Глава 4 Игра в правосудие

Глава 4

Игра в правосудие

Но все на свете кончается. И однажды входит корпусной-украинец и передает мне узенькую ленту папиросной бумаги.

— Что это такое? — недоумеваю я.

— То це ж выписка з протоколу, з обвинительного акту.

Мы все склоняемся над бумажкой. Там стоят две строчки точек, а затем: «На основании вышеизложенного Федорова Е. Н. обвиняется по ст. Уголовного кодекса 58–10 и 58-8»… И все.

Значит, на основании вот этих точек.

— А что это значит, — спрашиваю я украинца, — 58–10 и 58-8?

— Ну… 58–10 — полегше, а 58-8 — покрэпше! Завтра з утра на суд поедете.

На суд!.. Наконец!.. Сердце бешено колотится, руки перестают слушаться. Суд!.. Мой последний шанс, последняя надежда! Если это такая же комедия, как допросы, значит, все кончено, расстрел. Я уже понимала, что «террор» — это очень серьезно. Если же меня выслушают — НЕ МОЖЕТ БЫТЬ, чтобы не поверили, не увидели бы, что перед ними не политический и вообще никакой не преступник — а обыкновенный нормальный человек. Только бы выслушали, только бы дали говорить!..

Действительно, назавтра мне принесли утреннюю кашу раньше, чем другим, и вернули… отобранные еще на Лубянке шпильки! Какие аккуратность и оперативность! Хранятся не только «вечные» дела, но и дамские шпильки, которые, как оказалось, можно воскресить в любой момент, когда понадобятся!

Долго выбирали подходящий наряд из нескольких присланных мне мамой платьев. Чтобы было «прилично и скромно» (хотя все платья были более чем скромны). Ну вот, готово! Я одета, причесана, отведена на оправку. Последние лихорадочные напутствия — что кому сказать, последний раз я повторяю затверженные адреса Дэ-дэ и Галиной матери, не перепутать бы! Ведь если меня оправдают, я же не вернусь в камеру!

Раиса Осиповна и Галя хлопотали вокруг меня, помогая одеться, выбирая из одежды, присланной в передачах, что-нибудь «поприличнее».

— Если я не вернусь, значит, меня оправдали и отпустили. Все, что вам может понадобиться из моих вещей, вы оставьте себе. И помните, если в первой передаче будет по плитке шоколада «Золотой ярлык», значит, все хорошо, я виделась с вашими и все им передала.

Наконец грохочут двери, и какой-то новый конвоир с бумагой в руках сурово спрашивает:

— Кто здесь на «ф»?

Последние объятия, поцелуи.

— Ни пера ни пуха!

— К черту, к черту!

— Подсудимая, выходите!

Боже мой! Я уже не «женщина», а «подсудимая»! Я хватаю свое кожаное пальто, и дверь за мной захлопывается. Конечно, меня ведут на «вокзал» и сажают в «собачник». Я сижу в нем по крайней мере час или больше, лихорадочно вспоминаю все, что должна сказать на суде, всю когда-то заготовленную мною блестящую речь, которая своей правдивостью, логикой и убедительностью должна доказать несостоятельность и чудовищность возводимого на меня обвинения.

Когда-то я знала эту речь назубок, вытвердила ее на Лубянке, но это было так давно, век тому назад! Теперь мои мысли скачут как попало, и я с ужасом чувствую, что скажу не так, как надо, что-то забуду, что-то упущу. Это приводит меня в отчаяние… Главное, про Юрку. Не забыть Анну Ильиничну. Анекдоты. «Артек». Все в голове кружится и путается.

Наконец приходит женщина, чтобы обыскать меня, раздев догола. Вид у нее невозмутимо-деловой, она делает свою привычную работу молча, и я ее ни о чем не спрашиваю. Я снова одета и жду. Меня выводят из «собачника» на совершенно пустой «вокзал» (интересно, за каждой дверью других «собачников» тоже кто-то сидит?). Во дворе ждет «черный ворон». Меня сажают в тесный шкафчик, я больно стукаюсь лбом об стенку — поехали!

Мы едем подозрительно недолго. Куда же? «Ворон» круто заворачивает раз, потом другой и останавливается. Мой шкафчик открывают, и я из темноты попадаю в солнечный зимний день. Сначала ничего не вижу, зажмуриваюсь, но глаза скоро привыкают к свету. Глухой заасфальтированный дворик. Куда мы приехали?

И вдруг — радостный, изумленный и такой знакомый голос:

— Женечка! Ты?

Господи! Или мне это снится? Из другого шкафчика моего «воронка» выскакивает Юрка и, прежде чем конвой успевает опомниться, бросается ко мне, тискает меня в объятиях, целует.

— Юрка!

— Женька!

Но тут конвойный бросается между нами:

— Разойтись! Разговаривать запрещается!

Теперь нас ведут в строгом порядке: конвоир, затем Юрка, еще конвоир, затем я, а сзади — еще один конвоир. Мы входим в дверь и попадаем на какую-то черную лестницу. По ней спускаемся вниз и входим в небольшой пустой подвальчик с окошечком под потолком. За мной и Юркой запирают дверь.

Где же ваша логика, граждане из НКВД? Строго храня тайну «собачников», боясь случайных встреч в коридоре, вы везете нас на суд в разных шкафчиках «черного ворона», чтобы потом посадить вместе в подвальчик и дать наговориться всласть?

В подвальчике был глазок, и мы боялись, что, как только начнем говорить, нас разъединят. Поэтому вначале мы общались шепотом, сев на скамью далеко друг от друга. Но так как никто нас не одергивал, то в конце концов мы очутились на скамье рядом и, спеша, боясь, что не успеем — ведь нас в любую минуту могли вызвать, — перебивая, нескладно рассказываем обо всем, что с нами случилось и как появились наши «дела».

Юрку вызвали в НКВД в Смоленске — он был там у матери. Его спросили о наших с ним «террористических разговорах». Он вполне искренне удивился и сказал, что никаких таких разговоров никогда не было. Были анекдоты, но кто же их не пересказывает? Его отпустили, а ночью — взяли. И сразу же с ночным поездом увезли в Москву, на Лубянку. Он сидел на Лубянке в том же зале с «хорами», через несколько камер от меня. Юрка не просил книг, уверенный, что не сегодня-завтра его выпустят, и вообще не понимал, почему его забрали.

А потом ему показали подписанный мною протокол, где я подтверждала, что была готова УБИТЬ СТАЛИНА за сто тысяч рублей. И это я говорила ему, Юре, и он знал о готовящемся покушении!

— Покушении?

— Да, именно так она говорила, эта смазливая бестия. Я, хоть убей, не помню, чтобы ты такое говорила. О Николаеве действительно что-то болтали, но что и как?

Ему говорили, что он еще может спастись, что он еще мальчик, что вся жизнь у него впереди, что чистосердечное признание пойдет ему на пользу, а запирательство его МНЕ все равно ничем не поможет, так как я все равно во всем созналась.

Ему показывали подписанные мною протоколы допросов, где я сознавалась, что неоднократно проявляла готовность совершить террористический акт над Сталиным. И это было гораздо раньше, чем я в действительности подписала протокол с формулировкой следовательницы о моем «террористическом высказывании».

Юрку ловили в сеть демагогических афоризмов.

Вопрос: Федорова всегда была довольна своей жизнью?

Ответ: Да нет, не всегда… Последнее время у нее были нелады с мужем.

Вопрос: Значит, не всегда. Но где же живет Федорова? В Советском Союзе?

Ответ: Да, конечно, в Советском Союзе.

Вопрос: Значит, она не была довольна жизнью в Советском Союзе.

Так и записывалось в протокол.

Юрка чувствовал, что запутывается, губит меня, пытался отказываться от того, что подписал накануне, и запутывался все больше и больше. Ему сказали, что если он — советский человек, воспитанный советской школой, строитель Горьковского автозавода, то обязан был донести на меня, и только по свойственному ему легкомыслию и молодости лет не сделал этого. Но теперь, когда Федорова сама созналась в своих преступлениях, приходится и его обвинить в сообщничестве. Стоит ли ставить на карту все его будущее, а может быть, и жизнь? Свою двоюродную сестру он все равно не спасет, ее участь решена.

Теперь же вопрос стоит о ее матери: привлечь ли и ее как соучастницу террористической организации или оставить в стороне, если он, Юра Соловьев, правдиво расскажет обо всем, касающемся Е. Н. Федоровой и ее террористических намерений.

Тут Юрка совершенно потерял голову, рассуждая примерно, как и я, — лучше нам погибнуть вдвоем, мне и ему, чем потянуть за собой других. Так появился на свет подписанный Юркой протокол о том, что Федорова — антисоветский, морально разложившийся человек, что она неоднократно высказывала готовность за деньги убить Сталина…

Я не могла обвинять Юру в том, что он подписал такие показания, потому что слишком хорошо понимала, как все получилось. Понимала я и другое: по существу, для меня это тоже уже «все равно». Материал моего следствия обрекал меня, скорее всего, на расстрел. Единственным шансом оставался СУД — суд ВОПРЕКИ следственному материалу.

… И вот этот день настал. Часам к 12 дверь отворяется:

— Подсудимые, выходите!

В сопровождении охраны мы поднимаемся по лестнице. Сначала идем какими-то закоулками, опять впереди один страж, за ним я, за мной второй конвоир, за ним Юрка, а у него за спиной — еще страж. Через какую-то дверку мы попадаем в роскошный вестибюль. Высокие зеркала в старинных рамах, лепные потолки, широкая мраморная лестница. Но, прежде чем вступить на нее, мы видим вдали, за зеркалами, две знакомые фигурки; и сразу же их узнаем.

Они вскочили с кресел, машут нам изо всех сил, посылают воздушные поцелуи. Это тетя Юля — Юркина мама и его тетушка Мария Петровна. Тетя Юля издали смотрит на нас глазами, полными страха и надежды, умоляющими, взволнованными… Кого умоляла она?.. О чем?.. Они узнали о дне суда. Моя мама прийти не решилась, видно, побоялась — не выдержит сердце, что же будет со внуками? Ведь у нее на руках дети — шести и четырех лет.

Конечно, дальше вестибюля тетю Юлю не пустили, но и эта короткая минутка, когда наши глаза встретились и мы сказали друг другу: «Живы!.. Надеемся!.. Крепитесь!..», была для нас драгоценна.

— Подсудимые, не задерживайтесь!

На площадке первого марша огромное, во всю стену, зеркало. Впервые за полгода я вижу себя в нем во весь рост. В черном платье, с прической, такая незнакомая… Еще не старая, и фигура ничего. По женской привычке я мимоходом поправляю волосы. И вот, наконец, большой, длинный и узкий зал. В нем ряды светло-желтых кресел, в которых никто не сидит. Зал абсолютно пуст. Нас ведут к полукруглому помосту, отгороженному от зала деревянным барьером; там стоит простая грубая скамья — «скамья подсудимых».

— Садитесь!

В зале никто не появляется, очевидно, наших допустили только до вестибюля. Вдоль передней узкой стены на возвышении стоит длинный стол, покрытый зеленым сукном. За столом — три стула со старинными, высокими спинками, а за ними — портрет «Великого» в золотой раме. К одной из узких сторон стола приставлены маленький столик и обыкновенный стул — вероятно, для секретаря.

Сбоку из-за кулис выходит человек в форме и провозглашает:

— Встать! Суд идет!

— Встаньте, встаньте! — испуганно шепчут конвоиры за нашими спинами.

Мы встаем. Выходят трое, все, конечно, военные. В глаза мне бросается ОДИН — старый сухощавый человек с густыми седыми волосами. Его щека время от времени дергается в нервном тике. За маленьким столиком размещается секретарь. Никаких прокуроров или адвокатов нет, но меня это не удивляет, так как я не знаю, что им положено присутствовать.

Ни разу в жизни я еще не бывала на суде. А кроме того, зачем мне адвокаты? Кто же лучше меня самой может рассказать о моем деле? Ведь я-то лучше знаю. Секретарь объявляет заседание военного трибунала Московской области открытым. Мы узнаем имена и фамилии судей, и секретарь, обращаясь к нам, подчеркнуто вежливо спрашивает, нет ли отводов с нашей стороны. Смешно! Что нам говорят эти незнакомые имена и фамилии? Этих людей мы видим впервые. Что мы о них знаем? Правда, мне не нравится этот сухопарый с тиком, но не могу же я сказать, что не хочу его в судьи только потому, что у него дергается щека?!

Но вот формальности закончены, и средний, должно быть, главный судья начинает спрашивать мои имя, отчество, год рождения. Я больше всего боюсь, что мне не дадут говорить, не станут меня слушать, и хотя теперь в моей голове ничего не осталось от блестяще заготовленной речи, я, не дожидаясь дальнейших вопросов, начинаю говорить и говорю без передышки, боясь, что меня перебьют или остановят.

Я говорю, что дико, нелепо, смешно, противоестественно обвинять меня в том, в чем меня обвиняют. Что, прежде чем приписывать мне всю эту дичь и нелепицу, надо же хоть немного узнать, что я за человек. Чем жила, чем дышала. Ведь я же не в пустыне жила, масса людей меня знает — и по работе, и просто так, друзья, знакомые. Это и редакторы газет, и сотрудники ОПТЭ, где я работала последние два года.

Среди них есть разные люди, и молодые, и старые; есть коммунисты, старые члены партии, вот хотя бы тот же Ганичка, — Ганин, поправилась я, Анатолий Андреевич (о нем речь впереди). Пусть их спросят, могла я быть виновна в чем-нибудь подобном тому, в чем меня обвиняют. Им, членам партии, вы должны поверить, если не верите мне!

Меня не прерывают, и я сама наконец останавливаюсь, не зная, что еще сказать. И вдруг происходит чудо. Я вижу, как головы судей склоняются друг к другу, как они о чем-то шепчутся, как секретарь, встав со своего места, подходит к ним и тоже что-то тихо говорит. Затем выходит на авансцену и объявляет в пустой зал:

— Дело слушанием откладывается до вызова названных подсудимой свидетелей!

Судьи встают и удаляются за кулисы, а мы с Юркой сидим обалдевшие, ничего не понимая. Какие свидетели? Чего? Первым приходит в себя Юрка:

— Женька, ты — гений! Мы оправданы!

Ну конечно же оправданы! Ведь все меня знавшие скажут о моем деле, что это — чушь и чепуха, пустая болтовня, а не политическое дело! Оправданы! Я так и знала! От счастья слезы подступают к глазам, и Юркино сияющее лицо двоится и прыгает.

Из-за кулис снова появляется секретарь, он подходит ко мне и протягивает бумагу и карандаш:

— Вы поняли, — говорит секретарь, — что суд откладывается до вызова свидетелей, которых вы назвали? Напишите здесь, кого вы хотите вызвать как свидетелей.

Как откладывается? На сколько откладывается? Я не могу больше ждать! Я не знаю, что с моей матерью, с моими детьми. Я не могу больше сидеть в тюрьме! Я кричу, я вот-вот зареву.

— Успокойтесь, — дружелюбно и даже ласково говорит секретарь. — Ваши дети живы и здоровы, и мать тоже. У нас есть ее письма, сейчас я их вам принесу. Второе заседание мы назначим скоро, недели через две-три. Успокойтесь!

Юрка мне шепчет на ухо:

— Женька, дуреха, ну что значит еще две недели, да хоть и два месяца!

Секретарь уходит, и я пишу на листочке десять — двенадцать фамилий наиболее солидных людей из своих знакомых. Самым первым ставлю Ганичку, то есть майора Ганина — моего близкого друга, потом идут несколько человек из ОПТЭ; прокурор Гладкий, который был начальником маршрута на «Беломорканале», где в прошлом году началась моя экскурсоводческая деятельность; потом Аделунг, видный работник ОПТЭ, зав. каким-то отделом, наверное, член партии. Вспоминаю Владимира Александровича Энгеля, который уговаривал меня вступить в партию и обещал дать характеристику. Поколебавшись — стоит ли беспокоить старика, — я все же ставлю и его фамилию. Потом — мои газетные и журнальные связи. Джек Алтаузен. Когда-то мы с ним вместе учились, правда, давно уже не встречались. В «Пионерке» — Лева Поспелов, Женька Долматовский, они все хорошо меня знают…

Вернувшийся секретарь ахает, увидев мой список:

— Что вы, что вы! Достаточно двух-трех имен. Вот вам письма вашей матери.

Несколько записочек, которые, как мама надеялась, я должна была получить в тюрьме вместе с передачами. В каждой: «Не беспокойся, ребята здоровы, веселы. Все будет хорошо. Не беспокойся!»

Мы шествуем обратно тем же путем. В вестибюле опять тетя Юля и Мария Петровна. Им уже, наверное, сообщили, что суд отложен, и они надеются, сияют, что-то нам кричат. Что они кричат, мы не разбираем, улавливаем только: «С Новым годом! С Новым годом!»

— С Новым годом! — кричим мы в ответ. — До скорого свидания!

Господи, мы совсем и забыли, что сегодня — 31 декабря! Канун Нового года! Кончается 1935 год, кончаются все наши невзгоды и несчастья! Новый, 1936-й, принесет нам свободу, торжество справедливости. Мы снова сидим в том же подвальчике. Только бы подольше за нами не приезжали! Теперь мы болтаем вовсю, мы уже ничего не боимся, мы ведь почти уверены, что будем оправданы! Нам приносят передачу — это наши милые тетушки расстарались! Огромный шоколадный торт, а в кульке — груши, виноград и апельсины.

— Ну зачем столько? Ведь все это так дорого стоит!

Мы уплетаем торт и, перебивая друг друга, со всеми подробностями рассказываем о своих «приключениях».

— Погоди, Женечка, дай мне сказать, как это было.

— Занятия еще не начались, сентябрь и октябрь мы копаем картошку в колхозах, и по этому случаю я еще в Смоленске. Вдруг — повестка! Что такое? Отправляюсь на улицу Кожуха. Помнишь, там новый дом отгрохали, черный, несуразный… Какие-то террористические разговоры?! Бред собачий! Ну, я отлаялся и успокоился (и картофельный день прогулял, очень даже приятно!). А ночью меня забирают и с шиком привозят прямиком на Лубянку ночным курьерским поездом.

— Неужели мы никогда так и не узнаем, как все это произошло? Всей этой фантастики?

— Ей богу, я бы полжизни отдал, чтобы узнать!

«Полжизни бы отдал». Но ведь он и отдал, на самом деле отдал. В лагерях Юра заболел туберкулезом и умер в 40 лет, даже не дождавшись реабилитации: он получил ее посмертно. Юра, который был подхвачен вихрем моего дела, отдал полжизни. А я доживаю его недожитые 40 лет, мне скоро 80… Я и сейчас считаю себя косвенно виноватой в его преждевременной смерти.

Часы бегут незаметно, а за нами все не едут. Мы доедаем свой новогодний торт, а за нашим решетчатым окошечком синие сумерки сменяются настоящей темнотой. Когда нас наконец выводят, на дворе уже совсем ночь, и в небе светятся звезды.

«Ворон» стоит во дворе, его дверцы гостеприимно распахнуты. На этот раз конвой решает, что нет смысла запихивать нас в разные шкафы, тем более что «ворон» совершенно пуст. Мы едем, и через сквозную решетку задних дверей нам видны ярко освещенные, полные народа праздничные улицы Москвы. Магазины еще открыты, в витринах — новогодние елки…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.