ПОКЛОННИК НАЦИСТОВ, ОПРАВДАННЫЙ В УБЫТОК

ПОКЛОННИК НАЦИСТОВ, ОПРАВДАННЫЙ В УБЫТОК

В другой главе я уже упоминал о штормах, бушевавших в голове Джека Керуака. Я знал его, или, точнее, он был непознаваем, ближе к концу его жизненного пути. Разумеется, я жалел Джека и прощал все, что он делал, когда в голове его гремел гром и сверкали молнии.

Но тут случай иной: речь пойдет о писателе, которого омерзительные мысли не просто посещали иногда, но который свои омерзительные мысли воплощал в жизнь и которого, как неоднократно и очень убежденно говорили мне люди, невозможно простить. Многие не могут его читать не потому, что говорится на конкретной странице, а из-за непростительных вещей, что этот человек писал или говорил в целом.

Он, всеми презираемый старик, военный преступник, и сам часто говорил в той или иной форме, что не собирается оправдываться, что прощение он счел бы худшим для себя оскорблением со стороны невежд.

Я бы ему не понравился. Я уверен в этом, ведь он вообще не пылал любовью к человеческим существам. Он любил свою кошку, таскал ее с собой, как ребенка.

Он считал себя как минимум ровней лучшим писателям современности. Мне рассказывали, что он как-то упомянул Нобелевскую премию: «Все эти навазелиненные жопы Европы уже получили ее. А моя где?»

И все же я, безо всякой надежды на финансовую выгоду и прекрасно понимая, что многие решат, будто я разделяю его тошнотворные идеи, попытаюсь показать, что этот человек заслуживает добрых слов. Мое имя теперь крепко связано с его именем — на обложках трех недавно изданных последних его романов, «Из замка в замок», «Север» и «Ригодон», написано: «Предисловие Курта Воннегута-мл.».

Предисловие ко всем трем книгам одинаковое. Вот оно:

Он обладал отвратительным вкусом. При всех преимуществах своего образования — выучился на врача, много путешествовал по Европе, Африке и Северной Америке — он ни единой фразой не намекнул людям своего уровня, что он тоже человек с положением, джентльмен.

Он, казалось, не понимал этих аристократических рамок и условностей, унаследованных или приобретенных, которые придают литературе особый шарм. Мне кажется, он перешел на другой, более высокий и более кошмарный уровень литературности, отбросив увечный словарь благородных дам и господ, воспользовавшись вместо него более полным языком горького, битого жизнью босячья.

Все писатели в долгу перед ним, равно как и те из читателей, что интересуются жизнью во всей ее полноте. Его нарочитая грубость показала нам, что учтивость скрывает от нас половину жизни, животную, звериную половину. После такого ни один честный писатель или рассказчик не захочет быть вежливым.

Селина хвалили за особый стиль. Сам он постоянно издевался над многократным повторением пунктуационного фокуса, который, как почерк, делал узнаваемыми страницы его книг: «Я и мои троеточия… мой вроде как оригинальный стиль!.. любой настоящий писатель скажет вам, чего они стоят!..»

Я могу вспомнить лишь один жанр, представителям которого такая манера нравится настолько, что они готовы ему подражать, — это ведущие раздела светских сплетен. Им нравится такой текст. Им нравится ощущение важности и срочности, которое эта манера придает практически любой информации.

Безотносительно к эксцентрической пунктуации я полагаю, что Селин в своих романах дал нам лучшие описания коллапса западной цивилизации — двух мировых войн, увиденных глазами безумно уязвимых людей, обычных мужчин и женщин. Эти описания следует читать в порядке их написания, потому что каждый последующий роман опирается на своих предшественников.

Отправной точкой для этой сложной системы резонаторов, доносящих до нас эхо времен, следует считать первый роман Селина «Путешествие на край ночи», опубликованный в 1932 году, когда автору было 38 лет. Это важно — читатель Селина должен знать то, что отлично знал сам Селин: он начал свою карьеру с шедевра.

Возможно, читатели взглянут на его книги иначе, если будут знать, что автор их был врачом, лечившим в основном бедняков. Зачастую он не получал платы за свои труды. Кстати, на самом деле его звали Луи-Фердинанд Огюст Детуш.

Он, может, и не испытывал особой любви к бедным и бесправным, зато уделил им массу своего времени и интереса. И он не оскорблял их предположением, что смерть может кого-то облагородить — как и убийство, впрочем.

Луи-Фердинанд Селин и Эрнест Хемингуэй скончались в один день, 1 июля 1961 года. Оба были героями Первой мировой. Оба были достойны Нобелевской премии по литературе — первого романа Селину хватило бы за глаза. Но получил ее только Хемингуэй. Он покончил с собой, а Селин умер своей смертью. Остались только их книги. И постепенно бледнеющая дурная слава Селина. После многих лет самоотверженного и часто блестящего служения людям на почве литературы и медицины он показал себя ярым антисемитом и нацистским симпатизантом. Это случилось в конце 1930-х. Единственное объяснение, которое я слышал, — частичное помешательство. Сам он никогда не ссылался на безумие, и никто не ставил ему такого диагноза.

В любом случае он был достаточно разумен, чтобы держать расизм и политический бред подальше от своих романов. Намеки на антисемитизм проскакивают то тут, то там, но лишь в контексте многообразия, которое являет нам глупая и предательская природа человека. Эта тема была его коньком.

Вот что он написал всего за несколько дней до своей смерти: «Я утверждаю, что страна Израиль является подлинной родиной рассеянных по всему миру, а вот моя — это свалка гниющей падали…»[19].

Отвратительные слова для любого, кто на себе испытал «прелести» антисемитизма. Не менее отвратительными, уверен, были известия об амнистии и реабилитации Селина французским правительством в 1951 году. Прежде он был приговорен к крупным штрафам, заключению и изгнанию.

Что же касается приведенной цитаты — в конце концов, она ведь не подразумевает извинений или просьбы о прощении. В ней звучит зависть и кое-что еще.

Итак, он был наказан и умер, нацистский кошмар давным-давно позади, и мы наконец можем попробовать понять те странные понятия о чести, что мешали ему просить прощения или снисхождения. Другие коллаборационисты, которых в одной Франции были десятки тысяч, а по всей Европе — миллионы, все они рассказывали, как их вынудили сотрудничать с нацистами, какую смелость они проявили, помогая Сопротивлению и устраивая акты саботажа, как рисковали своей жизнью.

Селину такое убогое вранье казалось смешным и позорным.

Каждый раз, как я пытаюсь писать про Селина, у меня раскалывается голова. Вот и сейчас. Обычно я не страдаю мигренью.

Когда война уже кончалась, он поехал в сердце холокоста — в Берлин.

Я знаю, когда Селин начал влиять на мое творчество. Мне было уже хорошо за сорок, когда я впервые услышал это имя. Один мой друг был поражен тем, что я не читал книг Селина, и заставил прочесть «Путешествие на край ночи». Я был поражен. Потом включил книгу в список литературы для курса лекций о писательском мастерстве, который я читал в Университете Айовы. Когда пришло время прочесть двухчасовую лекцию об этом романе, я обнаружил, что мне нечего сказать.

Книга эта не отпускала меня. Только сейчас я понял, что позаимствовал у Селина и вставил в свой роман, который как раз писал тогда, — в «Бойню номер пять». Мне представлялось необходимым вставлять фразу «Такие дела» всякий раз, как умирал кто-то из персонажей. Это раздражает критиков, да и мне самому казалось странным и скучным занятием. Но почему-то это нужно было сделать.

Как мне теперь кажется, это был довольно неуклюжий способ высказать то, что Селин сформулировал гораздо естественнее: «В определенном возрасте сердиться — уже больше ничего не означает… надо просто принять привычный ход вещей. И все: убийцы… убиенные… суть одно и то же!»

Мы вновь вернулись к нашему старому приятелю — безумию. Селин иногда упоминал, что в Первую мировую из-за ранения ему пришлось делать трепанацию черепа. На самом деле, по данным его блестящего биографа Эрики Островски, он был ранен в правое плечо. И вот в своем последнем романе «Ригодон» Селин пишет, что во время бомбежки Ганновера ему в голову попал обломок кирпича. Так что можно сказать, что ему иногда приходилось оправдывать голову, которую столь многие считали необычной.

Собственная голова, должно быть, и ему доставила немало неприятностей, и все из-за одного, самого очевидного последствия травмы. Как я думаю, у Селина отказал механизм, который у всех нас смягчает шок от непредсказуемости жизни, как она есть на самом деле.

И может, стиль романов Селина вовсе не случаен, как мне казалось. Возможно, его манера письма — неизбежное последствие беззащитности его ума. Возможно, ему, словно под артобстрелом, просто не оставалось ничего другого, кроме как восклицать, восклицать, восклицать.

Его работы трудно назвать триумфом человеческого воображения. Практически все, что заставляло его восклицать, случилось на самом деле.

Еще он любил изобретателей и машины.

На его могильном камне выбиты слова, с которых я начал эту статью. Эрика Островски назвала их «кратким итогом двойной жизни».

Молодец.

Селин считал, что его романы будут находить новых читателей. Перед самой смертью он описывал себя так: «…а еще, если вы мне позволите, я добавлю — писатель, первоклассный стилист. Доказательство? Я вхожу в „Плеяду“ на равных с Лафонтеном, Клеманом Маро, дю Белле и Рабле! И Ронсаром!.. Надо ли говорить, что меня несколько успокаивает тот факт, что через два-три столетия мне удастся выдержать экзамен…»

Сейчас, осенью 1974 года, когда я пишу эту статью, даже обычным людям, у которых смягчающая прокладка в голове работает как надо, — даже таким людям стало ясно, что жизнь опасна, беспощадна и алогична, как и предупреждал Селин. Непонятно только, есть ли у нас в запасе двести — триста лет, чтобы успеть подготовить цивилизацию к преподаванию Селина в средней школе.

Пока этот день еще не настал, его коллегам, то есть нам, писателям, нужно поддерживать его репутацию. Его слова шокировали и пробудили нас сильнее других. Мы благодарны ему — хоть нас немного и мутит…

Некоторые утверждают, что английским переводам Селина суждена более долгая жизнь, чем французским оригиналам, — по причинам не политического, а скорее технического характера. Мол, площадной язык французских книг настолько сильно привязан к определенному времени и месту, что порой совершенно непонятен современным французам.

Английские же переводы используют более распространенный жаргон, который проживет, наверное, еще сотню лет, не меньше.

Повторяю, это не моя идея. Кто-то высказал ее мне, я передаю ее вам. Если все так и будет, простая литературная справедливость потребует, чтобы переводчиков признали соавторами Селина. Такова сила перевода.

Существует еще один важный труд Селина, правда, вы вряд ли найдете его в магазине. Из соображений скрупулезности мне стоит заметить, что написана эта работа не Селином, а доктором Детушем. Это докторская диссертация Детуша «Жизнь и наследие Игнаца Филиппа Земмельвайса». В 1924 году Детуш получил за нее бронзовую медаль. В те времена докторская диссертация по медицине все еще могла быть художественным произведением, ведь недостаток знаний о болезнях и человеческом организме возводил врачевание в ранг искусства.

И вот молодой Детуш, восхищенный и очарованный, описал безнадежную, но прогрессивную с научной точки зрения битву против родильной лихорадки, которую вел в венской больнице венгерский врач по фамилии Земмельвайс (1818–1865). Жертвами лихорадки становились женщины из бедных семей, поскольку благородные дамы предпочитали рожать на дому.

Смертность в родильном отделении была катастрофическая — 25 % или выше. Земмельвайс выяснил, что матерей убивают студенты-медики, которые приходят в родильные палаты прямо из морга, где проводят вскрытия. Ему удалось убедить студентов и врачей мыть руки с мылом и горячей водой, прежде чем принимать роды. Смертность упала в разы.

Ревность и невежество коллег Земмельвайса, однако, привели к его увольнению, и смертность вернулась к прежним показателям.

Из этой истории Детуш, как мне кажется, вынес свой урок — если, конечно, он не усвоил эту истину еще раньше, будучи ребенком из бедной семьи и солдатом в окопах Первой мировой: тщеславие, а не мудрость, правит нашим миром.