I

I

— Когда лет пятнадцать тому назад я впервые попал в Мексику, — неторопливо начинал дон Рамон дель Валье Инклан, поглаживая единственной рукой свою козлиную бороду и обводя слушателей гипнотизирующим взглядом из-за круглых очков в черепаховой оправе, — в эту умопомрачительную страну нашего друга Риверы, которую, впрочем, и я считаю своей страной не в меньшей, а в большей степени, чем Испанию, ибо здесь я появился на свет по воле моих родителей, а туда явился по собственной воле, — итак, когда я попал в Мексику, президент ее, Порфирио Диас, назначил меня капитаном своей конной жандармерии… Ривера, объясните им, пожалуйста, что представляет собой конная жандармерия дона Порфирио. Диего объяснял. Величественно кивнув, дон Рамон столь же плавно повествовал далее, как он получил от президента приказ покончить со знаменитым разбойником Панчо Кривым, как, настигнув разбойника после долгой погони, он предложил ему сразиться один на один, как рубились они на саблях посреди тропических зарослей и как, наконец, изловчившись, молодецким ударом он снес Панчо Кривому голову с плеч. Лишь тогда победитель обнаружил, что его собственная левая рука отрублена и болтается на лоскутке кожи, — в пылу поединка он даже не почувствовал боли! Так он и бросил ее там, под кактусами, на поживу ястребам-сопилотам…

Ривера, расскажите им, будьте добры, что за мерзкие твари эти сопилоты.

Диего рассказывал и про ястребов, нисколько не удивляясь тому, что в прошлый раз история о потере руки излагалась совсем по-иному. Какое это имело значение по сравнению с тем, что сам дон Рамон, восходящая звезда испанской литературы, признанный вождь мадридской художественной богемы, называл его своим другом и пророчил ему великое будущее! «Помяните мое слово, — говаривал Валье Инклан, простирая худые пальцы над столиком и касаясь плеча Диего жестом Посвящения в рыцари, — этот мексиканец еще произведет в нашей живописи такой же переворот, какой произвел в поэзии другой американский варвар, Рубен Дарио из Никарагуа!»

За окнами кафе «Левант» сердито посвистывал февральский ветер, торопились прохожие, подняв воротники, и от этого еще уютнее было здесь, в уголке, облюбованном компанией дона Района. Откинувшись на спинку плюшевого дивана, Диего прихлебывал горячий шоколад, блаженно жмурился…

А ведь не прошло и года с тех пор, как, высадившись в Ла-Корунье, он впервые ступил на испанскую землю. Каким чужим показалось ему тогда все на этой земле: ледяной туман, пронзительный запах рыбы, узкие оконные щели, а главное, неузнаваемая речь, которая раздавалась кругом, заставляя его стыдиться своего мексиканского произношения! И потом в Мадриде, когда, вздрогнув, не выспавшись, перепачканный сажей, целую ночь валившей из трубы допотопного паровоза, плелся с Северного вокзала в гостиницу, с трудом пробираясь сквозь равнодушную, не замечающую его толпу!

Но на следующее утро он отправился в музей Прадо, и первые же залы — Эль Греко, Тициан, Гойя — вытеснили из памяти все огорчения. Прошло, наверное, часа три, прежде чем он дошел до Веласкеса. Тут уж Диего окончательно потерял представление о времени, лишь перед самым закрытием он спохватился, что не повидал Мурильо. Однако после Веласкеса невозможно было смотреть на деликатных мадонн и кротких болышеглазых детей, и Диего вернулся к «Менинам», чтобы перед этим полотном, наполненным сверкающим светом, еще раз испытать головокружительное чувство, когда стоит, кажется, взяться за кисть — и начнешь писать с такою же великолепной ясностью и простотой.

Счастливый, шагал он к себе в гостиницу, не узнавая города, что так неприветливо принял его накануне. Заходящее солнце празднично пламенело в стеклах верхних этажей; мостовые и стены, нагретые за день, излучали ласковое тепло; каждый встречный рад был показать дорогу мексиканскому гостю, и девушки поглядывали на него с любопытством отнюдь не обидного свойства.

Отныне удача сопутствовала Диего повсюду. За какой-нибудь месяц он приобрел столько друзей, сколько имел на родине. Дон Рамон и еще один Рамон, тоже писатель, — молодой, круглолицый, черноволосый Рамон Гомес де ла Серна, славившийся остротами, причудами и феноменальной продуктивностью.

Среди постоянных посетителей музея Прадо бросалась в глаза маленькая горбунья, прилежно копировавшая Веласкеса. Внешность ее — прелестная головка на уродливом, паучьем туловище, облаченном в бесформенный балахон, — болезненно поразила Диего, но, взглянув на мольберт художницы, он был еще более поражен ее неженской хваткой. Они разговорились, и суждения Марии Гутьеррес Бланшар о живописи оказались настолько самостоятельными и интересными, что, бывая в Прадо, Диего всякий раз старался побеседовать с ней.

Ближайшими же его друзьями стали скульптор Хулио Антонио и художник Мигель Виладрич — оба каталонцы, одних примерно с ним лет. На этом сходство кончалось: первый, весельчак, певун и танцор, сложенный, как греческий бог, посвящал свои досуги овидиевой науке любви; второй был нескладен, близорук и мечтателен. Вместе с Диего они составили неразлучную троицу — снимали сообща мастерскую, кочевали по гостиницам, охотились за приработком и пускались в разнообразные похождения.

Как-то в театре, оглядывая с балкона зрительный зал, неугомонный Хулио обратил внимание друзей на ложу, где сидели женщины, принадлежащие, судя по манерам и платью, к избранному обществу. В ложе находились как раз три дамы: надменная красавица с орлиным профилем («Эта моя!» — сразу заявил Хулио), другая постарше, в трауре («Ну, эта просто создана для Мигеля!»), и с ними пышная матрона лет под сорок («А этой придется заняться тебе, Диего!»). Под руководством скульптора молодые люди принялись делать им знаки по всем правилам любовной азбуки «чулос» — мадридских франтов. Дамы сперва ничего как будто не замечали, потом, переглянувшись друг с другом, начали с возмущением пожимать плечами; наконец старшая скрылась в глубине ложи, и приятели, струхнув, ждали уже появления полицейских. Но, видимо, Хулио все-таки разбирался в женщинах: вместо полицейских к ним в антракте подошел капельдинер с приглашением подойти к ложе после спектакля.

Дальнейшие события развертывались в соответствии с характерами участников. У Мигеля со вдовушкой, в которой он и впрямь встретил родственную натуру, завязался чувствительный роман, и они порядком измучили друг друга возвышенными письмами и платоническими свиданиями, происходившими чаще всего на кладбищах, страсть, охватившая Хулио и его избранницу, оказалась непродолжительной из-за непостоянства скульптора: застигнув его в мастерской наедине с молодой цыганкой, разъяренная красавица схватила со стола ножичек и ткнула в грудь изменника. Рана, неопасная сама по себе роковым образом положила начало туберкулезному процессу, который и свел беднягу в могилу несколько лет спустя.

Благополучней всего обстояли дела у третьей пары, скучающая супруга высокопоставленного чиновника давала знать, как только муж отлучался из Мадрида, и Диего возвращался к себе под утро, довольный, сонный, ютясь только о том, чтобы выдумать достаточно романтические подробности, без которых его связь показалась бы друзьям чересчур банальной.

Но главным в жизни оставалась, конечно, его работа, поначалу маэстро Чичарро настороженно присматривался к этому грузному не по летам, неряшливо одетому и нечисто выбритому детине, который явился к нему из-за океана с рекомендательным письмом от Атля, известного сумасброда. Однако, когда новичок лучше всех остальных учеников выполнил первое же задание, уверенно и сочно написав этюд — пикадора в голубом костюме, расшитом серебром, — художник вскричал:

— Можно подумать, что ты родился в Испании! Черт возьми, да такой этюд не постыдился бы подписать и сеньор Сулоага!

Быть любимцем сеньора Чичарро оказалось утомительно, но интересно. Не довольствуясь занятиями в мастерской, художник водил его по музеям, брал с собою в Толедо, посылал в Эстремадуру, в Валенсию, в Мурсию, учил видеть Испанию так, как сам ее видел, и требовал одного: работать! По настоянию Чичарро он целое лето провел в рыбачьем поселке на берегу Бискайского залива и привез оттуда столько этюдов и зарисовок, что товарищи ахнули. Маэстро собственноручно отбирал те этюды, которые Диего согласно уставу стипендии должен был регулярно отправлять дону Теодоро, губернатору Веракруса. А через полгода занятий Чичарро послал губернатору и формальное свидетельство об успехах его.

«Со дня прибытия по настоящее время, — говорилось в свидетельстве, — мой ученик написал много пейзажей в Мадриде, Толедо и в других местах. В этих пейзажах, как и в этюдах обнаженной натуры, а также в заданиях по композиции, выполненных в моей мастерской, он добился таких достижений, которые я не поколеблюсь назвать выдающимися. Мне доставляет удовольствие заявить, что сеньор Ривера обладает не только блестящими способностями, но и достоинствами неутомимого труженика».

Каждый год Чичарро устраивал выставку работ своих учеников. На очередную выставку пожаловал его старый учитель, дон Хоакин Соролья-и-Бастида. Молодые художники, наслышанные о триумфах дона Хоакина на международных выставках, о баснословных ценах на его картины, о чудачествах его и капризах, сбившись в углу, с любопытством и трепетом глядели на маститого гостя.

Сухонький, подвижный старик прошелся, не останавливаясь, вдоль стен мастерской, превращенной в выставочный зал, и, только дойдя до конца, вернулся к картине, изображающей деревенскую кузницу. Постояв перед ней, он спросил, не оборачиваясь:

— Кто это сделал?

Улыбающийся Чичарро кивком подозвал Диего:

— Вот он, мексиканец.

Старик стремительно повернулся на каблуках — седой хохол встал дыбом, — окинул Диего оценивающим взглядом и буркнул:

— Дай-ка руку.

Польщенный Диего протянул руку, но, вместо того чтобы пожать ее, дон Хоакин двумя пальцами ухватил запястье, дернул вверх и потребовал:

— Растопырь пятерню!

Вспыхнув — так и есть, опять не отмыл краску! — Диего выполнил приказание. Товарищи обступили их, предвкушая одну из тех сцен, о которых долго будут потом рассказывать.

— Знаешь ли, что у тебя здесь? — многозначительно спросил старик, обращаясь не столько к Диего, сколько к окружающим. Ответа, естественно, не последовало. — Здесь у тебя, — начал дон Хоакин, тронув левой рукой указательный палец Диего, — банковский счет в… ну, скажем, во французских франках. Здесь, — коснулся он безымянного, — банковский счет в долларах. Здесь — фунтах стерлингов, здесь — в марках, а здесь — это был мизинец — в песетах. Не пройдет и пяти лет, как тебе будет достаточно пошевелить пальцем, чтобы получить любую сумму в любой валюте!

Сейчас тебе трудно поверить в это, — продолжал он, насладившись произведенным эффектом, — но я знаю, что говорю. Мой отец был кузнецом — вот таким же, как у тебя на картине, а теперь я зарабатываю большие деньги. И ты, чертов мексиканец, если только будешь стараться изо всех сил да не попадешься на удочку этих пачкунов-модернистов, которые беснуются там, в Париже, — да нет, я вижу, что тебе это не грозит! — ты станешь зарабатывать еще больше, ты будешь богатым!

Он пожал наконец-то руку Диего, раскланялся с остальными и направился к выходу. Сияющий Чичарро обнял ученика, наспех шепнул: «Ну что?! Ни одному художнику маэстро еще не говорил ничего подобного!» — и кинулся догонять старика. Товарищи подхватили Диего и, весело горланя, вынесли его на руках из мастерской.

Такое событие необходимо было отпраздновать. Начали с ближайшего ресторанчика, затем перешли в кафе Помбо, где Рамон Гомес де ла Серна встретил друга витиеватым спичем, из которого явствовало, что пророчество дона Хоакина уже пошло гулять по Мадриду. Потом компания, увеличиваясь на ходу, отправилась еще в одно кафе, потом еще в одно…

Потом Диего проснулся — его словно что-то толкнуло изнутри. Голова раскалывалась, нестерпимо хотелось пить, но мучительнее всего было не это.

А что же?

Ворочаясь в темноте, он перебирал минувший вечер: тосты, крики, лица приятелей, у кого радостные, у кого завистливые: нет, и не это!.. И как он выбивал чечетку «сапатеадо» на столе, среди бутылок… Ну, так за разбитую посуду уже заплачено! Ах, может быть, это? В котором-то по счету кафе рядом с Диего очутился совершенно трезвый и весьма деловитый человек, отрекомен-вавшийся ему как сеньор Эррера, специалист по торговле предметами искусства. Он сразу же заявил, что имеет дело только с произведениями старых мастеров, однако вскоре дал понять, что среди картин, проходящиж через его руки, попадаются и, как бы сказать, не совсем настоящие, хотя, честное слово, ничуть не уступающие подлинникам. Американские миллионеры, которые отваливают баснословные суммы за какого-нибудь новонайденного Мурильо или остававшегося в безвестности Фра Анжелико, по сути дела, не оказываются в накладе — их коллекции обогащаются истинными шедеврами… Ведь, чтобы изготовить такую картину, недостаточно владеть множеством технических секретов — тут нужно особое дарование, встречающееся, быть может, реже, чем оригинальный талант, — чудесный дар перевоплощения в чужую индивидуальность!

И так как Диего все не мог уразуметь, чего хочет от него предприимчивый сеньор Эррера, тот взял, наконец, быка за рога. Он повидал уже работы сеньора Риверы и готов поручиться всем своим опытом, что молодой художник обладает как раз тем самым редкостным дарованием, о котором шла речь. Так вот, не согласится ли Диего попробовать свои силы на несколько непривычном, тайном, но в высшей степени доходном поприще? Ему не пришлось бы заботиться ни о старинных досках или холстах, ни о рецептуре красочных смесей — все это возьмет на себя его компаньон….

Но ведь Диего ничего же не пообещал красноречивому мошеннику, как ни настаивал тот, как ни соблазнял, обещая в полгода сделать его богатым!

«Ты будешь богатым», — откликнулся в памяти скрипучий голос дона Хоакина, а перед тем, помнится, были слова о пачкунах модернистах. Знакомое выражение — от кого Диего услышал его впервые?.. Ну как же, от почтеннейшего сеньора Фабреса… И вдруг в этих отрывочных воспоминаниях ему почудилась некая зловещая связь.

Он проворочался до утра, а чуть рассвело — побежал в мастерскую, стены которой еще были увешаны работами учеников маэстро Чичарро. Похолодев, стоял он перед своими картинами.

Вот женщина, идущая в церковь по деревенской улице. Одухотворенное, поднятое кверху лицо, сильно вытянутая, как у Эль Греко, фигура на фоне голубовато-стального неба.

Вот картина, что так понравилась дону Хоакину. В полутемном сарае работают кузнецы, повернутые вполоборота к зрителю, а в глубине через дверной проем видны крестьяне, залитые потоком света. Ну прямо чем не Веласкес?

А под этой кокетливо ударяющей в бубен цыганочкой пестром платье не отказался бы и в самом деле подписаться дон Игнасио Сулоага!

Но где же здесь он, Диего Ривера? Где его глаз, его мысль?

Он ринулся из мастерской, зашагал, не разбирая до-роги. Со всех сторон грохотали железные шторы, поднимающиеся на окнах лавок и кафе; официанты уже вытаскивали столики на тротуар; газетчики выкликали новости, и первые цветочницы, весело щебеча, протяги-вали букетики ранним прохожим. И все это было сплошным притворством и лицемерием, все казалось Диего продолжением заговора против него.

Да, заговора! Для того этот город сперва и встретил него так враждебно, чтобы затем, ошеломив его музеем Прадо, обезоружить своей приветливостью, исподволь взять в плен, подчинить и начать переделывать на собственный манер, как переделал он уже тысячи и тысячи молодых людей, приезжавших сюда из бывших испанских колоний… Бывших? В том-то и дело, что по духу они остаются колониями и поныне. Вот откуда эта проклятая робость сыновей Испанской Америки, попавших в Европу, эта их затаенная неуверенность в себе, их готовность рабски следовать образцам прежних хозяев!

И он не оказался исключением — он, Диего Ривера, в ком дон Рамон напрасно увидел «американского варвара». Хорош варвар! Куда девалась его независимость, злость, бунтарство? Дьяволенок из Гуанахуато — как легко дал он превратить себя в первого ученика, перед которым открывается блестящая карьера: разбогатеть, поолняя коллекции миллионеров эпигонскими полотнами Так, может, и впрямь честнее попросту изготовлять подделки?

Нет, он сам виноват — он размяк, разжирел, сделался благодушен. Приятные собеседования в кафе, безопасная любовная интрижка, благоговейные минуты в музеях и даже упорная, честная работа — вся его жизнь в Испании представилась ему теперь непрерывной цепью ошибок и измен, приведшей к заслуженному краху.

Что же делать? Ответ напрашивался сам собой — медленно бежать, спасаться. Куда бежать, тоже было но: в Париж, к тем самым модернистам, от которых его столь заботливо предостерегают. Но вот где взять на это денег?..

У него осталось двести с чем-то песет — дотянуть бы кое-как до следующей стипендии. Ехать в Париж с такой суммой нечего и думать, а ведь нужно еще покупать билет. А как он объяснит свое бегство губернатору Деэсе, которому так по душе пришлись его испанские работы, и захочет ли тот поддерживать его впредь?

Несколько дней он метался по Мадриду, не показываясь на глаза Чичарро. Но даже те друзья, которых он сумел убедить в правильности своего решения — оба Рамона, Мигель и Хулио (эти двое сами рвались в Париж), — ничем не могли помочь ему.

Однажды вечером в кафе навстречу ему из-за столика поднялся, радостно осклабившись, сеньор Эррера, торговец картинами. Диего хотел отвернуться, потом разозлился на себя — в чем, собственно, виновен перед ним этот сеньор? — и подсел к столику. Они поужинали вдвоем. Эррера оказался достаточно тактичен, чтобы не напоминать о своем предложении, забавлял Диего сплетнями про художников, а когда поднялись, предложил заглянуть в соседнее казино, попытать счастья в баккара. Как, сеньор Ривера никогда не играл в баккара? Но это же прекрасно, новичкам всегда необыкновенно везет!

Компания игроков в полутемном зале воззрилась на них недружелюбно, а взгляд, которым крупье измерил новичка, выражал такое откровенное недоверие к его финансовым возможностям, что Диего, и без того взвинченный, засопев, поставил все, что имел, — двести песет. Зашелестели карты, среди игроков прошло движение. «У вас счастливая рука», — тускло усмехнувшись, молвил крупье, пододвигая Диего выигрыш — две с половиной тысячи песет.

«Ну, что я говорил?» — подмигнул сеньор Эррера, не очень как будто опечаленный собственным проигрышем. «Ты будешь богатым!» — злорадно проговорил в ушах Диего скрипучий старческий голос, и, закусив губу, он уже хотел было поставить на карту весь выигрыш, но тут крупье, сморщившись, стал глядеть куда-то за спину ему. Он обернулся — позади, сверкая очками, стоял дон Рамон дель Валье Инклан.

— Я умоляю простить меня, — с барственной небрежностью проговорил дон Рамон, — за то, что решаюсь потревожить почтеннейших сеньоров, но уже несколько часов я разыскиваю по всей столице моего друга Риверу. Мексиканский посол, наш общий с ним приятель, требует его к себе по делу государственной важности. Автомобиль посла ждет у подъезда.

Легкая судорога пробежала по лицу крупье. Диего чувствовал, что дело нечисто, тем более что никогда не имел чести быть приятелем мексиканского посла… Но кто посмел бы возразить дону Рамону! Пробормотав извинения, он встал и направился к выходу, а дон Рамон, учтиво раскланявшись и не забыв захватить со стола выигранные деньги, которые впопыхах оставил Диего, последовал за ним.

Никакого автомобиля на улице не было. Некоторое время они шли молча.

— Игроки подобного сорта, — наставительно заговорил, наконец, дон Рамон, поворачиваясь к Диего всем корпусом, — имеют обыкновение облапошивать, — он с особенным вкусом выговорил это словцо, — облапоши-вать простака, позволяя ему на первый раз выиграть. В дальнейшем простак уже только проигрывает. Когда у него не остается денег, кто-нибудь из игроков ссужает ему… Скажите, Ривера, среди присутствовавших там не было человека, для которого представило бы особый интерес иметь вас своим должником?

Только в эту минуту дошел до Диего смысл короткого взгляда, которым обменялся крупье с сеньором Эрерой, в то время как он вставал из-за стола. «Сорвалось!» — было в этом взгляде. Да, он уже проглотил наживку вместе с крючком, и если б не дон Рамон…

Он побагровел, потупился. А дон Рамон распахнул плащ, достал из кармана толстую пачку песет и, театральным жестом протянув их Диего, воскликнул:

— Ну, вот вам и Париж!