувствами. С Роем она была и счастлива, и несчастлива, так как довольно скоро поняла, что он вовсе не такой зрелый и мудрый, каким поначалу казался, и жить с ним совсем не сахар. У них бывали ссоры, но бывали и веселые периоды. Рой хотел ребенка — появилась Анна. (Думаю, здесь сыграли роль не столько католические убеждения, сколько стремление привязать Элизабет к дому.) Потом произошла наша встреча, и любовь смела все ограничения последних лет, непроизвольно обнажив промахи Роя, его неуравновешенность, неумеренное пьянство, безответственность. Я же был нежен, романтичен, проявлял понимание, и потому все вышло наружу — обнажилась подноготная этого союза. Непримиримые разногласия между умными людьми; даже если бы она осталась с Роем, я все равно понимал бы, что этот брак пустой, фальшивый: дерево еще стоит, но жить ему недолго.
Думаю, по обычным меркам она обходилась с Роем безобразно. Под конец, когда мы всегда сидели рядышком, постоянно прикасались друг к другу, улыбались, не обращая на других никакого внимания, а Рой сидел подле нас или напротив, ситуация была из ряда вон выходящая. Я ощущал себя дерзким любовником, соблазнявшим прямо на глазах старого рогоносца его молодую жену. Мы — все трое — утратили чувство реальности: Р, без сомнения, по-прежнему обманывал себя и считал, что наша близость не более чем дружба; мы настолько запутались, что не могли существовать порознь.
В Кале холодно, море зеленое, неспокойное. Мы с Э. на палубе, пароход качает, брызги летят на нас. Последние горькие минуты близости. Я пытался сказать ей, как много она для меня значит, как необходима мне. Э. была молчалива, говорила нечто невнятное, не могла ничего решить. Плакала, а я не смел ее успокоить, так как в любой момент мог подойти Р. На пароходе много английских туристов, богатых и бедных, нуворишей и пресыщенных снобов, бойскаутов и «Шанель № 5». Но всех легко классифицировать — как составные части какой-нибудь массовой продукции. Оба чувствуем глубокое отвращение ко всему английскому, к самой Англии. Серость, монотонность, дождливость, однообразие во всем. Дувр; таможню миновали мгновенно. Р. сияет. Он любит Англию, и, конечно же, его радует мысль о нашей скорой разлуке.
По дороге в Лондон мы с Э. вновь сидим рядом. Р. — напротив, у него насмешливый вид, он исподтишка бросает на меня торжествующие взгляды (показательно, что о дальнейших встречах речь не идет); нашу ситуацию мгновенно просекает проницательный, исключительно воспитанный англичанин средних лет, космополит по виду. Повсюду пожухлая зелень, у кирпичных пригородных построек дешевый вид. Лондон. Анна вдруг начинает плакать, и наше путешествие заканчивается в напряженной атмосфере. Девочка не перестает рыдать, издает вопли при малейшей попытке прикоснуться к ее ноге; мы хотели на прощание выпить, но теперь это совершенно невозможно. Берем такси до ближайшей больницы, и там я в последний раз вижу Э. — она сидит в пустой приемной, обнимая рыдающую Анну. Элизабет поднимает на меня глаза — печальные и отчужденные. Я быстро ее целую и ухожу. Это не окончательное расставание. Но тогда показалось, что между нами воздвигли барьер.
Холодный, мрачный переезд домой, в Ли. Как быстро погрузился я в обычную домашнюю атмосферу. Как будто никуда не уезжал! С моей стороны никаких рассказов о Греции, зато мне поведали обо всех мелочах, случившихся с тысячей неизвестных людей, о которых я никогда не слышал и до которых мне нет никакого дела.
Я чувствовал себя одиноким, потерянным — опять мальчиком. Ни работы, ни денег, ни желаний. Холодно, пасмурно, дождливо. В том же городе, в той же тюрьме. Я задыхаюсь и подумываю о том, чтобы сбежать с Э. и потратить все оставшиеся деньги на какой-нибудь чудесный отдых. Но сначала надо отнести агенту две мои книги[451], обосноваться в Лондоне и определиться в отношениях с Э. А это означает: найти работу, заработать деньги и забрать ее к себе.
Жизнь здесь губительна. Я писал об этом прежде много раз в тех же самых выражениях. Мой дом — мой ад.
Любовь — прекрасное подспорье при самоанализе, она заставляет думать. К тому же обнажает душу. Нужно понять себя и любимую. Предельная откровенность. В Э. нет пунктуальности, но зато есть интуиция, что делает общение с ней бесконечно привлекательным. Она чутко улавливает правду в том, что ей говорят. Э. слабохарактерная, капризная, иногда может оступиться. Однако она самая уравновешенная из всех женщин, которых я встречал. На людях — спокойная, элегантная, собранная; в частной жизни — мягкая, страстная, шаловливая. Чувствительная, без характерных классовых признаков. До сих пор не могу поверить, что она любит меня.
Однажды я ей сказал, что, по моему мнению, у нее есть одна слабость. В ней слишком большой запас любви, и она иногда льется через край. Э. постоянно находит новые объекты для любви — каждый более достоин ее внимания, чем предыдущий. Она взбирается по ступенькам лестницы. Я сказал, что надеюсь оказаться на последней ступеньке, — во всяком случае, приложу к этому все усилия. Интересно, не покинет ли она меня года через три. У нее легко меняется настроение; а стоит ей оступиться, и она теряет точку опоры. Во время ее отлучек я всегда буду терзаться ревностью и сойду с ума, если она меня бросит. Но это не может помешать мне сейчас любить ее со всей силой. У нее нет недостатков, у меня нет сомнений.
31 июля
День в Лондоне. Непрерывный дождь. Свидание с Э. Встретились в зоопарке, у клетки льва, и провели вместе весь день. В зоопарке основательно промокли, вечером крепко выпили и хорошо понимали друг друга. Р. все знает. Анна лежит в больнице, он звонил туда и вызывал Э., когда она навещала дочь. Я в это время ждал ее на улице.
Он требовал, чтобы мы вместе пришли к нему. Э. увиливала от ответа, наш вечер был омрачен перспективой ее возвращения домой. Я боялся, что он сорвется.
До меня еще не доходил весь ужас сложившейся ситуации. Она накалилась мгновенно, когда я, по существу, был к этому не готов.
Э. и Р. совсем отдалились друг от друга и жить вместе не хотят. Нас с Э. охватил такой сильный порыв романтической любви, что я боюсь доверять своему сердцу, а оно говорит: Э. ближе всего к твоему идеалу женщины. Месяц — слишком короткий срок, чтобы прийти в себя после экстаза первых дней: мы все еще как сумасшедшие. С первых дней знакомства я видел в ней жену другого человека и все же считал, что она идеальный партнер в браке. Сейчас я уже так не уверен, хотя по-прежнему не сомневаюсь, что она лучше всех, с кем меня сводила судьба. Ей не хватает воспитания, культуры, умения четко выражать мысли — тех качеств, которые я считал необходимыми для спутницы жизни. Зато у нее есть интуиция, искренность, красота и грациозность. Меня пугает только слабость, или, скорее, неустойчивость ее воли, отсутствие выдержки.
Ни у одного из нас нет денег. У меня хоть что-то есть. Думаю, это очень не нравится Р. — так же, как ему не нравится, что я, его антипод в психологическом плане и по темпераменту, увел у него Э. Есть еще Анна. Оба — Э. (которая это признает) и Р. — не приспособлены быть родителями. Они сами в нравственном отношении еще дети. Взрослые во всем, кроме этого самого важного качества. Я же их полная противоположность: дитя в социальном плане и взрослый в нравственном. При разводе ни один не захочет оставить Анну себе. Я не приму Э. с Анной. Не хочу детей — ни своих, ни тем более чужих. Говорят, дети не дают распасться браку. Если супружеству нужен такой якорь, оно и так обречено.
Предстоят все прелести развода. Придется сражаться с условностями. Родители будут в шоке.
У меня нет работы, нет никаких определенных перспектив.
Через это надо пройти; такие трудности всегда возбуждают меня — или все еще возбуждают. Не хочется отказываться по собственной воле от попытки связать судьбу с Э.
Для человека тонкой организации проблема брака очень трудна; чувствительный, импульсивный, темпераментный, он не может на многое закрывать глаза, терпеть. Он должен находиться в постоянном изменении, должен заново анализировать ситуацию, подвергать всестороннему рассмотрению отношения с супругой. Чем выше интеллект и чувствительность, тем сильнее чувство и тем совершеннее должно быть супружество.
7 августа
Сложности нарастают. Разлад усиливается. На меня обрушивается куча проблем. Р. выставил Э. на улицу. Она не может говорить с ним, видеть Анну, жить в прежней квартире. Пока поселилась у подруги, с ее мужем у Э. был роман до встречи с Р. Эта женщина, перенесшая связь между лучшей подругой и мужем (еще раньше у Э. был роман с ее братом), переживает сейчас личный кризис: они с мужем решили расстаться[452]. Между подругами отношения по-прежнему напряженные. У Э. нет денег, тут она целиком зависит от меня. Э. приехала ко мне одна (ужасная ошибка с моей стороны), теперь в ситуацию вовлечены и мои родители. Я рассказал им о ее разрыве с мужем, умолчав о своей влюбленности. Сказал, что я тут посредник. Мать, обычно строго соблюдающая условности, на этот раз проявила исключительное понимание, зато отец, несмотря на всю свою начитанность, продемонстрировал косность и раздражительность.
Э. приехала только на день, но мы специально опоздали на последний поезд, вернулись домой и на следующий день устроили себе отдых — отправились на побережье, потом в Олд-Ли, на болота; болтали, занимались любовью, прекрасно проводили время, не обращая внимания на людей. Дошли до Бенфлита, там поссорились и помирились в зарослях на вознесенном над городком холме.
— Ты такой испуганный, — сказала она, — слишком зациклен на родителях.
Она права. Сейчас критический момент. Кульминация. Нужно покончить с родительским комплексом; возможно, подсознательно я пригласил Э. к себе, чтобы ускорить кризис. Родители увидели в ней авантюристку: «никакой основательности», «берет то, что идет в руки».
Их концепция любви и жизни не подходит для таких тонких и сложных натур, как Р. и Э. И для меня тоже. Все равно что требовать от новобранцев, чтоб они занимались строевой подготовкой, как ветераны.
27 сентября
Оксфорд. Шесть необычных недель с Э. — как описать их в общих чертах? Это невозможно. Больше половины времени мы провели в постели. Раньше полудня не вставали — никакого-ре-жима.
Нужно постараться все припомнить. Началось все на станции «Фенчерч-стрит». Э. опоздала, выглядела взволнованной. Мы зашли в бар. Она плакала. Р. пришел в квартиру подруги, где живет Э., и устроил скандал. Причиной послужила Анна. Где она будет жить, когда выйдет из больницы? Р, который вначале требовал, чтобы Э. убиралась на все четыре стороны, теперь решил иначе. Ему нужен компромисс. Э. должна забрать Анну и жить сама по себе — нес ним и не со мной. Я попытался прояснить ситуацию. Измученная Э. полна решимости заботиться об Анне, если нет другого выхода. В довершение всего Р. позвонил ее родителям и все им рассказал. Казалось, единственный выход для Э. — взять Анну и уехать на пару недель домой, дав Р. время уладить все дела. Я был против — не только потому, что не хотел ее долгого отсутствия, но и потому, что знал: Р. не предпримет никаких попыток вызволить ее оттуда. Заточение могло продлиться неопределенное время.
Сев в такси, мы поехали к Пэддингтон-стрит. На ближайшей улице вдруг увидели неоновую вывеску «Гостиница “Акрополь“». Это казалось невероятным. Мы остановили такси, из гостиницы неслись звуки греческой музыки. Войдя внутрь, на греческом языке попросили комнату. Радость охватила нас, словно мы были иностранцами, встретившими соотечественников. Нам дали ключи от маленькой неопрятной комнаты, окна которой выходили на зады унылых многоквартирных домов. С нашей стороны возражений не было: нас обуревало одно желание — поскорее улечься в постель. Звонок Р. довел Э. до слез, и только забравшись снова в постель, мы обрели какое-то равновесие.
На следующий день я встретился с Роем по его просьбе. Он хорошо владел собой, был спокоен, общителен, раскованнее меня, хотя я не чувствовал за собой вины — во всяком случае, не больше, чем ОН. Мы встретились у станции метро «Кесингтон-хай-стрит», пошли по направлению к Эдвардс-сквер и там обосновались в баре «Скарсдейл-армс», сев за столик на улице. Помнится, с притворной непринужденностью говорили об архитектуре. Похоже, Р. забыл, что я всего лишь прошлой ночью спал с его женой. Я же не забыл и презирал его за то, что он способен об этом не думать.
Говорил в основном он о себе, о своей вине, о своем характере, о том, как он жил, задирая людей, пестуя свое «эго» и портя те счастливые моменты, какие дарила ему жизнь. Несмотря на то что все это говорилось в католическом ключе, мне пришла на ум коммунистическая самокритика. Критика была суровой, но ее сопровождало невыносимое самодовольство. Тут коммунисты и католики схожи: они уверены, что исповедь очищает от грехов. Р. наслаждался — вот mot juste[453] — самоанализом. Об Э. он тоже много говорил. О слабости ее воли, об их физической несовместимости; и в то же время постоянно возвращался к католической идее вечного супружества. Мы пили пиво; он — пинту, я — полпинты. Я предложил поесть, он отказался, сказав, что ему ничего в глотку не лезет, тем самым как бы намекнув, что я бесчувственный, если могу думать о еде в такой ситуации. Его мучают тошнота, бессонница — по своей наивности он ожидал сочувствия, это выглядело жалко и отвратительно. Думаю, мое растущее презрение было иррациональным и неоправданным — ведь на самом деле он вел себя вполне цивилизованно и прилично. Но мне бы скорее понравилось старомодное проявление чувства собственного достоинства. Р. сказал, что собирается начать новую жизнь — напиваться больше не будет. При этом приканчивал уже третью пинту; он был, конечно, вполне трезвый, но язык у него развязался. Начал даже похваливать меня; говорил, что я его лучший друг после Джона Лиделла[454]. Как он любил бы меня при других обстоятельствах! Я предложил отдать Анну на воспитание в монастырь, он согласился, что это лучше всего. И прибавил, что сегодня же этим займется. Расстались мы исключительно тепло. Я был рад вернуться к Э., где мог наконец выплеснуть свое раздражение. Думаю, меня также радовало, что я могу немного сбить с Роя спесь. Мы с ним — даже если не брать во внимание теперешнюю ситуацию — настолько разные люди, что я обречен вечно бороться с ним и его влиянием, в каких бы обстоятельствах мы ни находились. Э. — обычный человек разрывается между нами, светом и тьмой, черным и белым. В некоем глубинном смысле в этом и заключается ее натура. Мы же с Роем — каждый по-своему (католик и пуританин) — религиозные люди. Я — в нравственном отношении, он — в метафизическом. Оба мы, как священники, боремся за ее душу или — в конечном смысле — за собственную.
В тот же день мы с Э. встретили Джона Лиделла. Думаю, нас обоих переполняло любопытство. Стройный, небольшая голова, умные глаза, сдержанный. Обменялись общими фразами. У меня было ощущение, что мы с ним в чем-то похожи; любопытно, находит ли он тоже Р. интересным объектом для наблюдений и понимает ли Р, что даже с лучшим другом он до какой-то степени играет роль подопытного кролика.
Поздно вечером я позвонил Р., тот был почти в истерике: католики, у которых он был, не смогли ему помочь. Точнее сказать, они задавали вопросы (на мой взгляд, вполне естественные), которые Р. счел неуместными: милосердие должно быть слепым. Он пылал от негодования, возмущенный поведением католического духовенства: мать-настоятельница называла Анну малюткой, и это почему-то привело его в ярость. «Малютка, — повторял он, — малютка»; казалось, только это он и запомнил. Он вел себя так, словно я был другом, на которого можно выплеснуть все обиды.
На следующий день я вновь позвонил ему — на этот раз он был совсем другим. Спокойный, деловой, хотя склонность к драматизму сохранилась: опять говорил о бессоннице, отсутствии аппетита, неумении разобраться в одежде Анны.
— Знаешь, что случилось сегодня утром? — сказал он. — Я выстирал ее брючки и носки и повесил носки поверх штанишек. И ткань окрасилась. Ты не представляешь, Джон, как все это трудно. Ничего не сохнет.
— А электрокамин у тебя есть? — спросил я.
— Думаю, есть, — ответил Р. раздраженно.
Он пристроил Анну в детское заведение, опекаемое англиканской церковью, и потребовал, чтобы Э. купила дочери одежду. Теперь мы могли покинуть Лондон. Перед этим заехали к Бетти, подруге Э. Я — из чистого любопытства: хотелось знать всех действующих лиц. Тихая, робкая миниатюрная женщина, в ее поведении я почувствовал некоторую враждебность к себе. Купили одежду для Анны, я завез ее Рою и там оставил.
Было приятно отправиться в Оксфорд; необычное ощущение свободы — ведь мы совершенно одни. Мы пили чай в вагоне-ресторане, напротив сидел генерал в штатском и с ним дорогая шлюха. Он холодный и чопорный, она — само притворство и жеманность.
Снова в Оксфорде. Я взирал на все с любовью — это место я знаю, тут я мог бы жить. Переночевали мы в «Кингз-армс», а на следующий день сняли комнату в пригороде, на Уорнборо-роуд. Через неделю перебрались в отдельную квартиру на той же улице.
Я сразу отправился к Портерам и нашел их очень изменившимися. Наверное, находясь за границей, я идеализировал супругов, закрывал глаза на недостатки. Они встретили нас очень радушно, были гостеприимны и все такое. Но я какое-то время не мог войти (или спуститься) в оксфордский мир, вызвавший у Э. шок и возмутивший меня. Похоже, Эйлин утратила естественность, стала злой, холодной интеллектуалкой, настоящей язвой. Подж превратился в ученого зануду, некоторые его теории, касающиеся, например, американцев, просто нелепы, как и его партийный подход к вещам. Нас познакомили с молодым композитором Джоном Вилом[455], остроумным борцом с условностями, напичканным анекдотами; он никому не давал говорить и в конце концов тоже надоедал. Но он хотя бы живой и думающий человек. Его умная, невозмутимая, холодная жена напомнила мне деревянную фигуру на носу корабля. Оба злоупотребляли нецензурными выражениями, говорили подчас более непристойно и откровенно, чем было нужно, демонстрируя тем самым полное пренебрежение к условностям. Мы с ними катались на лодках, потом были еще встречи; познакомились с одним преподавателем, тучным евреем, любителем цитат, и его любовницей, пустой, хорошенькой девицей, типичным продуктом Северного Оксфорда.
Довольно неприятный мирок, когда узнаешь его ближе — холодный, равнодушный; однако, покидая его, ощущаешь подъем. Хорош только в сравнении — не сам по себе. Первое впечатление — ограниченность, показной блеск, любовь к развлечениям в духе восемнадцатого века. Быстрый обмен остроумными репликами, много намеков, полутонов. Постоянное стремление к лидерству, каждый думает только о себе и о том, как положить на лопатки собеседника. Никто не возражает открыто, все лукавят.
Каждый готов на все ради остроумной реплики или злобной выходки. Здесь разговор заменяет бридж, он такая же игра, как карты, и собеседники в конце вечера так же подсчитывают выигрыши или проигрыши.
Мы с Э. чувствовали некоторую потерянность. Я ощущал себя и ниже и выше этого мирка — и провинциалом и небожителем. Э. молчала, держалась замкнуто. Меня восхищала ее молчаливость. Многие женщины попытались бы общаться на том же уровне, подражать этим людям. Я с беспокойством следил, не поддастся ли она искушению, и когда раз или два она дрогнула и заговорила, стараясь показаться умной, я испугался — частично потому, что знал: насмешек не избежать, — а частично потому, что ничто так не разрушает любовь (это я понял с Дж.[456]), как стыд за другого. Хотя местная публика совсем не снобы, я понимал, что Э. сама знает: она не их уровня. У нее небольшой акцент, ей не хватает изящества — и быстроты реакции в разговоре. Похоже, ее сердило, когда я иногда общался с ними в «оксфордском» стиле.
Никто не посягал на наше уединение. Мы все время были вместе, у нас случались частые и, как мне казалось, глупейшие ссоры; к счастью, они быстро переходили в длящийся долгими и восхитительными часами полный раскаяния самоанализ. Наше существование было исключительно богемным, мы не следили за временем, жили, подчиняясь только своим желаниям, спали, ели, занимались любовью когда хотели. Никакого спорта, только прогулки в парках, кино, чтение газет. Спорили, целовались, писали письма. Я предпринимал попытки устроиться на работу, нисколько не заинтересованный в положительном результате: у меня было достаточно денег, чтобы продержаться еще месяц или два. Мое беззаботное отношение к будущему проистекает из твердой уверенности, что единственное, чего я хочу, — это писать и всякая другая работа будет для меня адом. Ни я, ни Э. не озабочены проблемой быстротечности времени, над нами не довлеют условности и традиции. В целом я сейчас счастлив, мое счастье состоит из нескольких вещей: конечно, секса мне никогда не надоедает заниматься с Э. любовью, она соблазняет меня одним своим присутствием; дружеского общения — когда ты полностью кем-то поглощен, а тот, в свою очередь, поглощен тобой; намерения жениться — будучи вдвоем против всех; быта — его у нас немного, да я никогда его и не любил, в него входят совместные трапезы, мытье посуды, вид Э., наводящей чистоту, — это случалось не часто, хозяйка из нее никакая; периодических промахов; чувства, что я перевоспитываю Э., постепенно вытягиваю ее из болота безнравственного религиозного фанатизма и метафизического бреда, в которое ее затянул Р. Пытаюсь приучить ее хоть немного контролировать себя, свое настроение, приступы раздражительности, угрюмости; захватывающее чувство — видеть, как она противится новому и одновременно усваивает его. Единственное, что выдает в ней крестьянское происхождение, медленная, осторожная, умственная работа; исключительная добродетель в ее случае, она была бы невыносима, если бы отличалась остроумием.
Мы оба устали от разговоров о будущем; она никак не может решить, как быть с Р. и Анной, придавая, на мой взгляд, слишком большое значение этой дилемме; ей, видимо, приятно иметь нечто только свое. Все это время я ничего не писал, и это огорчало меня. Э. беспокойна, чем очень меня отвлекает. К тому же у нас часто возникали ссоры. Они никогда не имели отношения непосредственно к нам, к нашему будущему или к нашим прошлым поступкам, они всегда касались литературы, художественного творчества. При этом она впадала в настоящую ярость; это поначалу меня забавляло, но со временем и я стал проявлять раздражение. Помнится, был ожесточенный спор относительно Австралии — удастся ли там создать нечто значительное в искусстве, возможен ли в этой стране реалистический театр. А когда я задал ехидный вопрос («Ты когда-нибудь слышала о Стриндберге?»), Э. вышла из себя и с силой ударила меня по щеке — совершенно дикая вещь. В литературном споре она теряет всякое чувство меры. Временами она так сильно меня ненавидит, что кажется; мы живем в разных мирах. Основная трудность заключается в том, что она нечетко выражает свои мысли и, несмотря на интуицию, врожденный вкус и запоздалые попытки образовать себя, остается невежественной. Когда я начинаю сыпать именами и «измами», она приходит в ярость, но эта ярость, по сути, обращена на себя самое, на свою косноязычность. Э. часто высказывает верные мысли — во всяком случае, они имеют право на существование, но всегда как бы направлены против меня и сопровождаются таким бешеным натиском, что я старательно изображаю непонимание (это только ухудшает положение) и вконец запутываю ее. Должно быть, в эти минуты я кажусь ей сухим педантом, хотя, по моему мнению, только свежеиспеченный выпускник филологического факультета может думать, что его взгляд на литературу стоит большего, чем взгляд непрофессионала — мужчины или женщины.
Вот, в основном, что происходило; она не хотела мириться с разницей в нашем образовании, эта интеллектуальная пропасть сводит ее с ума. В споре она, как все женщины, переходила на личности. У нее был целый набор прилагательных: «нелепый», «глупый», «провинциальный», «буржуазный», «ученический», «поверхностный» — все они говорили «я тебя ненавижу» и должны были меня ранить, особенно определение «буржуазный». Э. заявляла, что занимает надклассовую позицию; такая самонадеянность возмущала, не хватало только духу — или мужества — сказать, что порой я вижу ее классовую ограниченность, принимая во внимания пролетарские корни, в то время как представители среднего класса, вроде Видов или Портеров, лишены классовой окраски. В другой раз я пытался ей объяснить, что, пылко отрицая родство с каким бы то ни было классом, она как раз и находится под влиянием своего класса, ибо ненависть сродни любви. Э. раздражает, что я все еще придерживаюсь некоторых норм и традиций среднего класса. Мне не удалось ее убедить, что даже такая стадия достигнута мною после открытого противостояния родным, откровенного бунта.
В каком-то смысле ссоры отражали нашу любовь к ним. Неужели современным людям для полного счастья необходимо конфликтовать, спорить? И борьба полов добавляет остроты в нашу жизнь? Я мог прогнозировать наши ссоры. Несколько дней счастья — и вот мы уже яростно сцепились из-за какой-нибудь эстетической проблемы, не стоящей выеденного яйца. Сначала слова, потом обиженное молчание, примирение, всегда инициированное мною (никогда не даю полностью вовлечь себя в предмет спора, относясь к происходящему как к психологической болезни, которую надо лечить как можно скорее), слезы, нежные объятия — они, без сомнения, нравятся обоим. У Э. — катарсис, у меня — чувство превосходства.
Мы были так сильно влюблены, что эти ссоры казались нормальным явлением. В другое время я сердился на Э. из-за ее нерешительности в отношении нашего будущего кто знает, что она предпримет, — и из-за ее чувств к Р. и Анне. Были и прочие источники напряжения — какие-то материальные вещи, смены настроения, раздражение. Но надо всем царила любовь, и мы часто были веселы, счастливы и всем довольны.
* * *
Отец спорит, хвастается, говорит свысока. Странные взгляды — викторианские, в духе Хаксли, старомодного протестантского вольнодумца[457]. Реформирование веры, модернизация церкви и т. д. Любители поговорить должны проявлять осторожность: они ведь не слышат другие мнения, и, следовательно, у них нет возможности для развития, к тому же они отталкивают слушателей. Искусство беседы подразумевает умение слушать. Отец может сказать: «А теперь перейдем на личности», — как будто любой спор между людьми не носит личного характера. Мне все труднее принимать споры за чистую монету. Я вижу, что в отце говорит комплекс неполноценности. Для меня в споре всегда маячит еще одна точка зрения, тема для будущего спора.
Какая огромная дистанция отделяет меня от 1946 года! Нашел сегодня старый дневник. Записи такие наивные и ребяческие, что это пугает. Например: «27 декабря — потратил день на поход к дяде С.[458] в Рошфор. Еле дотащился. 28 декабря — ходил на охоту никаких трофеев. 29 декабря — поездка в Помпей по вопросу демобилизации. 30 декабря — встретил Добби. Демобилизован. Ужасное возвращение». Какое косноязычие!
Славная жизнь. «9 января. Марш-бросок через Дартмур — жуткий ветер и дождь. Промок до пояса. Добравшись до места, постарались развести огонь под дождем. 10 января. Чокка. Возвращение по компасу ночью — были в Терлстоуне в 3 часа. При инспектировании с меня сорвали одну полоску — излишество». Полная неспособность соответствовать образу курсанта военного училища, будущего офицера — единственно подкупающая черта в этих записях[459].
«15 января. Вечернее боксирование[460]. Меня немного поколотили». Жестокая практика. «16 января. Офицерская пьянка в «Гризл-клаб». Я остался трезвым, но большинство офицеров напились».
Искусство. «21 января. «Ключи от королевства» — отличный фильм».
«25 мая. Поездка в Абботсбери с Бобом П. (Пейном) — табак от смотрителя за лебедями».
Преодолею ли я когда-нибудь свое прошлое? Писать такое в двадцать лет!
27 октября
Мы вновь встретились в Лондоне, в Паддингтоне; встреча напряженная — словно заново узнавали друг друга. Удивительно, но можно постоянно о ком-то думать и в то же время уже через неделю увидеть в этом человеке перемены. Поехали в Бейзуотер и там, в гостинице, заново открыли тела друг друга, испытали радости любви. С Э. невозможно соскучиться — она с поистине волшебной быстротой превращается из дурнушки в красавицу. Проведет щеткой по волосам, изменит позу или одежду. Она ни на секунду не забывает о собственной внешности — черта невыносимая в некрасивой женщине и пленительная в красотке. Идет непрерывное кокетство.
Ужасная нервотрепка в Лондоне, связанная прежде всего с поисками квартиры. Бесконечные осмотры, агентства, витрины с объявлениями, телефонные звонки, поездки в метро, еда на ходу, вечерняя усталость, нарастающее чувство безнадежности. Лондон — вечно затянутый туманом, грязный, зловонный, огромный и бездушный — привел меня в смятение. Человек в нем одинок, и это пугает. Мы обратились в два агентства, там нам дали список квартир и взяли задаток. Однако ни одна из них нам не подошла. Э. измученная, нервная, раздраженная — как я теперь понимаю, моим безразличным отношением к выбору квартиры. Но у меня, сельского жителя, поклонника света, открытого пространства, Лондон вызывает клаустрофобию, ощущение слепоты, и потому каждую комнату я готов воспринимать как убежище. Деньги заканчивались. Работы у меня не было. И над нами маячила тень Роя. Он, наша нечистая совесть, не отставал, шел по пятам, на него можно было наткнуться на улице. Отвергнув квартиры в Белсайз-парке — этот район мы возненавидели — и Хэмпстеде, мы вернулись в Ноттинг-Хилл-Гейт, согласившись на небольшую комнату, от которой отказались в первый день поисков. У нее есть преимущества: расположена в центре, довольно уютная — это особенно важно в Лондоне, где нужно обособиться от серого, холодного, агрессивного мира за окном, — находится в тихом месте. И, снова замечу, не на окраине. Ох как ужасны лондонские окраины! Ненавижу Лондон, ненавижу ощущать себя в нем бедным. Можно быть бедным в Париже, Эдинбурге, других городах, но только не в Лондоне.
У нас были счастливые минуты, но не так уж много. Воскресный день в Хэмпстед-Хит, трава, ощущение того, что ты за городом, обыватели, гуляющие у прудов, красновато-голубая дымка вдалеке. Хорошие фильмы.
Тем не менее мы постоянно ощущали вмешательство рока в нашу жизнь. Невозможность где-то осесть, относиться к чему-либо как к постоянному. Каждый день как последний. Нас разыскал Рой, позвонивший в агентство, где мы оставили наш адрес. Кажется, Анна была очень больна; она, психологически отброшенная в прошлое, действительно превратилась в малютку. Э. нужно было ухаживать за ней. Мучительные дни. Видел раз Роя; он всем недоволен, задирался, упрямился, от него исходило зло. Я ссорился с Э. Иногда приходила мысль: а что, если тут мое освобождение — покончить разом с тяжелой ситуацией, Лондоном, а может, и с самой Э. Несколько раз я принимал решение уехать, однако в последний момент пасовал. Яростно спорил, приводил доводы против викторианского, темного образа жизни Роя. Э. много рассказывала, как Рой ее воспринимает, — он всегда хотел видеть в ней почтенную женщину, матрону, хозяйку дома, мать. Ему претило ее легкомыслие («фривольность»), даже ее юность. Во многих отношениях Рой — старомодный викторианец с устаревшими взглядами на секс и мораль, однако что до денег и выпивки, тут он дает слабину. Неприятие легкомыслия и тяга к невротическому возбуждению. Мрачное, суровое понимание долга и в то же время никакого чувства ответственности. Фантастический эгоцентрик. Возможно, Э. поступила неправильно, оставив Анну в то время, когда та лежала в больнице. Но ведь именно Рой вынудил ее принять это решение (поставив свои проблемы, как всегда, на первое место), когда не пошел на компромисс и не разрешил отправить Анну на север. Вместо этого Рой забрал Анну к себе, однако плохо о ней заботился и в конце концов обратился к Э., требуя, чтобы она взяла ребенка; он обвинял ее в жестокости. Можно сказать, что Э. оставила двух больных детей.
Э. встречалась с Роем два или три раза, она колебалась, не зная, как поступить. Тогда Рой предъявил ультиматум — или она берет Анну, или он подает на развод. И это в то время, когда он без конца повторял, что не собирается оказывать давление на Э., играя на ее материнских чувствах. Он держал Анну в доме неделями якобы только для того, чтобы передать ее Э. Элизабет разрывалась между нами — то она выбирала меня, то Анну. Мы пережили несколько ужасных дней. А потом Э., скрывая печаль под веселой маской, выбрала наконец меня. На следующий день Р. должен был увезти Анну на север, к своей сестре. Рано утром зазвонил телефон. Подруга Бетти озабочена состоянием Анны: девочка так изменилась, она серьезно больна.
— Казалось, звонил сам ребенок, — сказала Э.
Она позвонила Р, который уже собирался ехать на Юстон-стейшн, поехала к нему и согласилась взять Анну к себе.
Все произошло так внезапно, ужасно — как на сцене. Если бы не этот звонок… Я чувствовал, что он пришелся как нельзя кстати и был частью плана. Рой неразборчив в средствах и стремится любой ценой вернуть Э.
Мы последний раз пообедали вместе, объяснились с квартирной хозяйкой. Выпили по джину, погуляли в парке, дошли до круглого пруда. Опавшие листья, тлеющие костры, зимняя одежда, бледное солнце. Мы слишком подавлены, чтобы проявлять хоть какие-то эмоции, у нас не было времени приспособиться к новой ситуации. Внезапно я осознал, что не хочу с ней расставаться — это будет катастрофой. Такси, слезы — да и раньше было пролито много слез, — последнее прикосновение, и вот я выхожу на Бейкер-стрит, а она едет дальше, к Юстон-стейшн. Долгий путь домой — я опустошенный, на грани отчаяния.
Но долго пребывать в отчаянии мне не пришлось. На следующее утро я поехал в Эшридж на собеседование[461]. Там освободилось место преподавателя. В каком-то смысле мне повезло. Хоть немного отвлекло мысли от Элизабет. Предварительное собеседование со спонсором в Лондоне. Высокий, внушительного вида, учтивый магнат — серый шелковый галстук, огромная сигара, красная гвоздика в петлице черного пиджака. Держался со мною добродушно-грубовато, я же вовсю демонстрировал независимость. Не горя желанием работать в институте, где заправляют тори, я не скрыл своих социалистических пристрастий и того, что я атеист. Видимо, не очень ему понравился. И он мне тоже.
Еду в Эшридж в обществе еще одного кандидата. Уродливый готический особняк в красивейшем парке. Похоже на декорации из «Гражданина Кейна» — просторные, роскошные холлы, венецианские потолки, зубчатые стены. Это не в моем вкусе. Но прекрасные парки и сады тронули мою душу сельского жителя. Собеседование носило неформальный характер. Присутствовали: Питер Сатклиф — рослый, умный, молчаливый, робкий молодой человек — тот, кто покидает это место; Джон Кросс, серьезный старший преподаватель; Л.Г. Саттон, пожилой грубоватый экономист с темными, оценивающими собеседника глазами. И адмирал, сэр Роджер Бойд[462]. Мне он пришелся по душе. Небольшого роста, крепкий и, несмотря на обворожительные манеры, суровый, волевой человек. Мимо пробегали девушки из выпускного класса — отпрыски богатых фабрикантов. У каждой на лацкане фирменный знак школы. Это мне не понравилось. Но положение обязывает.
Адмирал предложил мне работать у них и рассказал при этом историю, как председатель комитета по Дальнему Востоку в палате общин ухитрился быть одновременно директором одной китайской фирмы да еще с плохой репутацией.
Теперь не знаю, как быть. Мне нужна работа, и, если отвлечься от того, что Эшридж — глухой остров и вся ситуация (удаленность от финансирующей организации) очень напоминает пребывание на Спеце, эта работа хорошо оплачивается и оставляет много свободного времени. Но тогда я теряю Э.
Я не стремился получить это место; думаю, потому его и получил. Был искренним. Сыграло роль и то, что я служил в военно-морских войсках, играю в крикет (леди Б. — дочь морского офицера, а адмирал — страстный любитель крикета), окончил привилегированную школу, джентльмен и так далее.
Снова в Лондоне. Весь день работал в Национальном историческом музее, с головой погрузился в занятия; при мысли об обретенной работе испытывал прилив радости. На безрыбье и рак рыба.
2 ноября
Маниакальная ежедневная переписка между мной и Э. Письма длинные и все более и более откровенные. Э. — женщина, в которой живет стерва, и с той нужно постоянно сражаться; Э. приносит жертвы, словно совершает преступления, и точно так же удовлетворяет свои желания. Ее захлестывает чувство вины, она ничего не может сделать, чтобы не испытать при этом страдания. Э. из тех, кто нуждается в руководстве, в подталкивании, она не до конца знает себя; Рой давил на нее, и постепенно все ее существо восстало против этого. Будь у меня деньги, я мог бы действовать и забрать ее к себе. Э. плохо в Бирмингеме, а Рой не делает ничего, чтобы облегчить ей жизнь, — не посылает денег, не дает советов и не предлагает никаких других вариантов существования.
Деньги — источник всех бед; и радостей тоже. У меня они кончились. Еду в Эшридж без гроша. Никогда еще не приступал к новой работе с таким равнодушием. Ведь с ней увеличивается пропасть между тем, что я хочу делать и что вынужден. Там будет всего лишь место моего обитания.
Приглашают только одного человека, так что жить в Эшридже Э. нельзя. Да ей и так там не понравилось бы — ни само место, ни заведение: для этого нужно более развитое чувство юмора, гибкость и умение идти на компромиссы. Так что, если не будет deus ex machina[463], мы обречены. Ее мучает чувство вины, меня — отсутствие денег; если наша любовь все же выживет, значит, она по-настоящему сильна. Или она не выдержит борьбы?
Завтра меня ждет потрясение — я проведу с Э. один день в Бирмингеме.
5 ноября
Возвращение из Бирмингема. Еще одно грустное, волнующее, полное отчаяния свидание. Большой скучный город, постоянный монотонный шум, который действует на нервы. Уродливое место, невыразительные люди; скорее северяне, чем южане, но в большинстве своем просто середнячки, порождение Бирмингема.
Э. выглядит постаревшей, подавленной, нервы ее на пределе. Впервые мне становится ясно, что представляет собой ее окружение. Отец — человек необузданного темперамента, лишенный здравого смысла, грубиян и пьяница с психологией неудачника; тяжелая, нудная работа убила в нем хорошие задатки (но он о них еще помнит). Мать — усталая безвольная женщина, тихая мышка, в ней не осталось ни мужества, ни силы, ни твердости. Оба озабочены финансовым положением семьи — Э. для них обуза. (Р. посылает всего два фунта.) В одной комнате живут все — родители, Э., ее сестра и Анна. Э. с невероятным трудом оставила Анну с ними на день, чтобы улизнуть ко мне; бабушка сказала, что не может и не хочет сидеть с внучкой. Э. пришлось выдержать борьбу. Мы провели лихорадочную, оставившую неприятный осадок чего-то постыдного ночь в гостинице. Рано утром Э. ушла и вернулась в полдень. Дома за завтраком ее встретили гробовым молчанием; по ее словам, когда она окончательно вернется, ее ждет ужасная сцена. День омрачен этим сообщением. Мы пошли на утренний спектакль в театр, посмотрели неплохую постановку «Пигмалиона», около часа бесцельно бродили по унылым центральным улицам Бирмингема, потом выпивали до восьми часов, пока я не сел на поезд до Оксфорда.
Такое положение парализует Э.; я пытался убедить ее порвать с прошлым, начать новую страницу, но ее преследует мысль об Анне, долге перед дочерью. Роя она все больше ненавидит, но не может отдать ему Анну, зная, что тот не будет хорошо о ней заботиться.
9 ноября
Сегодня еду в Эшридж. Меня это радует; я гораздо меньше волнуюсь, чем обычно, когда приступаю к новой работе. Почему? Взрослею. Чувствую себя гораздо увереннее, не ощущаю угрозы; Эшридж может закрепить во мне новое состояние. Частично это связано с Э. — с тем, что я добился ее, наш роман неизбежно повысил мою самооценку. Высвободил мужское начало. Да и книга о Греции почти закончена. Не последнюю роль сыграла и новая философия — экзистенциализм, она вызревала во мне с тех пор, как я уехал в Грецию, но только сейчас я ощутил ее как побудительную силу. Идеи могут бродить в тебе годами, прежде чем принесут плоды, — так друзья могут в один прекрасный день влюбиться друг в друга. Понять это помогла мне книга Э.Л. Алена «Экзистенциализм изнутри»[464]. Ясная, хотя написана с позиций христианина. Когда я ее читал, многое из того, о чем сам недавно думал, выстроилось в законченную систему; особенно близко мне представление де Бовуар и Камю о человеке как о существе, способном победить абсурдность существования. К их выводам я пришел самостоятельно[465].
16 ноября
Уже неделю в Эшридже; четыре дня свободен, потом трехдневный курс. Ощущения переменчивы — то скука, отвращение, го эмоциональный подъем. Огромный псевдоготический особняк, лужайки, кустарники, типовой дом, где я живу, никакой городской суеты. Чувствую, что изменился внешне, вернулся к прежнему облику. Выпускник привилегированной школы, морской офицер; это противно, но нужно соответствовать.
Я уже забыл, что значит стоять перед толпой, читать лекцию в большой аудитории, притворяться, работать, думать при всех. Здесь все время играешь роль, никогда не бываешь собой, как либерал в коммунистической стране. Правда, я больше похож на коммуниста в стране консерваторов. Или, точнее, на экзистенциалиста, затесавшегося в консервативный стан. Похоже, здесь никто не понимает, кто я на самом деле.
Больше всего общаюсь с Джоном Кроссом. Вот кто идеальный кандидат для работы в Эшридже — бесполый, полон bonhomie[466] и чувства долга, в чем-то серьезен, в чем-то циничен. Наивный, но образованный. Носит очки, робкий, однако при необходимости может продемонстрировать joie de vivre[467] в духе заправского туриста. Устраивает танцы, может заставить людей смеяться, подбадривает их. Человек, нашедший свое место в жизни. Я невысокого мнения о нем, но симпатию он у меня вызывает. Есть в нем некоторая чопорность, она, однако, не раздражает, и простительные грешки (после двух бокалов сидра и джина с апельсиновым соком он пьянеет и употребляет нецензурные выражения), которые являются обратной стороной все той же чопорности.
Лоренс Саттон, заведующий учебной частью, массивный, угрюмый человек лет шестидесяти, его можно назвать одной из бесконечных помех на пути прогресса.