ОБРЕТАЮ РЕМЕСЛО
ОБРЕТАЮ РЕМЕСЛО
У меня защемило сердце, когда я, впервые читая «Детство» Максима Горького, дошёл до слов:
— Ну, Лексей, ты не медаль, на шее у меня не место тебе, а иди-ка ты в люди.
Сказал это состоятельный дед Каширин, весь белый свет которому застила копейка. Я выслушал от отца приблизительно те же слова, хотя мой отец был не чета Каширину. И пошёл я работать в свои двенадцать лет.
Стал я учеником в учреждении, которое называлось «Лоция Чёрного и Азовского морей». За этими словами скрывался завод, а точнее — мастерские по изготовлению навигационных приборов для нужд Черноморского флота. Находилась «Лоция» в маленьком приземистом здании, куда я и бегал каждый день, никогда не уставая наблюдать за тем, что видел.
Окраины города я знал отлично, центр — гораздо хуже. Там разгуливала чуждая мне и моим друзьям, с иголочки одетая публика. На Приморском бульваре, да и на других центральных улицах не просто прогуливались, но демонстрировали своё положение, вес в обществе. Запомнился мне купец, что в марте шёл по бульвару в енотовой шубе. Пот с него градом, но на лице сплошное довольство: «Видите, как я богат». Все выставлялось напоказ.
Даже я, бесконечно далёкий от этого мира, научился безошибочно определять, кто есть кто, отличал преуспевающего чиновника от неудачника. Наблюдательность сослужила мне потом добрую службу, особенно в бытность мою комендантом Крымской ЧК.
Мои сверстники и сам я не завидовали богатству. Рано став самостоятельными, мы ценили только то, чего добивались трудом. Если мы чему и завидовали, так это силе, ловкости, профессиональному мастерству. Нашими кумирами были борцы, фокусники, силачи. Мы презирали тех людей, которые не умели плавать, боялись самого пустячного волнения на море, страшились ходить под парусом…
Я смотрел на старых рабочих как на волшебников, кудесников. Они и были этими волшебниками, когда брались за дело.
На моих глазах происходило чудо: кусок железа превращался в шуруп, болт, гайку. И я стремился научиться этому мастерству. Сколько же радости было, когда мой наставник Сотников, посмотрев на мою работу, одобрительно бросил:
— Толк выйдет.
Вот тогда я и «заболел» техникой, был готов сутками не вылезать из «Лоции», расспрашивал о секретах изготовления деталей, поведении металла при разных режимах резания. Не отказывался ни от какого труда. Мало-помалу от роли мальчика на побегушках я освободился: старший мастер Сотников рассудил, что это невыгодно. Прошёл год с небольшим, а мне и жалованье прибавили — стал получать 18 копеек в день. А если учесть, что зачастую я работал по полторы смены (15—16 часов), то за полмесяца у меня выходило иной раз рубля по четыре.
Хозяин «Лоции» был немец. До невозможности брезгливый и бессердечный, как машина. Он сыпал штрафы направо и налево — за минутное опоздание, за пререкание с мастером, наконец, просто за сердитый взгляд.
К работе я относился с большим интересом. Сказались, видимо, и характер и воспитание: никогда ничего я не бросал на полдороге. Порядок есть порядок, дисциплина есть дисциплина. С гордостью могу сказать: мой трудовой стаж — семьдесят лет, и я не имел ни одного служебного взыскания.
И ещё — я не привык хоть какую малость откладывать на другой день. Что наметил — в лепёшку расшибусь, а сделаю. Воспитали это во мне моя мать и те старые рабочие, мастеровые люди, с которыми я начинал трудовой путь. Они всей своей жизнью учили: отношение к труду непременно должно быть уважительным. Все даётся трудом.
Вскоре я стал получать уже по 27 копеек в день; мои учителя радовались:
— Ты, Ваня, паренёк смекалистый, этой линии и держись. Какая рабочему человеку высшая награда? Мастер — золотые руки.
За четыре года ученичества я постепенно научился токарному делу, лудить, паять, шлифовать, сваривать, клепать.
В эти же годы пришла ко мне страсть на всю жизнь — охота.
Заместителем у немца был тоже немец, но полная противоположность хозяину. Он был и методичен и дотошлив, но эти достоинства не переросли в недостатки, потому как он был добр. Приглянулся я ему своим отношением к делу. Стал он брать меня с собой на охоту: из всех видов отдыха признавал только её. Чем сильней втягивался я в охоту, тем больше мучила мысль: какая же это охота, если одно ружьё на двоих? Вот тогда и загорелся я: куплю своё ружьишко!
Легко сказать — куплю. Утаить часть зарплаты я не смел, да и не мог: отец проверял мою расчётную книжку, а на обед мать выдавала мне по пятаку в день. Пробовал я эти пятаки в копилку опускать — голова стала кружиться от голода. Что делать? Ходил на выгрузку угля, мастерил после работы зажигалки и продавал их. Работы над каждой из них — прорва. Но я наловчился.
Отец сердился, а я всё-таки купил берданку за 3 рубля. Дробь делал сам. И нередко приносил матери дичь, подспорье в хозяйстве.
К шестнадцати годам я стал зарабатывать больше отца. Конечно, его самолюбие страдало от этого. Но я «жал» на работу изо всех сил — мне все хотелось порадовать маму.
Эта наша озабоченность делами семьи имела свою положительную сторону: мы быстро становились самостоятельными, учились отвечать за свои поступки, заботиться о других членах семьи. Большой радостью были книги. Зачитывался рассказами о таинственном сыщике Нате Пинкертоне, другой приключенческой литературой. Больше же всего любил книги про путешественников, которые старался раздобыть всеми правдами и неправдами. Путешествия теперь стали модой, даже больше — эпидемией. Поездку на комфортабельных океанских лайнерах, где есть и кондиционеры, и рестораны, и кинотеатры, тоже стали именовать путешествием.
Как-то я прочитал, что англичанин Чичестер, на яхте совершивший кругосветное путешествие в одиночку, повторил подвиг Магеллана. Морские путешествия Тура Хейердала именуют фантастическими. Шапку снимаю перед обоими — и перед сэром Чичестером, и перед отважным Туром Хейердалом.
И Чичестер и Хейердал шли на смертельный риск. «Кон-Тики» — обыкновенный плот. «Ра» — в эпоху атомоходов — лодка из папируса. О Чичестере и речи нет — одиночка в морской пустыне.
Слов нет, люди это мужественные, с незаурядным характером, стальными нервами.
И всё-таки не надо их сравнивать с Колумбом.
Вот я написал, что Чичестер — одиночка в морской пустыне. А пожалуй, это не совсем точно. О маршруте и плавании лорда Чичестера знал весь свет, а уж тем более капитаны океанских и морских судов. За его плаванием следили, он по радио слушал все земные новости.
Конечно, этот человек — герой. И всё-таки те, старые рыцари моря, в моём представлении стоят выше.
Раздумывал я тогда, в своей юности, читая книги о путешественниках, вот о чём: Миклухо-Маклай, Семёнов-Тян-Шанский, Пржевальский и другие были людьми обеспеченными. Что же, что заставляло их выбирать такую тяжкую дорогу? Откуда это «весьма мучительное свойство, немногих добровольный крест»? Что было главным в этих людях и что было главным для них самих? Я чувствовал, что столкнулся с чем-то, явно выходившим за пределы круга обыденности, в котором я жил. Не хлебом единым жив человек. Есть что-то сильнее и хлеба, и денег, и славы, и карьеры. Не жажда ли тайны, вернее, раскрытия тайны вела этих людей? Жажда познания, жажда служения людям, науке, прогрессу?
Я откровенно завидовал этим людям. Многие из них терпели беды и лишения ради того, чтобы выйти победителями в единоборстве с тайной. Вела их идея. Они, эти люди, не всегда побеждали в борьбе с трудностями, но они несли эту победу в себе и, даже погибая, как Роберт Скотт, все равно оставались победителями.
В 1907—1910 годах революционное движение пошло на убыль. Как и все деспоты, царь придерживался политики кнута и пряника. В «Лоции» квалифицированным рабочим платили неплохо. До нас не доходили даже отголоски классовых боев, а если и доходили, то в выгодном правительству толковании: что все забастовки —дело «студентов, жидов и поляков». И о Ленском расстреле 1912 года мы узнали вот что: ссыльные студенты и поляки подбили народ против царя, а тому ничего не оставалось делать, как пустить в ход оружие. Не царь виноват, а его вынудили — вот так-то…
В. И. Ленин писал: «Большевизм существует, как течение политической мысли и как политическая партия, с 1903 года». Четырнадцать лет потребовалось большевизму от рождения до свершения Великой Октябрьской социалистической революции!
Тяжело переделывать то, что создавалось веками. Тяжелей же всего поддаются переделке сознание, духовная жизнь. Какую же титаническую работу проделала партия, чтобы за ней пошли массы! Какой партии под силу подобное? Только ленинской, потому что на её знамени — Правда.
К пониманию этой правды подавляющее большинство населения пришло отнюдь не сразу.
Царизм был не так уж прост, далеко не беспомощен, как об этом порой пишется. Оглуплять врага, преуменьшать его силы — занятие не очень умное.
В одном очерке, появившемся после нашего возвращения с Северного полюса, писалось, что я доставлял на военные корабли листовки и прокламации и чуть ли не агитировал матросов вступать в партию. Я как прочёл, так и крякнул с досады. Военный корабль есть военный корабль, даже если он стоит на рейде. Корабельная служба не прекращается ни на секунду. Хотел бы я видеть вахтенного начальника, который бы допустил, чтобы на борт пробрался кто-то посторонний, собрал матросов и выступил перед ними с революционными лозунгами. Да за такое нарушение корабельного устава командир корабля спустил бы не одну шкуру и с караульных и с вахтенных!
Верно, было раза два, подплывал я к кораблям, отвозил корзинки с яблоками, которые поднимали линём. Были там на дне листовки или нет — мне об этом никто не говорил. Просили передать — я и передавал. А что матроса с «Очакова» мы спасли — так это прежде всего доброта матери, а совсем не моё «проявление с ранних лет революционного сознания», как писал один из журналистов.
Время неумолимо, большинство тех людей, что делали революцию, уже ушли из жизни. А ведь только участники и свидетели революционных событий могли в полной мере прочувствовать, сколь сложна была обстановка и как непросто было в ней ориентироваться. Не все сразу поняли и приняли революцию, было много сомневающихся, колеблющихся. Но все лучшее, что было в русском народе приняло идеи революции безоговорочно.
Начальником штаба Черноморского флота после революции был капитан первого ранга М. М. Богданов. Он был человеком большой культуры, энциклопедических знаний, один из самых авторитетных морских офицеров. Богданов пользовался доверием и уважением царя, Николай II был крёстным отцом всех детей Михаила Михайловича Богданова. Казалось бы, после Октября ему, капитану первого ранга, прямая дорога в стан контрреволюции. Он же выбрал Советскую власть. Монархист по воспитанию, патриот по убеждениям, Богданов каждый свой шаг мерил одной меркой: будет ли от этого лучше родине? Когда «бывшие» бросали ему злобное: «Клятвопреступник! Предатель!», он отвечал: «Клятвы не нарушал! Служил и служу отечеству».
Я хорошо знал этого человека, преклонялся перед его гражданским мужеством, восхищался его образованностью.
С такими сложными, противоречивыми судьбами мне пришлось встречаться часто, на это моя жизнь оказалась щедрой.
Как мне не хватало в пору молодости умного учителя! Претензий к жизни у меня было немало, но попыток хоть что-нибудь в ней изменить не было. Крутой перелом в жизни произошёл в 1912 году.
Приехали в Севастополь вербовщики из Ревеля (прежнее название Таллина), с судостроительного завода французского акционерного общества «Беккер и Ко». Брали они не первого встречного, требовалось сначала «сдать пробу» — показать, на что ты способен, подходишь ли. Кажется, никогда я прежде так не старался. Измеряли сделанное не баллами, а дневной зарплатой. Когда услышал результат, не поверил: 2 рубля 25 копеек. Двухдневный заработок.
2 рубля 25 копеек в два раза больше рубля десяти — арифметика тут простая. Конечно, мне хотелось зарабатывать больше. Но, пожалуй, главным обстоятельством, толкнувшим меня в Ревель, была жажда самостоятельности, стремление увидеть новые города, земли. Восемнадцать лет прожил я в Севастополе. Даже в Ялту, Гурзуф, Симферополь не ездил, хотя были они рядом. Да и, думалось, профессиональный потолок подымется. Останавливала мысль о матери: как же я её брошу, я ведь уже стал её опорой! Но когда я рассказал все маме, она только спросила тихонько:
— Когда тебя, сын, собирать в дорогу?
С этого момента я почувствовал себя и дома, и на работе, и вообще в Севастополе гостем. Обходил Корабельную сторону, Графскую пристань, набережную — неужели, думал, не буду видеть всего этого? И всё-таки мысль остаться не приходила мне в голову. Это, очевидно, у меня от природы: решился на что-то — отрезаны напрочь все пути к отступлению. Окажись в Ревеле во сто крат хуже, чем в Севастополе, домой бы я не вернулся: гордость не пустила бы.
Я собрал корзину с поклажей, зашил с внутренней стороны нижней рубахи деньги на первые дни жизни в Ревеле, присел, как положено, перед дорогой — и в путь.
Ехали мы с Васей Пречистенко конечно же в общем вагоне. Перед первой в жизни дальней дорогой меня стращали и мама, и бывалые люди:
— Ваня, рот не разевай, столько везде жулья. Смотри в оба. Я и смотрел. Даже в туалет и то с корзинкой отправлялся, пока сосед, весёлый мужик с ярко-рыжей бородой, не обронил язвительно, постучав по корзинке:
— Много добра-то здесь прячешь?
Тут уж я осмелел, на стоянках за кипятком отваживался бегать. Скорость у паровоза была не ахти какая, стояли чуть не у каждого светофора. Долго ехали. Степь оставила меня равнодушным. Смешанный лес тоже большого впечатления не произвёл, зато берёзовый ошеломил, я от окна не мог оторваться. До меня дошло, почему это в песнях красавиц сравнивают непременно с берёзкой.
Разговоры в вагоне велись самые для меня неожиданные. Откровенные настолько, что я поначалу пугался. Говорилось все прямо, без оглядки, что было для меня непривычно. Заметив, что время от времени я озираюсь по сторонам, тот же рыжий сосед бросил мне:
— Не пугайся, брат. Пролетариату, нам то есть, нечего терять, кроме своих цепей.
Непонятная фраза эта запомнилась, я долго размышлял: какие цепи? На беглого каторжника он похож не был. Словно угадав мои мысли, сосед добавил:
— Скоро разберёшься, и какие такие цепи, и как их рвать. Сам рвать будешь. Потом придёт она, мать порядка.
Надо же было такому случиться: лет семь спустя я случайно встретил именно его — моего рыжего попутчика — в отряде анархистов. К тому времени я уже разобрался, «в каком идти, в каком сражаться стане». Анархистов же не любил больше всего. Правда, тут дело не в «любил», «не любил». Белогвардейцы, эсеры, меньшевики были понятны: лютые враги Советской власти. Анархисты же — сплошной ребус. Сегодня они за Советскую власть, а завтра?
В ту, первую мою дорогу мне всё было в диковинку: как быстро обживался вагон, как легко знакомились пассажиры, как всё время поддерживали один и тот же порядок, хотя «население» обновлялось не один раз. Колеса стучали, вопрошали: «Что те-бя ждёт? Что те-бя ждёт?»
Но вот Ревель. Все в городе непривычно. Остроконечные крыши костёлов, квадратики газонов, кустарники, словно побывавшие в парикмахерской. Единственное, что меня не удивляло, так это разнообразие наречий: Севастополь тоже был город многоязычный.
Определился я на завод, который находился в семи километрах от центра города. Своими размерами, нескончаемым грохотом завод поразил меня: это не «Лоция»! Паровые машины, множество шкивов и т. д… В любом цехе надо держать ухо востро — как бы не задавили.
Нос у меня кверху: не кто-нибудь в Ревель приехал, а токарь-лекальщик, птица высокого полёта. Я размечтался: перво-наперво справлю себе одёжу, обувку. 2 рубля 25 копеек умножить на тридцать — это сколько же выйдет в месяц? Половину домой, потом хозяйке, у которой снял койку, за крышу и харчи — хватит на жизнь!
Жизнь стукнула меня по носу: не зазнавайся! Получил я двухнедельную получку, остановил меня один из рабочих:
— Новенький? Местные обычаи надо уважать, а то судьбу сглазишь. Деньги-то, чай, грязные несёшь, помыть бы их надо. Не пьёшь, совсем? Хороший ты парень, твёрдый, я люблю характерных. Тогда давай в картишки перебросимся. Я дружков позову. Да ты не бойся, ставки небольшие — по копейке, по две.
Сели играть. Оказалось, что играли со мной профессиональные шулера — ободрали как липку. Хорошо ещё, я остановился, не стал на пиджак играть. Делать нечего, повинился перед хозяйкой, просидел на её иждивении до следующей получки. А шулерам я по-своему даже благодарен: дали мне хороший урок на всю жизнь. К картам больше не притрагивался. Так что нет худа без добра.
В девятнадцать лет был я не по годам рассудителен.
Иные из парней не выдерживали— «живём один раз», — бегали по ресторанам, играли в карты, а потом залезали в долги. Я старался жить без долгов. Опять же материнская заслуга. Как ни туго нам приходилось, не любила она одалживаться, повторяла, бывало:
— Отдавать куда труднее, чем брать. Долг — он пудовым камнем на шее висит.
Долгов я как чумы боялся. Да и самолюбив был: на жизнь себе, что ли, не заработаю? Работа не была мне в тягость. В Ревеле познакомился я с токарями и слесарями высшей квалификации. Мой первый учитель в «Лоции» Сотников, пожалуй, годился им в ученики. А в меня словно бес вселился: если не превзойду их, то хоть догоню, повторял я мысленно. Цену эти мастера себе знали, секреты свои держали за семью печатями, и поручали им работу самую тонкую, ювелирную. Конечно, мастера эти были что надо: могли подковать не то что блоху, но и блошенят. Я внимательно наблюдал, на какой скорости они работают, как держат резец, каким инструментом в каком случае пользуются. Денег мне это не прибавляло, но было интересно.
Мастера не подозревали, что находятся под наблюдением. Зная, как ревниво охраняют они свои секреты, я и не пытался о чём-то их расспрашивать. Имеющий глаза да видит.
Старания мои были замечены. Прошло не так много времени, а мне уже дали двух парней-эстонцев. Собственно, были мы почти сверстниками. С одной стороны, лестно: сам без году неделя у станка, а уже в учителях. С другой стороны, они от работы отвлекают. Но было и третье обстоятельство, над которым я не мог не задумываться.
Была в Ревеле прядильно-ткацкая фабрика. Ткачихи работали в большинстве рязанские, тверские, смоленские. Мы любили ходить с ними на танцы. Одевались мы вполне прилично. Эстонские же парни приходили в тирольках, рубашках с галстуком и — босые. Обувь стоила дорого. Местные националисты не уставали повторять им:
— Вот русские приехали, получают больше наших…
Платили нам, ясное дело, за квалификацию, но ведь не каждому молодому эстонцу это было понятно. Часто возникали драки ещё из-за того, что девушки охотнее танцевали с русскими. Я в драки не ввязывался не потому, что боялся, — они казались мне бессмысленными. Однажды после очередного «сражения» я не выдержал, попросил своих учеников:
— Зачинщиков знаете? Попросите их подождать меня в удобном для них месте.
Ученики насторожились:
— А вы не боитесь?
— Чего же мне бояться?
В условленном месте меня поджидало человек десять. Все эстонцы. Кое-кто с палками. У некоторых рассечены брови, «фонари» под глазами.
Начал я с того, что вывернул все карманы: смотрите, мол, нет у меня ни камня, ни ножа, пришёл к вам с открытой душой. И это понравилось. Спрашиваю их:
— Ребята, почему мы должны друг с другом драться?
— Вы отнимаете у нас кусок хлеба! Уезжайте, откуда приехали!
Стараюсь набраться спокойствия:
— Что и у кого я отнял?
Помолчали. Потом один парень — на голову выше меня — спросил;
— Ты сколько получаешь? Я ответил. Он насупился:
— А чем я тебя хуже, что мне платят тридцать копеек в день? Думаешь, мне есть не хочется? Думаешь, мне не стыдно к девушке босым идти?
— Ты сколько лет на заводе?
— Года нет.
— А я с двенадцати лет работаю! Я тоже сначала получал по десять копеек в день, потом по двадцать. Знаешь, сколько потов с меня сошло, прежде чем я кое-чему научился? — пошёл я в наступление. — Знаешь, чем токарный станок отличается от фрезерного?
— Нет, — растерянно ответил эстонец.
— А шпиндель выточишь? На микрон ошибёшься, полную стоимость детали вычтут! У тебя какой инструмент?
— Метла.
— Есть на заводе эстонцы, которым платят как и мне?
— Есть.
— Так разве мне платят за то, что я русский? Вон уборщик Василий тоже с метлой ходит, разве он больше твоего получает?
— Нет.
— Что же ты говоришь, что у тебя кусок хлеба отнимаю? Ты постой у станка с моё — того же добьёшься!
Загудели эстонцы:
— Верно.
А я своё гнул:
— Иди сделай пробу, кто мешает?
— Не сумею.
— Давай я научу. Учатся у меня двое, ещё двоих возьму. Попроситесь, чтобы определили вас ко мне в ученики.
Эстонцы заулыбались. Тут уже я пошёл в наступление:
— Ребята, чего мы с вами не поделили? Я — рабочий. Вы — тоже рабочие. Я к вам в карман лезу? Нет. Вы ко мне в карман лезете? Тоже нет. Кому выгодно, чтобы мы с вами жили как кошка с собакой? Я тебя о чём-то попрошу, — обратился я к предводителю, — неужели ты мне, рабочему парню, откажешь? Давайте лучше во всём помогать друг другу…
Была эта беседа первой, но не единственной. Драки постепенно прекратились. Я к ученикам своим втройне внимательным был, потому что эстонцы.
Прошло ещё немного времени, и мы подружились.
… Забегая вперёд, скажу, что годы Великой Отечественной войны и провёл в Заполярье и в работе своей сталкивался с представителями едва ли не всех национальностей нашей Родины. И никогда ни о какой национальной розни и речи не было. Но в Мурманск и Архангельск приходило много иностранных судов — английских, американских. На американских служило немало негров. И вот в Мурманске наши матросы пригласили как-то двух негров в ресторан. Сидели, изъяснялись на интернациональном языке — мимикой, жестами. Вдруг негры забеспокоились и встали: в ресторан зашёл американский офицер. Он показал им рукой на дверь.
Наши матросы остановили негров, порывавшихся уйти, а офицеру разъяснили, что на советской территории действуют советские законы, в том числе и гостеприимства, а кому они не нравятся, тот может покинуть данный участок советской территории. Офицер ушёл, негры остались.
… Месяцы в Ревеле летели незаметно. Мне полюбились мои ученики и их друзья — хладнокровные, работящие, аккуратные эстонцы, уважающие обычаи и традиции своего народа.
В Таллине я бывал ещё дважды, видел его и буржуазным (1938 год) и советским (1940 год). Первый раз — после возвращения со льдины: «Ермак» зашёл в порт отбункероваться, иначе нам не хватило бы угля до Ленинграда. С какой откровенной радостью встречал нас простой народ! Особенно тронуло меня одно из писем, переданных мне товарищами из советского посольства: «Дорогой товарищ Папанин! Я простой школьник, как и все, восхищён вашим подвигом. Извините меня, что дарю вам всего скромный букет фиалок, — он от всего сердца».
Как ни старалась полиция явная и тайная, помешать нашим встречам с простыми людьми она не могла. Меня предупредили: будешь выступать — не касайся политики.
Я и не касался политики, рассказывал только о своём жизненном пути: голодном детстве, работе в Ревеле (реакционные газеты пытались замолчать этот факт из моей биографии), буднях на льдине. Один из присутствующих крикнул:
— Пропаганда! Тут вам не Коминтерн!
— Какая же это пропаганда? — удивился я вслух. — Выходит, вся моя биография — это пропаганда за Советскую власть.
Тут уж я забыл о всех напутствиях и крикнул:
— Раз моя жизнь — пропаганда за Советскую власть, я горжусь такой жизнью!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.