V. РЕМЕСЛО СПАСЕНИЯ ДУШ
V. РЕМЕСЛО СПАСЕНИЯ ДУШ
Три вещи: церковь, море, дворец.
Избери одну — и нужде конец.
Бруно Франк в романе о Сервантесе писал, что была такая поговорка при императоре Карле V — во времена, когда во владениях Габсбургов «не заходило солнце».
Поговорка обобщала все до предела.
«Дворец» — любая государева служба, любой пост от гофмаршала и посла до самых низших — сборщика податей или писца в захудалой канцелярии.
Но уже с давних времен не только к высшим дворцовым должностям, но и в самые низкие слои бюрократии проникнуть можно было лишь сквозь игольное ушко. В одной из статей К. Маркс привел меткое высказывание современника: в Австрии государственной службы добивались только две категории людей — добровольные шпионы и разорившиеся дворяне. Дворянином Мендель не был, а к фискальству склонности не проявил, вот и оказалась государственная служба для него недоступной.
В этом мире не было свободных вакансий. В старой, обобщавшей все до предела поговорке под «морем» подразумевалась и флотская служба и армейская. Словом — доля ландскнехта, платящего скитаниями в вонючих трюмах и цингой, и собственной кровью за свою ерундовую долю в грабеже и за новые куски во славу имперской короны, все равно — захваченные или удержанные, или проигранные, все равно — под боком ли, в Гессене, или на Апеннинах, или за тридевять земель.
И в австрийской, и в армиях разных германских княжеств, и во многих дальних армиях были не только рекрутированные, но и наемные солдаты, унтеры и фельдфебели — бравые, хищные, знавшие толк и в шагистике и в поживе. Но разве для Иоганна эта доля? Он не годился в нее и по хилости и по складу. И для того ли оканчивал четыре «грамматических» и два «гуманитарных класса» в Троппау и лишь по несчастью потерял первый год классов философских!…
Оставалось одно: церковь.
Только она могла дать ему возможность перейти с отведенной ему от рождения ступени австрийской общественной пирамиды на другую.
Сын Терезии Мендель — Алоис Шиндлер — писал впоследствии, что немалую роль в выборе Иоганном Менделем пути сыграла Розина Мендель. Она была очень набожной и мечтала, чтобы сын ее служил богу. Вряд ли, однако, ее планы шли слишком далеко. Вряд ли сутана, в которой она в своих грезах видела сына, была красной, кардинальской. Пусть будет Иоганн приходским священником — в селе или в городе. Это и угодное богу дело и вполне обеспеченное положение.
Что ж, попробуем взглянуть на дело глазами членов менделевской семьи и людей его тогдашнего круга, рядовых обывателей моравских городов и сел.
Священнослужение было ремеслом, которое считалось общественно необходимым.
Начнем с того, что церковь была вершительницей законов и актов гражданского состояния: некрещеный считался вроде бы неродившимся, невенчанные не были и супругами перед законом (в то время, кажется, только во Франции был уже признан гражданский брак). И неважно, как именовался в каждом случае жрец религии и закона: фараржем, ксендзом, пфарером, патером, пастором, муллой или раввином, — именно церковь в самом широком значении слова исполняла обязанности органов загса.
К тому же «бог» — это было одно из самых первых абстрактных понятий, которое всенепременно вкладывалось в мозги сызмала. Кстати, не столь уж оно было абстрактным: за полуторатысячелетнее существование христианской церкви художники — несть им числа! — от бездарных и безвестных до Рафаэля, Микеланджело и Рубенса создали бесконечное число насыщенных плотью, мыслью и чувством образов, которым надо было поклоняться. Весь мир, все вещи в психологии средневекового человека были насыщены потусторонними силами, и он пытался, несмотря на всю их «сверхъестественность» и «непознаваемость», представить себе эти силы зрительно. Императивное требование поклонения по определенному обряду, по раз и навсегда определенным формулам-молитвам вкладывалось в Детские мозги вместе с самыми первыми представлениями, понятиями, житейскими правилами. Искони были заведены для обрядов специальные здания. Заведены и оснащены всем, что для обрядов нужно, и даже сверх того. И потому необходимость существования профессиональных вершителей обрядов, хранителей храмов, изображений бога и потребного для всего этого дела оснащения по элементарной логике представлялась естественной почти всем сызмала и до конца.
Священник, наконец, нес обязанности «пастыря душ» — он был в глазах прихожан наделен особой способностью непосредственно общаться с богом, а потому и властью наставника в вопросах нравственности и политики. Он был обязан и оптом и в розницу формировать мнение своего прихода, контролировать колебания, предупреждать распространение неугодных церкви и государству мыслей. Он был проводником совершенно определенных идей и предписаний, которые получал «свыше» не столько от бога, сколько в чисто земном чиновничьем значении этого слова — из соответствующей церковной канцелярии, которая согласовывала требования текущего момента, как общецерковные, так и общегосударственные и местные.
Священнослужение было ремеслом, профессией, столь же определенной, как и профессия учителя, которую, кстати, сельский священник (да и городской), как правило, совмещал. Как профессия судейского стряпчего или канцелярского чиновника.
И оценить роль каждого из тогдашних служителей культа в жизни его прихода дело не столь простое. Священники не падали на землю с неба: каждый из них был выходцем из определенной среды — из разных сословий. Он нес на себе отпечаток и взглядов среды, из которой он происходил. Но он срастался и с интересами людей, среди которых служил. Тогдашний приходский фарарж не только служил мессы и отправлял требы — крестил, конфирмовал, проповедовал, исповедовал и отпевал. Он был и лекарем и третейским судьей в общинных спорах, а случалось — и защитником перед властями, вполне добросовестным, подчас самоотверженным, хотя и недостаточно могущественным, ибо нередко конфликт его с властями становился для него конфликтом не только с властями светскими, но и с церковными — со своим непосредственным начальством, имевшим право лишить его прихода, лишить сана и подвергнуть прочим карам, если он не догадается своевременно заткнуться.
Регламент монашеской жизни неминуемо приводил католического священника — он же оставался человеком — к необходимости нарушать его. Он отрекался полностью от собственности, но ему как человеку надо было жить, есть, не мерзнуть от холода и иметь какой-то запас на черный день. Ему, отрекшемуся от собственности, и самой религией и простой человеческой нравственностью предписывалось заботиться о своих родичах, если они бедствовали. И ему предписывалось хранить и умножать богатство церкви! И ко всему он жил в мире, где все стремились умножать собственное богатство. Трудно ли запутаться?…
А целибат в предписанном ему регламенте был пунктом, для большинства здоровых людей неисполнимым. И недаром римская церковь отнесла грех прелюбодеяния — «нарушение шестой заповеди» — к числу тех, которые может отпустить любой исповедник даже священнику. Самое страшное, что могло последовать, — объяснение в епископате и эпитимия. Правда, если связь носила характер семейный, прежде чем грех отпустить, семью разрушали. Но в конце концов грех можно и скрывать и не торопиться с его искуплением.
И потому в веселых шванках, которые хинчицкие жители рассказывали друг другу за стаканом вина или домашнего пива, немало едкого говорилось о жизни священников, их галантных похождениях и жадности. Но, право, шванки — весьма демократичный род литературы, и крестьянин, сочинитель шванка, был по-здравому снисходителен, понимая, что и монаху ничто человеческое не чуждо, и осуждал его не просто за нарушение регламента монашеской жизни, а лишь в том случае, когда это «человеческое» оказывалось не чуждо священнику чрезмерно.
Мендель был простым крестьянским парнем. И все, что происходило в его деревне, было ему известно. Ему были известны и шванки и сплетни — в деревне все на виду. И все на виду было в городке Липнике и в «больших», по тогдашним моравским масштабам «очень больших» Троппау и Ольмюце.
И в доме, числившемся в Хейнцендорфе под нумером 58, карьеру приходского патера обсуждали по-деловому он сам, и все члены семьи, и дальние родичи — из тех, с кем советовались, решая вопрос о разделе добра и земли и прочее, зависящее от этого раздела. Религиозные проблемы примешивали к строго житейским вещам лишь в самых разумных дозах. И еще Штурму была нужна твердая гарантия, что Иоганн никогда не сможет претендовать на отцовский дом и надел.
В договоре купли-продажи хозяйства появился пункт:
«Сыну продавца Иоганну, если он по своей воле поступит в священники…»
Это был капкан. Взяв деньги, он уже клялся тем самым, что все последующее — дело его доброй воли. А без денег шагу нельзя было ступить.
Однако и ста двадцати флоринов на два года учебы и жизни ему хватить не могло. Он это знал заранее твердо. Ему не хватило бы их, даже если бы удалось то, что не удалось в прошлом году, — добыть урок-другой.
Он заранее знал, что денег не хватит, и говорил об этом до отъезда в Ольмюц. Разговоры были, правда, простым сотрясением воздухов. От Штурма и Вероники ждать более было нечего, а родители теперь в доме не хозяева. И он кинулся в Ольмюц как в воду — будь что будет.
А на следующее лето, как всегда, он приехал на каникулы в деревню.
И как всегда, в его табеле сплошь стояли латинские «em» — «eminentius» — «отличившийся», «отличнейший», «превосходнейший». Табели в гимназии и в Философских классах заполняли по-латыни. Только по «теоретической философии» преподобный профессор Витгенс вкатил ему отметку похуже — единицу. Правда, и эта единица была высокой оценкой — счет баллов и в нынешней чешской школе ведется в обратном порядке. Но ему, крестьянскому сыну, чтобы добиться места под солнцем, надо было быть во всем «превосходнейшим».
Конечно, у него был полон рот рассказов. Рассказы слушали родители и Терезия. Снова — о господине поэте Гёте, сочинения которого изучались в курсе литературы и поминались в курсе естественной истории. О преподобном Фридрихе Франце, преподававшем физику.
Все свободное время Иоганн вертелся подле него. А Франц был учеником самого барона Ваумгартнера, который прежде профессорствовал в Ольмюце, а теперь занимал в Вене важные посты в правительственных учреждениях: он стал директором всех фарфоровых и стекольных заводов империи, а еще преподавал в университете, писал ученые книги и издавал специальный журнал «Zeitschrift fur Physik und verwandte Wissenschaften» [21].
Франц удивительно интересно преподавал: не столько рассказывал, сколько ставил опыты. Например, опыт знаменитого Торичелли, показывающий, что природа действительно не любит пустоты, но только до определенного предела.
Иоганн сам ставил опыты под присмотром патера Фридриха — и с ртутью, и с льняным маслом, и с водой, и с молоком, показывая, как атмосфера давит на разные жидкости. Профессор Франц еще наблюдал в телескоп за пятнами на солнце. Зарисовывал их и следил, как они перемещаются по лику светила. И еще патер Фридрих увлекался дагерротипией: эту мудреную штуку изобрел один французский художник. На человека наводили отверстие ящика. Потом в ящик вставляли пластинку, и на пластинке получалось изображение человека, на которого ящик был наведен.
Именно благодаря усилиям Фридриха Франца, этого физика из ордена премонстрантов, дагерротипия распространилась по всей Моравии (и в наших руках очутились фотографии Менделя).
Иоганн работал с отцом в саду и рассказывал. Работал на пчельнике и рассказывал. Помогал зятю Штурму в поле и молча думал, сможет ли одолеть самый последний кусок пути длиной всего в один год. От ста двадцати флоринов уже почти ничего не осталось.
Еще он писал тогда стихи. В гимназии к литературе приобщали серьезно. Он переписывал для себя наиболее полюбившиеся строфы знаменитых поэтов. Терезия сохранила страничку с гётевской «Лилой». Ему было двадцать. В этом возрасте стихи почти неизбежны.
Однако Поклонение Гёте не помогло. Образец был слишком сложен. Те строки Менделя, что дошли до нас, отдают скорее Клопштоком. Это белые стихи о первопечатнике Гутенберге, точнее — монолог первопечатника. Вот строки из него:
Зачем был создан человек?
Зачем щепотке праха
Неисповедимо высокое существо
Вдохнуло жизнь?…
Вы — буквы, отпрыски моих исканий!
Вы — крепкая скала, на коей
Навеки славы храм моей
Воздвигнуть я решил!
По воле мастера должны вы
Суеверий сумрачную ночь,
Что тяжко по земле влачится,
Рассеять. И затем
Извлечь на свет и сохранить
Творения мужей великих,
Пока еще доступные немногим…
И эти стихи сохранила, конечно же, Терезия: и листок, где они были начертаны начисто каллиграфическим, удивительно ровным и красивым почерком Иоганна, и исчерканный вдоль и поперек черновик.
Терезия, тринадцатилетняя веселая толстушка-болтушка, была самой благодарной слушательницей всех его рассказов — пусть не всегда ей понятных. Если Вероника, сухая, угрюмая, видела в Иоганне, как и ее муж, только обузу, только ущерб их благополучию, Терезия и по складу своему и по детскости не могла смотреть на него с той же кочки. Он был самый умный, самый добрый и ласковый, как матушка Розина. Он был такой ученый, и ему было трудно. Терезия обожала брата и была готова всем, чем могла бы, для него пожертвовать.
И пожертвовала.
Приданым.
Алоису Штурму было сказано, чтобы он выплатил денежную часть ее приданого Иоганну.
Не без участия матери, видимо, пришел ей на ум этот шаг. Кстати, ее пожелание без согласия матери и отца вряд ли могло осуществиться.
Это был поступок разумный, исходивший из интересов всей семьи: столько было уже вложено в Иоганнову учебу!… Если он не дойдет до цели, все окажется выброшенным зря. А окончив Философские классы, Иоганн успеет до свадьбы устроиться и вернуть долг. Замуж в Хейнцендорфе рано не отдавали. У них в роду, если считать даже прапрабабок, из всех женщин лишь три пошли под венец в восемнадцать — в том числе, кстати, и Вероника. Все прочие — в двадцать три, в двадцать пять лет. Риск был не очень велик, но он был все-таки. Семья знала, как обрушиваются подчас беды. И Терезия — хоть ее неведомый пока жених еще гусей пас, наверное, и играл со сверстниками в войну с Бонапартом или турками или в жандармов и разбойников — знала в свои тринадцать лет, какая судьба бывает у бесприданниц. Деревенские дети куда трезвее в житейских вопросах, чем деликатные барышни. И кстати, перед глазами у нее был совсем другой пример отношения к ближним — Вероника.
А Мендель до конца своих дней не забыл о жертве, принесенной младшей сестрой. Он поставил на ноги трех ее сыновей. Он старался отплатить ей как мог.
И Штурмам тоже. Правда, не нарушая приличий.