Мальчик не в убыток
Мальчик не в убыток
А то приезжал как-то раз в наш город Павел Иванович Ширяев открывать свою парикмахерскую. С какой бы стати связываться Павлу Ивановичу с этим делом? Сроду он стрижкой и бритьем не занимался, а служил у купца в приказчиках по хлебной ссыпке.
Да случилось так, что досталось ему после смерти дяди-парикмахера в наследство все парикмахерское хозяйство и даже с мальчиком-учеником в придачу. Вот и заявился он к нам раздувать дело, на старом-то месте ему бы житья не дали: засмеяли бы охочие до зубоскальства мещане – не за свое, мол, дело берешься.
Нанял дом, повесил вывеску: «Парикмахерская П. И. Ширяева. Стрижка, бритье и завивка волос». В зале поставлено трюмо, диван, стулья, фикус, взятый напрокат у соседки, разложены бритвы, ножницы, расчески, флаконы с одеколоном и вежеталем.
Хозяин сидит в зале и ждет посетителей. Входит клиент. Ширяев торжественно подает сигнал: «Мастер, в зало»! – и появляется Эдуард.
– Обслужите клиента!
Ширяев обращается к мастеру на «вы», чтобы придать ему весу, ибо вид «мастера» не внушал доверия. Эдуард был хорошенький, чистенький, аккуратный мальчик, старавшийся держаться солидно. Белые халаты в парикмахерских у нас в ту пору еще не вошли в употребление. Эдуард на работе был в черной тужурке и в твердом стоячем воротничке из гуттаперчи. Он был мил, но маловат ростом. Клиенты недоверчиво смотрели на мальчика и спрашивали Ширяева:
– А может быть, вы сами лучше побреете?
– Будьте покойны, останетесь довольны, бритье с гарантией, не понравивши – деньги обратно, – убеждал сиплым голосом Ширяев, прижимая руку к сердцу: сам он ни брить, ни стричь не умел.
Эдуард стриг и брил, Павел Иванович развлекал клиента разговором и получал деньги. За занавеской сидела жена Ширяева с двумя ребятами – трехлетним и грудным. Когда уходил клиент, она выползала из-за занавески и отбирала деньги у мужа. Но Павлу Ивановичу удавалось утаить мелочишку и на свою долю. Закончив трудовой день, он появлялся у нас. Усаживался у отцовского катка и хвастался:
– Выручка рубль семь гривен – мальчик не в убыток. – Доставал из кошелька двугривенный и сипло командовал: – Афоня, спроворь-ка полдиковинки, да поживее – одна нога здесь, другая там!
Афоня с веселой готовностью, с какой русский человек бежит за водкой, спрыгивал с катка, натягивал сапоги, спрашивая на ходу:
– Бернова или Крючёнкова?
Это были две водочные фирмы – водка Крючёнкова считалась помягче, Бернова – позабористей.
Приносили водку, доставали соленые огурцы из погреба. Павел Иванович со смаком выбивал пробку и разливал в рюмки. Отец «по слабости» составлял компанию, однако не упускал случая за выпивкой подразнить Ширяева:
– Смотри, Павел Иванович, не жалей харчей своему кормильцу, корми его получше, чтобы ноги не протянул от непосильной работы!
– Ну чего там непосильного? Брить да стричь – это не дрова рубить.
– Верно, побрил да спи. Знаешь, как купец работника нанимал? Вот он ему выпевает: спать будешь на себя, работать на хозяина, жалованья – тридцать дней на месяц, харчи хорошие, щи жирные, работа легкая. Встанешь пораньше – дров наколол, опять спать ложись, скотине корму задал – опять спи, воды наносил – спи, печи истопил – спи, самовар поставил – спи! Да ты на такой работе обоспишься!
Как только Ширяев приходил к нам, я бежал к Эдуарду. Я был пленен им с первого же взгляда. Все мне в нем нравилось: и его иностранное имя, и его модная в то время прическа ежиком, и стоячий воротничок из гуттаперчи, и степенная манера держаться, приличествующая «мастеру».
Он отпрашивался у хозяйки, и мы бежали задами на только что замерзшую речку кататься по льду. Металлические коньки были у нас в ту пору в диковинку. Мы катались на деревянных колодочках, в которых провертывали дырки и бечевкой прикручивали к валенкам. Такие коньки то и дело соскакивали, и привязка к ногам занимала больше времени, чем самое катанье. Да и Ширяиха не очень-то давала раскатываться. «Эдуард, – кричала она с крыльца, – принеси воды!» И мы отвязывали коньки, и я шел с моим другом за водой, потом в лавочку, в аптеку за детской присыпкой, потом за хозяином, который засиделся в гостях и не кажет глаз.
Павел Иванович вошел во вкус легкой жизни и каждый день хвастался выручкой: «Дело себя оправдывает, мальчик не в убыток». По праздникам Ширяев приходил к нам вечером с супругой и детьми – он еще не успел обзавестись знакомствами в городе, и наша семья была единственной, куда они могли пойти в гости. Я немедленно убегал в парикмахерскую, где заставал Эдуарда за топкой печи. Мы сидели у огня, не зажигая лампы, и друг мой рассказывал мне, как он очутился у Ширяева. Он рано остался без отца и матери, и тетка отдала его в учение к парикмахеру Егору Ивановичу, Егор Иванович, бездетный вдовец, был добрый мужик и хороший мастер, но горький пьяница. Во хмелю он был не шумен, и тетка все ходила и сватала ему кирсановских невест, согласных сделаться парикмахершами. Но Егор Иванович в понедельник опохмелялся, во вторник отсыпался, среду и четверг работал, а в пятницу – день базарный – начинал снова. Жениться ему было недосуг. Он умер от скоротечной чахотки, жестоко простудившись на масленой по пьяному делу. Ширяев получил парикмахерскую в наследство. Эдуард стал теперь главным винтиком в предприятии. Он мечтал накопить денег и уехать обратно в Кирсанов – там у него все-таки родня, а здесь он совсем один. Мне становилось обидно, что он так равнодушно говорит о разлуке со мной, но я понимал, что имею дело с человеком исключительной судьбы, и не роптал.
По базарным дням в парикмахерской появлялся косматый и бородатый уездный люд, и Эдуард едва успевал стричь, а Ширяев – подсчитывать выручку. «Ну как, довольны-с?» – вопрошал хозяин разглядывавшего в зеркало свое помолодевшее лицо степняка-хуторянина. «Похаять-то вроде не за что, да уж больно тщедушен мастерок-то твой!»
И удивительное дело: по второму разу никто не приходил. Заведение Ширяева казалось всем в нашем городе каким-то шутовским, несерьезным делом. Городские ремесленники, которые «хозяйствовали» и держали мастеров и подмастерьев, всегда имели понятие в своем ремесле, а чаще всего были первой рукой в собственном заведении.
Хозяйство Ширяева казалось обывателям обидной карикатурой. Краснорожий бездельник-хозяин, которого со всем его семейством содержит своим трудом тщедушный мастерок-мальчишка, – в этом порядке было что-то бесстыжее, нахальное! Посетители с каждым месяцем появлялись все реже. Павел Иванович стал прогорать.
Первым уехал Эдуард. Случилось это как-то внезапно, и я с ним даже не успел проститься. Поезд отходил вечером, а у нас в школе был как раз в тот день юбилей Пушкина. Хор спел кантату, потом учитель прочитал по бумажке, какой великий поэт был Пушкин и почему мы должны его любить.
Актеры из местного драматического кружка представляли сцену в келье из «Бориса Годунова». Податной инспектор играл Пимена, а телеграфист Кузнецов с нашей улицы изображал Гришку Отрепьева.
Потом опять пел хор, и читали стихи ребята. Я должен был декламировать «Утопленника» и, волнуясь, ждал своей очереди.
В публике сидела мать, с праздничным лицом, очень довольная, и с полным доверием к нашим талантам наслаждалась пением и декламацией.
Я вышел и прочитал «Прибежали в избу дети», хорошо, с выражением. Наш учитель Петр Михайлович перед юбилеем целый месяц возился с нами – учил декламировать, где громко, где тихо, где шепотом. Мать сказала, что у меня здорово вышло, когда я слышным всем в зале шепотом сказал:
Штоб ты лопнул…
На другой день я зашел в парикмахерскую. Вывеска была снята. Павел Иванович выносил фикус из зала, зеркало было уже продано.
И главное – не было Эдуарда. Больше я его никогда, никогда не видел.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.