Жизнь и судьба
Жизнь и судьба
Детство и отрочество
Анна Андреевна Ахматова:
Я родилась в один год с Чарли Чаплином, «Крейцеровой сонатой» Толстого, Эйфелевой башней и, кажется, Элиотом. В это лето Париж праздновал столетие падения Бастилии — 1889. В ночь моего рождения справлялась и справляется древняя Иванова ночь — 23 июня (Midsummer Night)…
…Я родилась 11 (23) июня 1889 года под Одессой (Большой Фонтан). Мой отец был в то время отставной инженер-механик флота. Годовалым ребенком я была перевезена на север — в Царское Село. Там я прожила до шестнадцати лет.
Мои первые воспоминания — царскосельские: зеленое, сырое великолепие парков, выгон, куда меня водила няня, ипподром, где скакали маленькие пестрые лошадки, старый вокзал и нечто другое, что вошло впоследствии в «Царскосельскую оду». <…>
Читать я училась по азбуке Льва Толстого. В пять лет, слушая, как учительница занималась со старшими детьми, я тоже начала говорить по-французски. Первое стихотворение я написала, когда мне было одиннадцать лет. Стихи начались для меня не с Пушкина и Лермонтова, а с Державина («На рождение порфирородного отрока») и Некрасова («Мороз, Красный нос»). Эти вещи знала наизусть моя мама. Училась я в Царскосельской женской гимназии. Сначала плохо, потом гораздо лучше, но всегда неохотно.
Аманда Хейт:
В доме царила довольно необычная для детства будущего поэта обстановка. Книг, очевидно, не было совсем, за исключением толстого тома Некрасова, который Анне позволяли читать на каникулах. У матери, по-видимому, все же был какой-то вкус к поэзии — она читала своим детям Некрасова и Державина. Но почему-то, прежде чем была написана первая строчка, все были уверены, что Аня непременно будет поэтом. Отец дразнил ее декадентской поэтессой.
Валерия Сергеевна Срезневская:
Совсем маленькой девочкой она писала стихи. И отец в шутку называл ее поэтом. Непокорная и чересчур свободолюбивая, она в семье была очень любима, но не пользовалась большим доверием. Все считали, что она может наделать много хлопот: уйти на долгое время из дома, не сказав никому ни слова, или уплыть далеко-далеко в море, где уже и татарчата не догонят ее, вскарабкаться на крышу — поговорить с луной, — словом, огорчить прелестную синеглазую маму и добродушную и веселую фрейлейн Монику. Вот мое первое впечатление от высокой, слишком тоненькой стриженой девочки.
Виталий Яковлевич Виленкин:
В мрачноватой царскосельской квартире Горенко на углу Безымянного переулка и Широкой улицы из-за тяжелого характера отца атмосфера часто сгущается, девочке живется невесело, одиноко. Дружит она, кажется, только со старшим братом Андреем (у нее были три сестры и два брата) и со своей соседкой Валей Тюльпановой. Но пока она еще маленькая, ей приходится чинно гулять по паркам с гувернанткой-француженкой. Девочка ноет, что ей «ску-учно-о», на что следует невозмутимый и неизменный ответ: «Не понимаю почему. Есть столько занятий. Вы можете, например, нарвать цветов и возложить их на могилу собак ее величества», — ответ, от которого становится уже нестерпимо тошно.
Валерия Сергеевна Срезневская:
Она была неутомимой наядой в воде, неутомимой скиталицей-пешеходом, лазала как кошка и плавала как рыба. Почему-то ее считали «лунатичкой», и она не очень импонировала «добродетельным» обывательницам затхлого и очень дурно и глупо воспитанного Царского Села, имевшего все недостатки близкой столицы без ее достоинств, как и полагается пригородам.
Анна Андреевна Ахматова:
Каждое лето я проводила под Севастополем, на берегу Стрелецкой бухты, и там подружилась с морем. Самое сильное впечатление этих лет — древний Херсонес, около которого мы жили.
Виталий Яковлевич Виленкин:
Здесь можно без всякого надзора, без удержу, часами плескаться в море, заплывать бог знает куда, чувствуя себя как дома в морской стихии, с полной готовностью откликаясь на чье-нибудь досужее предложение: «Девочка, а ну нырни, достань гривенник!»
Анна Андреевна Ахматова (по записи Л. К. Чуковской. 22 октября 1940):
Вы не можете себе представить, каким чудовищем я была в те годы. Вы знаете, в каком виде тогда барышни ездили на пляж? Корсет, сверху лиф, две юбки — одна из них крахмальная — и шелковое платье. Наденет резиновую туфельку и особую шапочку, войдет в воду, плеснет на себя — и на берег. И тут появлялось чудовище — я — в платье на голом теле, босая. Я прыгала в море и уплывала часа на два. Возвращалась, надевала платье на мокрое тело — платье от соли торчало на мне колом… И так, кудлатая, мокрая, бежала домой…
У меня и тогда уже был очень скверный характер. Мама часто посылала нас, детей, в Херсонес на базар, за арбузами и дынями. В сущности, это было рискованно: мы выходили в открытое море. И вот однажды на обратном пути дети стали настаивать, чтобы я тоже гребла. А я была очень ленива и грести не хотела. Отказалась. Они меня бранили, а потом начали смеяться надо мной — говорили друг другу: вот везем арбузы и Аню. Я обиделась. Я стала на борт и выпрыгнула в море. Они даже не оглянулись, поехали дальше. Мама спросила их: «А где же Аня?» — «Выбросилась». А я доплыла, хотя все это случилось очень далеко от берега…
Анна Андреевна Ахматова:
Языческое детство. В окрестностях этой дачи («Отрада», Стрелецкая бухта, Херсонес. Непосредственно отсюда античность — эллинизм) я получила прозвище «дикая девочка», потому что ходила босиком, бродила без шляпы и т. д., бросалась с лодки в открытом море, купалась во время шторма и загорала до того, что сходила кожа, и всем этим шокировала провинциальных севастопольских барышень. Однако в Царском Селе она делала все, что полагалось в то время благовоспитанной барышне. Умела, сложив по форме руки, сделать реверанс, учтиво и коротко ответить по-французски на вопрос старой дамы, говела на Страстной в гимназической церкви. Изредка отец брал ее с собой в оперу (в гимназическом платье) в Мариинский театр (ложа). Бывала в Эрмитаже, в Музее Александра III и на картинных выставках. Весной и осенью в Павловске на музыке — Вокзал… Музеи и картинные выставки… Зимой часто на катке в парке.
В Царскосельских парках тоже античность, но совсем иная (статуи). Читала много и постоянно. Большое (по-моему) влияние (на нее) оказал тогдашний властитель дум Кнут Гамсун («Загадки и тайна»); Пан, Виктория меньше. Другой властитель Ибсен… Училась в младших классах плохо, потом хорошо. Гимназией всегда тяготилась. В классе дружила только с Тамарой Костылевой, с которой не пришлось больше встретиться в жизни…
Валерия Сергеевна Срезневская:
В своей семье Аня больше дружила с братом Андреем, года на два старше ее. Очень бледный, не по летам развитой и одаренный мальчик. Привыкнув говорить в семье по-французски (мать Ани иначе не говорила с детьми), они, то есть Аня и Андрей, были на «вы», что меня удивляло вначале. У нас в семье ни о каких «вы» не могло быть и речи, несмотря на иностранных гувернанток. До англичанки, приходившей к старшей сестре, гулявшей с ней и читавшей ей, которую мы видели только за завтраком, — моя любимая мадам Регори мне всегда говорила «ты», вероятно, оттого, что я была еще очень мала; к старшим, естественно, она обращалась на «вы». В доме Горенко не было большого чинопочитания — у нас оно было очень развито, и мне доставляло много удовольствия бывать у них… Мне кажется, что Аня в семье пользовалась большой свободой. Она не признавала никакого насилия над собой — ни в физическом, ни тем более в психологическом плане.
Мы много гуляли, и в тех прогулках, особенно когда мы не торопясь шли из гимназии домой, нас часто «ловил» поджидавший где-то за углом Николай Степанович. Сознаюсь… мы обе не радовались этому (злые, гадкие девчонки!), и мы его часто принимались изводить. Зная, что Коля терпеть не может немецкий язык, мы начинали вслух вдвоем читать длиннейшие немецкие стихи вроде «Sangers Fluch» Уланда (или Ленау, уж не помню…). И этого риторически цветистого стихотворения, которое мы запомнили на всю жизнь, нам хватало на всю дорогу. А бедный Коля терпеливо, стоически слушал его всю дорогу и все-таки доходил с нами до самого дома! Ну не гадкие ли это, зловредные маленькие женщины! Мне и сейчас и смешно и грустно вспоминать об этом.
Анна Андреевна Ахматова (по записи Л. К. Чуковской. 20 июля 1939):
В гимназии, в Царском, был со мной случай, который я запомнила на всю жизнь. Тамошняя начальница меня терпеть не могла — кажется, за то, что я однажды на катке интриговала ее сына. Если она заходила к нам в класс, я уж знала — мне будет выговор: не так сижу или платье не так застегнуто. Мне это было неприятно, а впрочем, я не думала об этом много, «мы ленивы и нелюбопытны». И вот настало расставание: начальница покидала гимназию, ее куда-то переводили. Прощальный вечер, цветы, речи, слезы. И я была. Вечер кончился, и я уже бежала вниз по лестнице. Вдруг меня окликнули. Я поднялась, вижу — это начальница меня зовет. Я не сомневалась, что опять получу выговор. И вдруг она говорит:
— Прости меня, Горенко, я всегда была к тебе несправедлива.
Вячеслав Всеволодович Иванов:
Как-то разговорившись в гостях у нас, Ахматова рассказала, как впервые открыла в себе дар вещуньи-прорицательницы совсем юной девушкой, лет в шестнадцать. По ее словам, внезапному предвидению всегда предшествует состояние расслабленности, граничащей со сном или обмороком. Ахматова говорила: «Нужно быть вялой, никакой сосредоточенности, никакого сознательного усилия». Она чувствовала себя обмякшей, в каком-то полубессознательно-сером состоянии. И, полулежа на диване (на юге, летом, в имении, про которое: «А мы живем как при Екатерине…»), услышала, как ее пожилые родственницы судачат об их молодой удачливой соседке — какая та блестящая, сколько поклонников, красавица. И вдруг, сама не понимая как, Ахматова случайно бросила: «Если она не умрет шестнадцати лет от чахотки в Ницце». Так и случилось.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.