Часть 3
Часть 3
Мой срок в Хургаде, без малого два месяца, подошел к концу — сентябрь, пора домой, в Каир. Приехал мой сменщик, разворотистый моторный хлопец Бунчиков, коллекционер смятых в комки бумажек под своей кроватью, быстрые мозги и стремительная речь, за которой я едва успеваю. Он нервничает и хорохорится одновременно — привыкший первенствовать, он ни за что не покажет, что ему страшно. Собственно говоря, если бы не жара, я бы еще остался. Но плюс сорок пять по Цельсию — это слишком. Если бы не жара и более чем скудное питание.
Да, проблема питания имеет место.
— Ничего — говорю, — будешь рыбу ловить…
— Рыбу? — вытягивается лицо у Бунчикова. — Что, так серьезно?
Если хочешь быть суперменом, думаю я, тут тебе все условия….
Я уезжаю, даже не успев попрощаться с капитаном Ахмедом и майором Закиром. В Каир ходит только один автобус в сутки, в семь утра, когда на дороге еще можно дышать. Автобус обычный, гражданский, рейсовый, и из военных — я один, если, конечно, меня можно считать военным. Я решил быть в форме — так сразу всем понятно, кто я такой, и безопасней. Как никак человек приехал из далекой страны вечных снегов и медведей, чтобы помочь арабам в их правом деле. Обычно в цивильной обстановке я никому не говорю, что я переводчик-мутаргим. Это здесь не понимают. Переводчик — это не специальность, не профессия. Каждый культурный человек, помимо своего, должен как минимум знать еще какой-то язык… Меня спрашивают о моей специальности. Объяснять, что я пытаюсь переводить художественную литературу, поэзию? Уж лучше говорить, что я учитель.
Я устраиваюсь поудобней, справа от водителя, где из-за неплотно закрытой передней дверцы — встречный ветерок, и можно беспрепятственно смотреть вперед на бесконечную ленту дороги. Ехать далеко, километров четыреста, восемь часов пути по раскаленному шоссе, — справа море, слева — горы, без малейшего намека на растительность, лишь измученные пеклом голые растрескавшиеся камни. Каждые два часа остановка и снова в путь А что если Ольга вернулась из Танты. Говорила, что будет наезжать. Даже квартиру им оставили… И сегодня ночью, если мужа ее нет, я снова поднимусь к ней, и мы будем вместе, и я буду ее любить, и она будет извиваться подо мной своим гибким телом, чтобы не упустить ничего из того, что я могу дать ей, — жажду четырех разлучных мксяцев.
Проехали Рас-Гариб — полпути позади. Ольга, Ольга… я опускаю веки, они дрожат у меня от любви и нежности, а когда открываю их, то вижу впереди в метрах ста от автобуса танк. Он на всем ходу появляется из-за поворота и идет прямо на нас посредине шоссе, как бы зная, что мы ему должны уступить дорогу, и водитель, отчаянно затормозив, дает право руля и прижимается к обочине. Но танк дает лево руля и продолжает двигаться на нас, будто решив попугать. Я слышу какой-то сухой треск и спустя мгновение понимаю, что это пулеметная очередь. Видимо, это патруль по какой-то причине недовольный маневром нашего автобуса. Проверка документов? Все, кто был в автобусе, вдруг разом начинают кричать, указывая на танк. И это крик ужаса. Глянув еще раз, я вижу на броне танка израильский магендоид. Трофейный танк? Но почему все так страшно кричат, а кто-то молится, поминая аллаха? И тут меня словно электрическим током пробивает — израильтяне! На нашей стороне! Не сбавляя скорости, танк приближается, лязгая гусеницами по асфальту, и резко останавливается в метрах двадцати от нас, клюнув стволом и подняв облако желтой пыли, которую тут же сносит морским ветром через дорогу… Ствол его пушки смотрит прямо в наше лобовое стекло. Сейчас выстрел, и больше меня не будет — опережая страх, мелькает последняя мысль. Но как же так, так нельзя, это невозможно, при чем тут я? Это следующая мысль, потому что выстрела еще нет, и я еще жив. Десяток рук машет из окошек автобуса белыми и не белыми платками, тряпками…Вопли, стоны, что это? Это мы сдаемся на милость победителя. Мы, гордые арабы, от каждого из которых я хотя бы раз, но слышал, как он вернет Синай и выпьет вина победы или крови, если вина нельзя, из черепа врага…. Но танк медлит, словно смакуя наше унижение, предсмертную агонию наших мыслей…Я слышу какие-то арабские слова из громкоговорителя на танке. Я не понимаю этих слов, но наш водитель, судя по всему, их понимает, — по его лицу, темному, как маслина, но теперь ставшему зеленым, как оливка, струится пот, высунувшись из окна кабины, он кричит что-то в ответ, указательный палец его левой руки тычет через его плечо в направлении салона, и я почему-то понимаю, что он указывает на меня. Я тут единственный военный, русский, советский хабир. Затем водитель поворачивается ко мне, открывает передо мной переднюю дверь и кричит «Алатуль». И хор арабских голосов повторяет за ним: «Алатуль! Алатуль!» То есть мне предлагают выйти и самому разбираться с тем, к чему все остальные, мирные жители Хургады, не имеют никакого отношения. Дрожа от копчика до макушки, выскакивает догадка, что стороны просто нуждаются в моих переводческих услугах, как-никак я говорю на английском, языке международных конвенций. Восприятие моей работает странно — картина происходящего целиком не укладывается в моей голове, и я вижу лишь дискретные кадры, вырванные из чего-то общего и страшного, что мне недоступно. Нет, никакого посредничества не требуется. Теперь я уже окончательно понимаю, о чем спросил танк — есть ли в автобусе военные, и все указали на меня. Правда, я без погон и знаков отличия, но явно не турист. Про туристов тут забыли.
Танк смотрит на меня — разглядывает в оптику прицела.
— Ты арабский офицер? — слышен жесткий вопрос по-арабски.
— Я русский переводчик, — на плохом арабском отвечаю я. Это может произнести любой русскоязычный человек: Ана руси мутаргим, и повторяю на английском — I am Russian interpreter. — Этот мой английский, как соломинка, за которую я цепляюсь…Не скажу, что мне страшно, что я испугался — для этого нужно какое-то человеческое измерение. Но я вне его, в ситуации абсурда, того, чего не может быть. Возможно, это называется шоком, или лунатизмом, я стою на краю карниза, сам того не осознавая… И если я сейчас погибну, то даже не замечу этого.
— Русский переводчик? — неожиданно, как голос бога, слышу я русский язык. Или это слуховая галлюцинация?
— Да, я русский переводчик, — отвечаю я по-русски и снова добавляю по-английски: «I am Russian», — начиная чувствовать, что именно в этом магическом слове «русский» заключено мое спасение.
Громкоговоритель некоторое время молчит — я слышу только фон внутри танка, приглушенный гул мотора и какие-то отдельные слова на иврите, будто говорят по рации. Да, где-то там консультируются, решая мою судьбу. Еще недавно я хотел умереть. Нет, я хочу жить! Никогда еще я так не хотел жить, как в минуту той паузы. Затем в громкоговорителе зашуршало, и тот же голос по-русски сказал:
— Садитесь в автобус и уезжайте. И передайте своим русским, чтобы убирались в Москву. Вам тут нечего делать..
— Хорошо, я передам, — киваю я, разворачиваюсь на месте, как после получения приказа, и иду к автобусу, откуда смотрит на меня два десятка окаменевших лиц. Какую весть я им несу? Я встаю на ступеньку, захожу внутрь и говорю водителю: «Поехали! Израиль говорит — можно ехать. Мумкин».
— Нет огонь? — переходит на мой уровень арабского водитель, переводя взгляд с меня на танк за лобовым стеклом. Он боится, что я мог что-то не понять. С него льет пот.
— Нет, — говорю я. — Мафиш огонь. Можно ехать Каир.
— Айуа! — сверху вниз делает водитель полукруг головой, арабский жест абсолютного согласия, и так жмет на газ, что колеса автобуса, с визгом прокрутившись в обочинном щебне с песком, выносят нас на середину шоссе. В автобусе дружный вздох облегчения. Все всё поняли. И я все понял. Они меня предали, сдали на растерзание. А я их спас. Теперь они должны на меня молиться до конца своих дней…
Но героем я себя не чувствую. Глаза мои сами по себе закрываются, мне не удержать веки. Господи, как я устал.
Автобус несется, а нервишки тормозят… На выбоине так встряхивает, что я в страхе открываю глаза — выстрел? Нет…Просто дорога разбита. Тут и там на ней дымятся простеленные или раздавленные легковушки и грузовики. Не видно, остались ли в них люди. Некоторые автомобили под гусеницами танка превратились в груды мятого железа. Может, люди успели сбежать и прячутся теперь в складках растрескавшихся гор? Больше на шоссе нам никто не попадается — ни души, только разбитая техника, тут и там, да еще со стороны моря, с побережья, где дислоцированы воинские части, что-то скупо дымит, догорая в ослепительном свете дня. Дорога — это кладбище, мы несемся мимо его железных могил без малейшего намерения кому-то помочь, кого-то спасти. Вцепившись в руль, выпучив глаза, водитель мчится к Каиру. Но где наши? Где наша авиация, танки, бронетранспортеры, где наши зенитки, пулеметы, береговая охрана, локаторы, военные катера? Куда все делось, куда все разбежались, как в сказке Чуковского про таракана? Что, не справиться с одним танком? Или тут не один танк?
На следующий день устно перевожу на командном пункте ПВО полковнику Тарасову официальное сообщение для нас: «Вечером 9 сентября израильтяне предприняли операцию на египетской территории с использованием морских, воздушных и сухопутных, в том числе танковых, сил. Под покровом темноты израильские войска высадились с самоходных паромов на западный берег Суэцкого залива и прошли около 50 километров, разрушая сторожевые посты и военные сооружения, в том числе ракетные установки СА-2. Ударный отряд ни разу не вошел в соприкосновение с египетскими силами и в середине следующего дня, то есть 10 сентября, отступил со всем своим снаряжением на свою территорию».
То, что противник отступил, избежав боя с египетскими силами, подается как признак нашей мощи. Однако из неофициальных источников уже известно, что все просто побросали оружие и разбежались, кто куда. Число погибших не называлось. А еще выяснилось, что утром, зная о моем следовании в Каир, из штаба звонили Коломейцу, чтобы предупредить об израильской диверсии, но я уже был два часа как в пути…И пока я не объявился собственной персоной, в списках живых я едва ли значился.
Неделю я ходил в героях, как-никак спас не только себя, но и целый автобус ни в чем не повинных мирных арабов. Там же был 21 человек, включая водителя, — очко, счастливое число. Я был двадцать вторым…А потом меня вызывали в спецотдел, или как это там у нас называется — контрразведка, внешняя разведка нашей агентуры с территории дружественных стран, военная разведка… Нашего особиста я видел впервые, хотя по роду службы околачивался и штабе ПВО, и на командном пункте в Гюшах. Особист принял меня с оживлением в бровях и во взгляде, как если бы нетерпеливо ждал нашей встречи, чтобы выразить мне свое восхищение. Может, и медаль дадут? — суетно подумал я в первую минуту. А что? За какое-нибудь там мужество и военную доблесть? Как будто я не презирал еще недавно всяческие награды.
— Расскажите, как же все-таки это было на самом деле? — выйдя из-за своего стола, порывисто поздоровался он со мной и сел рядом, подчеркивая неформально-доверительный характер нашей беседы. В его повадке читались пройденные уроки психобработки клиента. — Ведь согласитесь — это же, пардон, не жук накакал: вот так стоять перед танком и разговаривать. «Жук накакал» — это и был психологический прием, чтобы я расслабился, почувствовал себя в своей тарелке. Я готовно ухмыльнулся — пусть он считает себя хозяином положения, каковым и без своих дешевых заготовок несомненно являлся.
— Ничего особенного не было, — сказал я. — Просто командира танка интересовало, есть ли в автобусе военные, и водитель указал на меня.
— И вы подтвердили, что вы военный, — сказал особист, посмотрев на меня так, словно всеми фибрами души ожидал от меня положительного ответа.
— Конечно, — сказал я. — Тем более что на мне была военная форма.
Я думал, что особист посмеется и одобрительно похлопает меня по плечу, но он вдруг нахмурился и, встав со стула, заходил по кабинету, заложив руки за спину.
— Напрасно, — сказал он..
Мне стало не по себе. Я молчал и выдерживал паузу. Я знал психологическую силу паузы и не хотел чувствовать себя виноватым. Наконец особист повернулся ко мне, и я увидел в его невыразительном, каком-то ускользающем лице человека, старающегося остаться незаметным в толпе, огромное желание придать подозрительную значимость тому, что произошло со мной, расшифровать произошедшее с какой-то особой, недоступной рядовому разуму стороны. Я вдруг осознал, что ему просто нечем здесь заниматься, как только следить за своими, что он изнывает от безделья и вот теперь рапортом в Москву готов обозначить свою важность и оправдать свое пребывание здесь.
— Очень напрасно, — повторил он.
— Я бы ничего не сказал, если бы меня не спрашивали, — уточнил я на всякий случай. — А если бы нас раздавили или расстреляли, как другие машины?
— Вы считаете, что вас не тронули, потому что вы русский?
— Скорее всего, — сказал я.
— Вы ведь, вроде, общались по-русски? — вскинул он брови, как если бы этот вопрос наглухо припирал меня к стенке.
— Да, сначала я ответил ему по-арабски, а потом по-русски и по-английски.
— И он вам сказал? — брови снова пошли вверх.
— Он сказал, чтобы я передал своим…
— Чтобы русские убирались в Москву! — закончил за меня особист, демонстрируя свою осведомленность.
— Да, — сказал я.
— И вы передали всем эту фразу…
— Да, передал.
— Кому именно?
— Ну, с кем я работаю.
— Зачем?
— Просто так. Я не придал ей особого значения. Это даже смешно…
— А нам не смешно! — остановился поодаль особист, больше не желавший поддерживать дистанцию абсолютной доверительности. — Нам совсем не смешно.
Я не стал спрашивать, кому это «нам». Я молчал, пытаясь сообразить, куда он клонит.
— Вы понимаете, что разгласили государственную тайну?
— Какую тайну?
— Сами подумайте.
— Никакой тайны я не разглашал.
— Тайну, что вы советский офицер. Тайну своего пребывания на территории противника Израиля. Тайну нашей военной помощи дружественной нам стране.
— Какая же это тайна — сказал я. — Об этом и так всем известно, в египетских газетах можно прочесть.
— Молодой человек! — остановился передо мной особист, — товарищ лейтенант! — и в голосе ее зазвучал металл. — Местные газеты могут писать о чем угодно. Но газета «Правда» об этом не пишет. Вы тут находитесь в составе группы военных советников, осуществляющих миссию подготовки и поддержки вооруженных сил дружественной нам арабской страны. И все, что относится к военному ведомству, является секретом для противника, военной тайной. И решение Политбюро ЦК КПСС на этот счет — оно тоже секретное. Понятно?
— Понятно, — сказал я. Вот оно как повернулось… Теперь меня скорее всего вышлют отсюда. Вот тебе и медаль за личное мужество.
— Но у меня не было выбора, — сказал я.
— Выбор всегда есть, молодой человек.
— Вы бы предпочли, чтобы меня расстреляли или взяли в плен? — усмехнулся я, решив, что терять мне больше нечего и мысленно уже прощаясь с Египтом.
— Ну-ну, полегче, — чуть сбавил тон особист. — Что я предпочитаю, о том будет доложено в Москву. — А пока вы свободны.
На этом наш разговор окончился. Я ждал решения из Москвы, но так и не дождался. Пронесло. А может, то, что больше я не вернулся по контракту в Египет, и было тем самым решением…
* * *
Я прихожу к ней заполночь. Для этого мне нужно преодолеть два кордона — две дежурки в двух домах, нашем и лэповском. Да, нас охраняют, уж не знаю, от кого — от израильских коммандос, что ли? — но охраняют. И это нас устраивает, в частности и меня, кроме как в таких вот случаях, как сейчас. Внизу, как в родной студенческой общаге, в коморке дежурного горит свет — сам он увлеченно говорит по телефону и мне удается незаметно выскользнуть из дома. Между нашими домами метров пятьдесят — миновав это расстояние, я оказываюсь с тыльной стороны дома лэповцев, то есть спецов, тянущих высоковольтную линию электропередач от Асуана. Подъезд, как и у нас, огорожен временной кирпичной кладкой — многие дома в Каире окружены барьерами из мешков с песком, откуда подчас торчит дуло пулемета, но здесь — просто двухметровая стенка, которую я вполне могу одолеть. Что я и делаю, стараясь не запачкаться, поскольку на мне белая рубашка, не лучший камуфляж. Одолев стену, я оказываюсь уже за дежуркой, стекла которой смотрят на вход, и с замирающим от волнения сердцем, неслышными шагами пантеры устремляюсь на заветный шестой этаж. Лифт не вызываю — он может только выдать меня… На шестом, стараясь унять дыхание и умерить удары сердца, тихо скребусь в дверь. Ни стук, ни звонок невозможны — на лестничную площадку выходят еще три двери, и за каждой из них может оказаться наш разоблачитель и стукач… Она сразу открывает мне, потому что ждет. Она знает, когда я приду, и стоит за дверью. На ней халат, а под ним на ней ничего. Едва она закрывает за мной, как я обнимаю ее, прижимаю к себе, впитывая сквозь шелк халата ее горячую гибкую наготу, опускаю голову ей на плечо, глажу щекой ее шею, вбираю в себя воздушный запах ее вымытых рассыпающихся волос. Она послушно замирает, положив ладони мне на грудь, как бы вымеряя кончиками пальцев уровень моего волнения, а потом я нахожу ее губы, и когда мы целуемся, она прижимается ко мне низом живота, замыкая цепь двух наших желаний, и я ощущаю ее лобок, ее сильные бедра, и эта простодушная открытость ее чувства опять пронзает меня. Просто любить, без всяких там почему, зачем и видов на будущее, — любить, потому что любится — такого, кажется, еще никогда не было в моей жизни.
Она вспыхивала как порох и не нуждалась в предварительных ласках. «Скорей, скорей, не могу больше терпеть» — вот ее рефрен. Взяв за руку, вела в спальню — дочка спала в соседней комнате — одним движением скинув халат, ложилась навзничь, протягивая ко мне руки и раскрывая согнутые в коленях ноги, — оставалось только войти в эту купель бесхитростной телесной страсти, которую нам долго было не утолить, пока где-то под утро уже к десятому соединению наших тел, она не начинала заговариваться, чуть ли не в бреду, а потом, спохватившись, все же возвращалась в точку нашего свидания и со стыдливым смешком охолаживала себя: «Ой, мамочки, что это я…». Она была честной и равноправной партнершей, считая, что должна отвечать оргазмом на оргазм, и в конце, когда силы ее были на исходе, и мое вторжение уже не вызывало прежней высокой степени остроты, она, извиняясь, говорила «подожди, я сама», и держа одну руку на моей груди, словно с повелением «замри!», принималась раскачиваться надо мной, разыскивая в своих недрах еще неразбуженные потаенные уголки чувственности, и, двигаясь, как на тренажере, целенаправленно, с некоторой пыткой самоистязания ради поставленной цели, все же находила опору, чтобы за несколько финальных вздрогов возвести на ней ослепительную арку оргазма, тут же истаивающую под стоны и слезы, и спазмы, словно сама земля, а скорее — весь мир или вселенная, уходили из-под ног…
— Так со мной еще никогда не было… — бормотала она потом, приткнувшись рядом, с мокрым от слез лицом. — Ты лучший в мире любовник.
«Любовник» — сонным монотонными эхом повторялось во мне ее слово — «любовник, любовник». Мне уже хотелось большего. Хотелось не только телесной радости, но душевного страдания, душевной боли. Мне хотелось чувствовать ее дальше, за тем пределом, когда все физические чувства были уже истощены. Но для душевного страдания не хватало материала. Он и не успел накопиться.
Что у нее там было с мужем — не знаю. Обычная, нормальная семья. Да и в постели она не имела к нему претензий. — только, невольно сравнивая, говорила, что столько раз, столько со мной, у нее с ним никогда не было. Немудрено. Семья все же. Секс они должны были ровно распределить на все годы своей благополучной совместной жизни… А я крал, я торопился, я брал, сколько мог унести за раз, так как прекрасно знал, что будущего у нас нет.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.