Глава VI НА ПЕРЕПУТЬЕ

Глава VI НА ПЕРЕПУТЬЕ

В те трагические дни, когда о возвращении на родину нельзя было и помышлять, Рафаэль познакомился с художником Бернардино ди Бетто по прозвищу Пинтуриккьо (1454-1513), что означает рисовальщик-коротышка. Одно время он работал вместе с Перуджино и считался его учеником несмотря на сравнительно небольшую разницу в возрасте. В отличие от надменного старшего товарища Пинтуриккьо был весельчаком и душой любой компании. Вскоре после знакомства он предложил Рафаэлю прокатиться вместе до Сиены, где его ждала большая работа — кардинал Пикколомини заказал ему расписать фресками книгохранилище при кафедральном соборе. В своё время оно было создано его знаменитым дядей гуманистом и литератором Энеа Сильвио Пикколомини, автором когда-то нашумевшего эротического романа на латыни De duobus amantibus historia. В течение шести лет под именем Пия II он занимал папский престол и вошёл в историю как один из самых просвещённых пастырей Римской церкви.

Рафаэль с радостью принял приглашение товарища, чтобы развеяться и отойти от грустных мыслей, вызванных трагическими событиями в родном Урбино. Да и житье в тихом гостеприимном городке Читта? ди Кастелло наскучило, а новых заказов пока не предвиделось. Как поведал Пинтуриккьо, Микеланджело взялся изваять для Сиенского собора 15 небольших скульптур святых. Но вскоре утратив интерес, прямо заявил, что «на свет родился скульптором не для того, чтобы плодить карликов». Теперь он бьётся над укрощением огромной глыбы мрамора, лежащей на хозяйственном дворе за собором Санта-Мария дель Фьоре. От неё отказались все флорентийские ваятели, а сиенский заказ Микеланджело передал своему другу Баччо да Монтелупо.

В путь отправились поутру. Обогнув огромную чашу мрачного Тразименского озера, въехали в Тоскану с её холмами, сплошь засаженными виноградниками. Всю дорогу Пинтуриккьо потешал молодого коллегу забавными историями о быте и нравах сиенцев, людей смышлёных, оборотистых и острых на язык, которые за словом в карман не полезут. В городе появилось немало изворотливых предприимчивых людей, сумевших сколотить себе крупный капитал, и их банки успешно соперничают с банками Флоренции. Фортуна была особенно благосклонна к банкиру Агостино Киджи, чьи баснословные богатства поражали даже самое смелое воображение, и сиенцы по праву гордились своим земляком, перед которым заискивали папы и короли.

Но кроме зарабатывания денег повальным увлечением сиенцев оставались скачки или Palio. Дважды в год на центральной площади Кампо, устланной соломой вперемешку с песком, проводились состязания между семнадцатью городскими кварталами, или контрадами. Каждый квартал имел своё название типа Орёл, Пантера, Волчица, Сова, Гусеница и т. д. У всех были свои эмблемы, штандарты и фасон одежды. Для сиенцев Палио было почти культовым событием, которым жили и целый год к нему готовились, чтобы на скачках блеснуть силой и сноровкой, доказав выносливость и преданность штандарту. Особенно заботились о лошадях. Каждая команда располагала собственной конюшней, где питомцев холили, чистили и постоянно выводили в ночное на тучные заливные луга вокруг города. Большим спросом пользовались профессии конюха, шорника, кузнеца, ветеринара. И в наши дни сиенское Палио собирает многочисленных гостей, съезжающихся отовсюду и жаждущих острых ощущений. Из сиенского Палио слово «конюшня» перекочевало в современные автогонки «Формулы-1», по которым сходят с ума цивилизованные страны мира.

Рафаэль и Пинтуриккьо остановились перекусить в живописном городке Пьенца, полностью спроектированном и построенном архитектором Бернардо Росселлино по указанию папы Пия II, уроженца здешних мест. Он и переименовал его в Пиев городок, то есть Пьенца, называвшийся прежде Корсиньяно. Всё в нём было соразмерно человеку — дома, улицы и площади, где легко дышалось и ничто не подавляло. Здесь каждый чувствовал себя истинно свободным гражданином, и путникам не хотелось оттуда уезжать. Уже ближе к закату дорога резко поползла вверх.

— Ещё немного, и мы у цели, — объявил Пинтуриккьо. — Не зря тосканская поговорка гласит:

Едва взойдёшь на холм крутой,

узришь Сиену пред собой.

(Passi il piano, cavalchi il monte

e troverai Siena di fronte.)

И действительно, с высоты холма открылась великолепная панорама города, раскинувшегося на трёх холмах, окрашенных в пурпур закатом с характерной башней Манджа и соборной колокольней. Над крепостными воротами находилась мраморная доска с выбитой на ней надписью на латыни с полустёршимися от времени буквами:

Сиена шире городских ворот открывает своё сердце всяк в неё входящему.

Как же это приветствие разнится с грозным предостережением Данте «Оставь надежду…» над вратами ада!

Сразу по прибытии Пинтуриккьо приступил к делу. Наслышанный о том, что молодой собрат по искусству поднаторел в рисунке, он поручил Рафаэлю подготовить несколько эскизов к фресковым росписям, посвящённым прославлению деяний Энеа Сильвио Пикколомини и предпринятых им усилий по сплочению христианского мира в жестоком противостоянии наседающему на Европу исламу. Идея не увлекла Рафаэля, но чтобы уважить Пинтуриккьо, он сделал пару набросков к первой фреске «Отъезд кардинала Капраники на Собор в Базель». На ней молодой ещё безвестный Энеа Сильвио Пикколомини в свите кардинала гарцует на белом коне.

Ради этого пришлось побывать на площади Кампо, по форме напоминающей подкову. Там творилось настоящее безумие — нужные в качестве модели лошади во время скачек по кругу подвергались всадниками жестоким истязаниям под гогот толпы. Перед самым финишем одна из лошадей пала, не выдержав напряжения и жары, а неумеха наездник принялся хлестать её кнутом по морде, пытаясь поднять на ноги. Всё было тщетно, и несчастное животное околело. Часть зрителей завопила от восторга, а другая — убивалась из-за проигрыша. Такое зрелище было не для Рафаэля, он покинул ревущую площадь, оставив Пинтуриккьо одного любоваться диким зрелищем вместе с вошедшей в неистовство публикой. Нет, туда он больше ни ногой!

Как-то за ужином у него с Пинтуриккьо зашёл разговор о его товарище Перуджино.

— На первых порах, — вспоминал тот, — с ним ещё можно было ладить, но со временем он стал невыносим из-за своего сволочного характера.

Он немного помолчал, стараясь найти подтверждение сказанному.

— Да зачем далеко ходить? Достаточно взглянуть на его автопортрет в той же Меняльной бирже, чтобы убедиться в правоте моих слов. Надеюсь, ты его видел?

— Видел, конечно, — ответил Рафаэль, — а что из того? Напрасно на него дуешься. Признайся, зависть тебя заела, вот ты и не последовал за ним.

— При чём тут зависть? — возразил Пинтуриккьо. — Если бы ты знал, как его попрёки и придирки мне осточертели! Уж я не говорю о его мелочности при расчётах за работу, которую вместе делали. Он готов был удавиться из-за каждого сольдо. Слава богу, я вовремя одумался, иначе влип бы с ним в жуткую историю и не сидел бы тут с тобой.

Если верить рассказу Пинтуриккьо, на что, кстати, намекает и Вазари, после успеха в Риме Перуджино оказался во Флоренции. Там он обзавёлся бравым помощником по имени Аулисте д’Анджело, который ловко владел не только кистью, но и кастетом. С его помощью удалось выколотить должок за выполненную работу с одного несговорчивого заказчика. Лишившись кошелька под угрозой ножа и кастета, тот обратился в суд Otto, то есть трибунал Восьмёрки, с которым шутки были плохи. Судьи узрели в поступке художника не что иное, как разбойное нападение. Говорят, что в ходе дознания мастера и его помощника, отрицавшего своё участие в ограблении, дважды вздёргивали на дыбу (по другим версиям — четырежды), чтобы выбить у обоих признание в содеянном. Приговорив к крупному штрафу, Перуджино с позором выдворили из города.

В эту историю верится с трудом, хотя известно о скупости мастера, готового ради денег пускаться во все тяжкие. Зато как щедр и великодушен был Перуджино, когда брался за палитру и кисть, создавая подлинные чудеса, а это было самым главным для влюблённого в искусство Рафаэля. Поэтому разговоры о скопидомстве мастера или сетования на его несносный характер для него ровным счётом ничего не значили.

Точно так же ему не было никакого дела до молвы, закрепившей за обосновавшимся в Сиене пьемонтским художником Джован Антонио Бацци прозвище Mattazzo — «Бесноватый» за его привязанность к животным и странные выходки, поражавшие добропорядочных граждан. В его сиенском доме, как в Ноевом ковчеге, всякой твари было по паре. Но особой любовью пользовались у него змеи и прочие гады, о чём в городе было немало пересудов. Рафаэль познакомился с ним в городке Монте Оливето неподалёку от Сиены, где в монастыре бенедиктинцев Бацци расписывал фресками стены внутреннего дворика. Ему помогал молодой местный художник Бальдассар Перуцци. Работа Джован Антонио произвела сильное впечатление, не уступив фрескам ранее побывавшего там известного мастера Луки Синьорелли. Годы юности Джован Антонио прошли в Милане, рядом с мастерской Леонардо да Винчи, который охотно делился с начинающими художниками опытом. Встречи с прославленным мастером имели для Джован Антонио основополагающее значение. В римской галерее Боргезе находится добротно выполненная им копия с утерянной картины Леонардо «Леда и лебедь».

Пинтуриккьо был знаком с Джован Антонио, но не согласился с мнением о нём Рафаэля как о тонком вдумчивом мастере.

— Да знаю я этого Бесноватого. Не зря ему дали такое прозвище. От него можно ждать всё что угодно. Не понимаю, как настоятель монастыря ещё терпит его чудачества и безобразные выходки!

В словах друга Рафаэль уловил нотки зависти, понимая, что не чуждый шутке и эпатажу Пинтуриккьо не мог терпеть соперничества более молодого коллеги, да ещё наделённого богатой фантазией и поражавшего сиенцев своими странностями. Что же касается настоятеля монастыря, то у него действительно было немало претензий к мастеру, который позволял себе излишне вольно трактовать религиозные сюжеты. Однажды он настолько осмелел, если не сказать больше, дав волю безудержной фантазии, граничащей с эротикой, что на одной из фресок, повествующей об искушении дьяволом святого Бенедикта, написал танцующих голых гетер в самых непристойных позах. Разразился скандал, и художника-балагура заставили прикрыть срамоту и закрасить похабщину. Но даже в таком несколько приглаженном виде сцена искушения святого является лучшей в созданном Джован Антонио Бацци фресковом цикле. Позднее за экстравагантным художником закрепилось другое прозвище — Содома за его дружбу с золотой молодёжью и распутство. Именно под этим весьма неблагозвучным прозвищем он вошёл в историю мировой живописи.

В библиотеке, где Рафаэль делал небольшой набросок с находившейся там античной статуи, он познакомился с приятным господином лет шестидесяти, назвавшимся Маурицио Матуранцио. Это имя ему приходилось уже слышать в Перудже, когда он заходил в Меняльную биржу взглянуть на фрески.

— Вы совершенно правы, — подтвердил Матуранцио. — По просьбе заказчика мне довелось консультировать художника, который был не силён в мифологии, в чём упрямо не желал признаться. Пришлось немало с ним повозиться, а человек он с большим самомнением.

Матуранцио рассказал, как спорилась работа на бирже, где Перуджино помогал один из его учеников по имени Андреа из Ассизи. Ему мастер доверял всецело и поручил даже написать ряд сцен на мифологические сюжеты. Ученик настолько точно копировал манеру мастера, что иногда тот терялся, будучи не в состоянии отличить руку ученика от своей. К сожалению, талантливого парня скрутила непонятная болезнь, вызвав паралич конечностей, и бедняга был вынужден навсегда расстаться с живописью.

Их встречи продолжились. Рафаэля притягивал этот целеустремлённый не по годам человек, небрежно одетый, с целым ворохом бумаг под мышкой и со сползающими с носа очками. Из бесед со знатоком истории и античной мифологии в пустом зале библиотеки, где вдоль стен были установлены леса, сколоченные для работы, он почерпнул для себя много полезного. Дни напролёт Матуранцио корпел над своими комментариями к «Метаморфозам» Овидия.

— После разграбления библиотеки в Урбино, — говорил новый знакомый, — приходится теперь наведываться сюда из Перуджи. Война смешала все карты. Слава богу, что хоть до Сиены не добрались лапы «дракона» и здесь можно спокойно поработать над манускриптами.

Вскоре Матуранцио сообщил, что часть обоза с награбленным была отбита в Романье у бандитов и спрятана в укромном месте в горах. От него Рафаэлю стало известно, что стоящая здесь скульптура, с которой он сделал рисунок, была откопана в 1462 году в предместье Рима при папе Пие II и подарена им Сиене. Судя по предварительному рисунку, хранящемуся в венецианской библиотеке Марчана, три прислужницы Венеры олицетворяют целомудрие, красоту и сладострастие. Одна из дев справа стыдливо прижимается к подруге в центре, держа в руке позолоченное яблоко, а вот что было у подруг, неизвестно, поскольку у сиенской скульптурной группы отбиты руки у двух дев. При написании картины Рафаэль уравновесил композицию, пририсовав двум остальным девам по яблоку, предназначенному в награду победителю воображаемого турнира.

Это первая его работа (Шантийи, Музей Конде), не связанная с библейской тематикой, да и сама Сиена с её свободой нравов никак не способствовала настроиться на религиозный лад. Картина прекрасна не только удивительной гармонией линий, но и тем, что верно отражает чистоту души самого художника и ту благость, которую он излучает на окружающих его людей, что не мог не почувствовать учёный Матуранцио, познакомившись с Рафаэлем. В грациозном трио обнажённых дев молодой художник проявил редкое умение настолько впечатляюще воспроизводить красоту женского тела, что у его современников, включая также первого биографа Джовио, не нашлось иного слова для определения увиденного, кроме как venustas — красота божественная, и этим всё было сказано.

Поначалу Рафаэль намеревался поместить на тыльной стороне доски с тремя грациями спящего рыцаря, но передумал и написал картину того же размера на другой доске. Получился превосходный диптих в манере фламандских живописцев с присущими им мелкими подробностями, написанными с филигранной точностью. Миловидный юнец в рыцарских доспехах забылся сном, лёжа на земле и облокотившись на щит. Во сне ему привиделись две очаровательные девы: одна слева в скромном одеянии с мечом и книгой в руке призывает рыцаря к свершению подвига и к познанию мудрости. Другая с непокрытой головой и в небесно-алом светском платье, перевитом нитками коралла, протягивает спящему цветок мирта, суля ему успех в делах любовных. Вероятно, такие сны частенько снились и самому художнику, наделённому богатым воображением, а будоражившие впечатлительную натуру девятнадцатилетнего юнца пылкие чувства давали о себе знать особенно по ночам, что более чем естественно в его возрасте.

Три фигуры изображены на фоне великолепного пейзажа с полноводной рекой, через которую перекинут мост, бедным селением, замком на скале и синеющими вдали горами. Воспроизведённая картина живой природы представляется осуществлённым сном рыцаря. В самом центре картины Рафаэль неслучайно поместил чахлое дерево, которое делит изображение по вертикали на две равные, но по смыслу диаметрально противоположные части. Тянущееся к солнцу дерево определит выбор юного рыцаря, когда он очнётся от сна. Можно также предположить, что появившийся на картине молодой лавр определил выбор самого Рафаэля, оказавшегося в смутные годы на жизненном перепутье: идти ли ему дорогой, проторённой другими художниками, переняв у них самое лучшее, или найти свой собственный путь, ведущий к славе?

В той же библиотеке Рафаэлю попалась на глаза в отдельном издании с комментариями «Ода Меценату» Горация. Его поразила в ней одна мысль латинского поэта. Говоря о разных наклонностях людей, будь то жажда победы в заезде колесниц или приверженность к возделыванию земли, Гораций довольствовался судьбой, дарованной ему задумчивой музой Полигимнией, дабы заслужить лавровый венец поэта-лирика, в чём он признаётся своему покровителю Меценату:

Коль буду к сонму избранных приближен,

То вознесусь в мечтаньях до небес.

Об этом мечтал и Рафаэль, веря в свою судьбу.

Кроме этих двух небольших работ, выполненных в основном для себя, стоящих заказов в Сиене Рафаэль пока не нашёл. Тем временем до него доходили слухи о бурной жизни в Риме, где с уходом французов и окончанием военных действий на художников посыпались заказы. Но отправиться туда без приглашения было бы опрометчиво с его стороны. Кому он, провинциал, там нужен? Даже Пинтуриккьо затосковал, вспоминая былые дни работы в Ватикане. День Всех Святых в начале ноября друзья встретили с невесёлыми мыслями о своём житье-бытье в забытой заказчиками практичной Сиене, где под проливным дождём праздник выглядел буднично и уныло.

К ним на огонёк зашёл скульптор Баччо да Монтелупо, чья мастерская была по соседству. Получив от Микеланджело поручение, он работал по его рисункам над изваяниями святых для собора. Засидевшись, он немало рассказал о своём удачливом флорентийском друге. Рафаэля, а особенно Пинтуриккьо покоробило в изложении говорливого гостя одно весьма резкое суждение Микеланджело.

— Я не раз слышал, — рассказывал Баччо, — как он заявлял, что живопись должна быть лишена всякого украшательства, столь ценимого глупцами, и выглядеть как выжженная земля. Для него скульптура была и остаётся первейшим из искусств.

Чтобы придать ещё больший вес высказанной мысли, Баччо добавил:

— Микеланджело любит повторять, что скульптура отличается от живописи, как солнце от луны.

Они не стали оспаривать это парадоксальное суждение, поскольку на душе и без того было муторно.

* * *

Совсем иные настроения царили в тот день в Риме. Вот, например, как папский секретарь кардинал Иоганнус Бурхардус описывает в своём дневнике эту дату, шумно отмеченную нагрянувшим в Вечный город грозным герцогом Валентино, сиречь Цезарем Борджиа, в дворцовых апартаментах, расписанных бравым Пинтуриккьо:

«На половине герцога Валентино в Апостольском дворце состоялся праздничный ужин, на который были приглашены, как обычно, несколько порядочных проституток, называемых куртизанками. После обильного застолья и возлияния начались танцы под звуки оркестрика, расположившегося в соседней гостиной. Поначалу захмелевшие гости, куртизанки и даже слуги танцевали одетые, а затем в такт музыке начали быстро обнажаться, сбрасывая с себя одежды вплоть до исподнего.

Тяжёлые бронзовые канделябры с горящими свечами были убраны со стола и поставлены на пол, дабы лучше освещать наготу танцующих и рассыпанные по паркету каштаны. Смешно ползая на четвереньках среди стоящих канделябров и крутя голыми задами, куртизанки стали состязаться друг с другом в сборе рассыпанных каштанов, одновременно ублажая прямо на полу вошедших в похотливый раж пьяных самцов. Победительниц ждали богатые подарки, разложенные тут же на креслах. Арбитрами этого похабного состязания были Его Святейшество, герцог Валентино и его сестра Лукреция Борджиа, которая резвилась больше всех, подзадоривая знающих своё дело куртизанок».26

Даже представить себе трудно, что в день церковного праздника такое могло твориться в святая святых — Ватикане! Переживший пятерых понтификов педантичный немец отводил душу, не отказывая себе в удовольствии аккуратно заносить в дневник пикантные подробности из жизни папского двора, нравы которого он втайне презирал. От него стало известно, что вначале отец, а затем оба братца затащили в постель девочку Лукрецию.

Недавно кардинал переехал в собственный дом в позднеготическом стиле с пристроенной к нему башней Арджентина по латинскому названию его родного города Argentoratum (нынешний Страсбург), давшей название и близлежащей обширной римской площади. После смерти Бурхардуса его дневник был обнаружен в тайнике дома, но не был уничтожен и долго хранился в ватиканском архиве под грифом «секретно». А как известно, всё тайное со временем становится явным, тем более что сам папа Александр Борджиа был фигурой одиозной, не пользовавшейся симпатией ватиканских старожилов. Благодаря им стали достоянием гласности многие тайны папского двора.

Тот же дотошный Бурхардус не забыл отметить в своём дневнике, что 29 июня 1503 года в день апостола Петра, словно в наказание за тяжкие грехи, совершённые папой и его семейством, Рим оказался во власти разрушительного смерча с дождём и градом. Под порывами ураганного ветра рухнула часть пристройки к Апостольскому дворцу, где в это время находился папа. Обрушившиеся потолочные перекрытия придавили насмерть двух его приближённых и одного гвардейца из охраны, но сам понтифик остался цел и невредим. Он оказался в спасительной узкой нише, образованной тремя рухнувшими балками. Перепуганного папу, орущего благим матом, перемазанного в извёстке и в разодранном одеянии, пришлось оттуда вызволять, как из капкана. Во время очередной воскресной проповеди в соборе Святого Петра Александр VI воспользовался случившимся с ним как проявлением воли Господней. Однако римляне увидели в этом последнее предупреждение Небес греховоднику, и не ошиблись.

Когда папа Борджиа скончался, а умирал он долго и мучительно, все приближённые и слуги разбежались, оставив умирающего одного корчиться от нестерпимой боли. Запропастился куда-то даже папский лекарь. Как только у папы начались судороги, дворец тут же покинула его сожительница красавица Джулия Фарнезе. По городу поползли слухи, что приступ начался сразу после ужина в компании сына, который также не замедлил исчезнуть. По версии, пока окончательно не доказанной, яд предназначался для одного из гостей, приглашённых на ужин во дворец, но по ошибке слуг, плохо знавших испанский, на котором отдавались все распоряжения, отравленный кубок достался папе. Эта тёмная история вполне правдоподобна. В те времена яд широко применялся при сведении счётов. В Риме была секретная лаборатория по изготовлению различных ядов. Недаром римляне прозвали папскую отраву «напитком Борджиа».

В пятницу 18 августа 1503 года набатный колокол оповестил Вечный город о кончине папы Александра VI, но никто из кардиналов и римской знати не пришёл во дворец проститься с усопшим. Один лишь верный долгу секретарь Бурхардус, как и положено, распорядился обмыть покойного, перепачканного с ног до головы испражнениями и блевотиной, а затем облачить в папские бармы белого и кармазинного цвета и подложить ему под голову расшитую золотом подушку. От нестерпимой августовской жары труп вздулся, почернел и стал разлагаться, распространяя зловоние.

Воспользовавшись суматохой из-за подготовки к похоронам, во дворец проникла шайка бандитов, подосланных, как полагают, сказавшимся больным Цезарем Борджиа, который так и не пришёл к умирающему отцу. Оттеснив и связав опешивших гвардейцев, налётчики вынудили папского казначея открыть им бронированную дверь в хранилище с сокровищами и деньгами. Нажива превзошла ожидания грабителей, но уйти с ней им так и не удалось — сгубила алчность. Пока злоумышленники, ссорясь из-за добычи, набивали мешки, подоспела подмога и верные присяге гвардейцы закололи бандитов. Но кое-кому из них удалось спастись и рассказать об увиденных в Ватикане несметных сокровищах, накопленных папой Борджиа за десять лет правления. При нём шла открытая торговля кардинальскими и епископскими званиями; немалые средства поступали в казну и от бойкой продажи индульгенций.

В те дни не растерялась и дворцовая челядь — в осиротевших апартаментах Борджиа она растаскивала всё, что попадалось под руку. Как пишет в своём дневнике Бурхардус, «тащили хрусталь, посуду, ковры, канделябры, бельё, оставляя только неподъёмные дубовые столы, кресла и тяжёлые шпалеры на стенах». Добрались и до знаменитых ватиканских погребов с отборными винами. Распоясавшаяся прислуга устроила шумную тризну. Во время пьяного дебоша собутыльники изощрялись в непристойных выражениях. Эта дикая оргия происходила в жилых папских покоях перед настенным портретом коленопреклонённого папы Борджиа в профиль с его характерным крючковатым носом стервятника на обрюзгшем лице, выдающем человека, жившего далеко не праведной жизнью. Пожалуй, это единственное сохранившееся в Италии изображение нелюбимого итальянцами папы.

Как потом рассказывал кто-то из очевидцев пьяного сборища, один из дебоширов запустил в портрет папы бутылкой, которая, разбившись о стену, залила фреску вином, словно кровью возмездия за все пороки покойного нечестивца. Подобные бесчинства и глумления Ватикану суждено было пережить ещё раз — в злосчастные майские дни разграбления Рима ландскнехтами Карла V в 1527 году, когда во время грабежей и погромов один из вандалов нацарапал кинжалом имя Лютера на одной из фресок Рафаэля.

Под монотонные удары колокола по дороге от Апостольского дворца к собору Святого Петра потянулась траурная процессия с телом усопшего на катафалке, покрытом фиолетовым стягом с папскими вензелями. Она представляла жалкое зрелище, словно хоронили не папу римского, а какого-то безродного лавочника из народного квартала Трастевере. Неожиданно налетевший ветер поднял клубы пыли над малолюдной процессией, гася факелы в руках сопровождавших её полупьяных слуг. Завидев шествие, прохожие посылали вслед проклятия и плевались. Но на этом злоключения для покойного не закончились. Доставленный плотниками в собор гроб оказался слишком тесен, и этим бедолагам пришлось, зажимая носы от нестерпимой вони, пинками втискивать в него распухший смердящий труп. На ночь тело было оставлено в соборе под усиленной охраной во избежание возможного надругательства над ним со стороны разгорячённой толпы, собравшейся на площади.

На следующее утро состоялось отпевание. Зловоние было столь сильным, что его невозможно было заглушить окуриванием ладаном из кадильниц, а тем паче близко подойти к гробу. Заупокойная служба прошла в пустом соборе впопыхах в присутствии трёх кардиналов, секретаря Бурхардуса и нескольких певчих. Атмосфера была гнетущая, и казалось, что сам собор, погружённый в полумрак, всем своим видом выражал неприятие совершаемой под его сводами церемонии. С ним была согласна и природа, разразившись раскатами грома, пронзающими толщу соборных стен. Проливной дождь смывал с улиц и площадей накопившуюся грязь и мусор как последнее напоминание о покойном развратнике. Даже в органе, словно по наущению свыше, произошла какая-то поломка, и он после первых же аккордов замолк.

Так бесславно закрылась одна из самых позорных страниц в истории папства. Очевидцем тех бурных событий и совершённых покойным понтификом и его близкими гнусностей оказался наш монах Максим Грек, симпатизировавший Савонароле и вспоминавший позже «недостойнейшего папу Александра, испанца, превзошедшего всякого рода преступлениями и злобою любого законопреступника».27

Весть о смерти Александра VI вызвала бурную радость в Сиене, чему Рафаэль стал свидетелем. Сиенцы традиционно слыли гибеллинами и ярыми противниками папства, за что не раз отлучались от церкви. В те дни на фоне всеобщего ликования несколько необычно выглядел сникший и погрустневший Пинтуриккьо. Недавно его видели в церкви, что раньше случалось редко. Там он запалил заупокойную свечу и преклонил колено перед Распятием, но не стал исповедоваться, сказав, что не доверяет приходскому священнику, известному бабнику и бражнику.

— Знаешь, — признался он Рафаэлю, — грущу я не столько по покойному папе, от которого видел немало доброго и хорошего, сколько по дням прошедшей молодости, когда била ключом фантазия и всё мне казалось тогда под силу. Увы, те счастливые дни не вернуть!

Пинтуриккьо налил себе стакан вина и выпил, не чокаясь. В тот вечер он немало рассказал о работе в Ватикане и встречах с покойным понтификом.

— Папа был жизнелюбом — не чета некоторым нашим занудам заказчикам. Одно плохо, что изъяснялся он лишь по-испански, и мне пришлось учиться его языку. Когда я показывал ему рисунки для фресковых росписей, он подбадривал меня и советовал быть смелее, изображая обнажённых богинь. Особенно он любил пышные груди и толстые ляжки.

Видно было, что ему хотелось выговориться, вспоминая самые счастливые дни жизни, когда, получив от папы полную свободу, он расписывал зал и примыкающие к нему небольшие помещения в замке Святого Ангела, соединённом с Апостольским дворцом потайным коридором, о существовании которого знали только самые доверенные лица. В замке папа Александр обычно устраивал шумные оргии подальше от глаз всевидящей Римской курии и завистливого двора. Именно там Пинтуриккьо мог дать волю своей фантазии, изощряясь в написании откровенно эротических сцен, столь ценимых папой Борджиа. Но и ему был заказан вход в некоторые секретные помещения, где происходила расправа над неугодными лицами.

Однажды художник оказался свидетелем добровольного папского затворничества в замке в одном из тайных подземных помещений. Пинтуриккьо почти неделю не высовывал нос наружу, коротая время с прячущимся от французов испуганным папой, пока Карл VIII с войском не покинул Вечный город и двинулся на Неаполь.

— Ох и натерпелись мы тогда страху, — признался Пинтуриккьо.

Вспомнив один курьёзный случай, он оживился и впервые за весь вечер рассмеялся, расплескав вино:

— Если бы ты только видел, какой вышел со мной конфуз! Однажды, когда я писал довольно откровенно козлоногого сатира, воспылавшего страстью к пышнотелой нимфе, в зале появился папа с приближёнными. Все остолбенели, не веря своим глазам, перед незаконченной мной сценой соития. И что же ты думаешь? Вместо того чтобы пожурить меня за дерзость, папа рассмеялся и подарил вот этот перстень с топазом. Его прихвостни лишились дара речи, видя, как я надеваю на палец перстень. О таком заказчике можно только мечтать!

Захмелев, он ещё долго рассказывал, перемежая речь испанскими словами, о покладистом папе Борджиа, который вовсе не был ханжой.

— Он любил повторять один катрен из Петрония, когда приглашал меня разделить с ним трапезу. Я до сих пор помню этот стих:

Коль есть фалернское вино,

С ним забываются все беды.

И что б там ни стряслось, оно

Незаменимо для беседы.

Хотя у Рафаэля было иное мнение на сей счёт, он предпочёл отмолчаться, позволив товарищу излить душу. Больше они к этой теме не возвращались. Вскоре нахлынули другие бурные события и имя папы Борджиа кануло в Лету.

Когда в начале сентября пришла весть об избрании новым папой заказчика Пинтуриккьо кардинала Франческо Пикколомини, принявшего имя Пия III, Сиена окончательно сошла с ума. Однако ликование в городе продлилось недолго: через 27 дней после восшествия на престол болезненный Пий III, не выдержав сильного потрясения, скончался. На следующий же день после похорон собрался конклав, самый короткий в истории папства, который избрал 31 октября новым понтификом 62-летнего генуэзца кардинала Джулиано делла Ровере, выходца из простой семьи рыбаков, как и его дядя папа Сикст IV. Племянник отличался крутым воинственным нравом. Отдавая за него голоса, собравшиеся на конклав кардиналы, видимо, понимали, что в условиях повсеместного брожения умов, когда расшатывались устои веры, Рим нуждался в сильном волевом пастыре. Новый понтифик принял имя Юлия II в память римских кесарей, заявив тем самым о своих далекоидущих планах.

Потерпев провал на конклаве, хотя из-за кулис оказывал сильное давление на соплеменников-кардиналов, изувер Цезарь Борджиа тотчас исчез с политической сцены, опасаясь за свою жизнь. Из захваченных им преступным путем земель повсеместно изгонялись его приспешники, а кое-кто из потакавших ему политиков и учёных сложил голову на плахе. В Урбино горожане с криками «Да здравствует наш герцог Гвидобальдо!» подняли восстание против гарнизона, оставленного сынком-выродком покойного папы, и с позором изгнали захватчиков. Пожалуй, это был единственный в истории случай выступления народа в защиту своего хозяина, феодального правителя.

Первыми в Рим устремились поздравить с избранием нового папу его младший брат Джованни делла Ровере с женой и сыном Франческо Мария. Прибыл туда и герцог Гвидобальдо, поскольку Юлий II приходился ему двоюродным дядей. Говорят, что в папской приёмной незаметно появился с понурой головой Цезарь Борджиа, который слёзно умолял урбинского герцога простить ему предательство. Неизвестно, замолвил ли Гвидобальдо за него словечко перед папой, но бывший предводитель папского войска воинственный герцог Валентино объявился вскоре в Неаполе, а затем в Испании, где после тюремного заключения бесславно, как и его порфироносный родитель, окончил свои дни в 1507 году. Его похотливая сестра Лукреция, заразившись нехорошей болезнью, пережила братца на 12 лет.

В дни торжеств по случаю интронизации папы Юлия его родной брат Джованни делла Ровере получил почётный титул префекта Рима, его жену Джованну Фельтрия стали называть «префектессой». Её чрезмерно деятельная натура сразу же пришлась не по нутру новому папе, который однажды довольно резко, не стесняясь в выражениях, высказался по поводу вмешательства невестки в римские дела. Её брат и двоюродный племянник папы Гвидобальдо да Монтефельтро был назначен предводителем папского войска, хотя с трудом держался на ногах, опираясь на костыль, и 22 мая получил из рук посла английского короля Генриха VII орден Подвязки. Тогда же в Риме был официально оформлен акт усыновления бездетным урбинским герцогом своего родного племянника Франческо Мария делла Ровере. По столь знаменательному случаю подросток был пожалован орденом Святого Михаила как будущий защитник отечества.

В Урбино вернулся двор во главе с герцогиней Елизаветой Гонзага, и жизнь потекла по привычному руслу. Рафаэля потянуло домой — к родным и в свою мастерскую. Но у него были ещё неоконченные дела в Читта ди Кастелло и в Перудже. Узнав, что юный папский племянник награждён орденом Святого Михаила, Рафаэль захотел отметить это событие, в благодарность к его матери Джованне Фельтрия, не раз оказывавшей ему помощь после смерти отца. Он написал небольшую картину в духе двух предыдущих досок. Так появился на свет «Архангел Михаил» (Париж, Лувр), на которой святой воин в отчаянной схватке поражает дракона.

По всей вероятности, помимо пришедшего сообщения из Рима, сюжет картины был навеян беседами с Матуранцио и, в частности, рассуждениями учёного о неминуемом возмездии за совершённое зло и о дантовом «Аде». Он был дружен с флорентийским гуманистом Кристофоро Ландино, прославившимся своими комментариями к «Божественной комедии».

— Это было поистине счастливое незабываемое время для Флоренции, — рассказывал Матуранцио, — где под покровительством Лоренцо Великолепного в Платоновской академии собирались самые светлые умы. Но после ухода из жизни самого Лоренцо и смуты, посеянной Савонаролой, не стало Фичино, Пико делла Мирандола, Полициано, Ландино и других мыслителей и поэтов. Академия утратила былой блеск.

На картине Рафаэля справа корчатся в муках мошенники и воры, обвитые змеями, как намёк на Борджиа, умыкнувшего Урбинское герцогство; слева — окаменевшие лицемеры и лжецы. Повсюду ползают мерзопакостные твари, терзающие грешников в преисподней. Это первое и единственное обращение Рафаэля к Данте, терцины которого произвели на него ошеломляющее впечатление, и картина обрела зловещий колорит, столь несвойственный его жизнеутверждающей живописи. Каковы бы ни были повороты судьбы и житейские перипетии, Рафаэль не переносил их на свои картины и всячески чурался мрачной палитры.

Перед отъездом из Сиены Матуранцио зашёл попрощаться к Рафаэлю.

— Еду в Венецию, — радостно объявил учёный. — Там в библиотеке Марчана обнаружены неизвестные письма Овидия. Это большая удача! Сгораю от нетерпения их увидеть.

Рафаэль решил показать Матуранцио «Три грации» и «Сон рыцаря», которые никому не показывал, даже Пинтуриккьо. Ему хотелось знать его мнение, которым он дорожил. Тот долго разглядывал картины подслеповатыми глазами, то снимая, то нацепляя на нос очки.

— Что вам сказать, мой юный друг? Обе работы бесподобны. Я понимаю, что вы уже сделали для себя выбор, и тут нечего добавить, а тем паче что-то советовать. Для меня ясно только одно — философам и служителям муз следует держаться как можно дальше от политики и сильных мира сего. Поэтому на вашей картине меня прельщает, хотя в мои годы это может показаться легкомысленным? скорее дева с протянутым цветком мирта, нежели её подруга с мечом.

И он поведал историю о трагической гибели друга и коллеги библиофила Колленуччо. Тот поддерживал идею объединения итальянских земель в одно независимое государство, за которую ратовали Цезарь Борджиа и Макиавелли, но флорентийца власти пощадили — уж больно велика и значительна была фигура историка, мыслителя и литератора. А вот бедняге Колленуччо не повезло, и учёный муж был казнён в Пезаро теми, кто совсем недавно поддерживал политику узурпатора и заискивал перед ним.

— Любая великая идея, — тихо промолвил Матуранцио, словно про себя, — становится пагубной, если за её осуществление берутся грязными руками.

Но времена меняются, и благодарные граждане Пезаро увековечили память знаменитого земляка, воздвигнув ему памятник перед крепостью Rocca, построенной Лаураной, где когда-то был обезглавлен Колленуччо.

Это была их последняя встреча. Рафаэль полюбил чудаковатого Матуранцио, из бесед с которым почерпнул для себя так много ценного, поучительного, и на многое благодаря ему взглянул по-новому.

* * *

Сиена действительно открыла своё сердце Рафаэлю «шире городских ворот», как сказано при въезде в город на доске крепостной стены. Бо?льшую часть времени он проводил в мастерской Пинтуриккьо, где по вечерам собиралась молодёжь, засиживавшаяся за дружеской беседой чуть не до рассвета. На правах хозяина и старшего по возрасту руководил весёлыми посиделками Пинтуриккьо. Пока он потешал компанию своими забавными байками с присущим ему блеском и артистизмом, Рафаэль успевал сделать несколько рисунков с натуры, которые раздаривал гостям на память, и те были от них без ума. К сожалению, заказов у него ещё не было, но рука постоянно была в движении, водя карандашом по бумаге.

Его всегда забавляло, как Пинтуриккьо, несмотря на свой маленький рост и появившееся брюшко, волочился за рослыми девицами с пышными формами, отдавая им явное предпочтение перед остальными юными гостьями. Девицы всерьёз не принимали такие ухаживания, но иногда, увлекшись, Пинтуриккьо допускал вольности, распуская руки, за что, как и полагается, получал звонкую пощёчину. А он не обижался и всё обращал в шутку.

Среди гостей внимание Рафаэля привлекла одна миловидная черноокая девушка, отличавшаяся от подруг застенчивостью и естественной простотой, без тени жеманства. В её глазах он увидел затаённую печаль. Подруги звали её Джойя, но это радостное имя или прозвище не соответствовало грустному облику девушки. Ему захотелось запечатлеть её образ, но, к его немалому удивлению, она наотрез отказалась позировать, хотя все остальные гостьи мастерской так и льнули к нему, что вызывало еле скрываемое раздражение коротышки Пинтуриккьо. Пришлось даже снять отдельное помещение для работы, чтобы не злоупотреблять гостеприимством не в меру ревнивого товарища, который в последние дни стал изрядно докучать своими плоскими шутками и анекдотами не всегда кстати, а главное, не умолкающим ни на минуту жиденьким тенорком, наподобие назойливого комариного писка.

И всё же скромная гордячка не устояла перед обаянием красивого молодого художника и однажды, потупя очи, дала согласие на позирование. Она прибегала к нему поутру и после сеанса торопилась поскорее уйти. Несмотря на все старания, ему не удавалось её разговорить. На его вопросы она не могла или не хотела дать вразумительный ответ, зато терпеливо позировала, не шелохнувшись. Увлекшись красивой натурщицей, он сознательно медлил с портретом, чтобы продлить очарование тайных урывочных встреч, подобных лёгким дуновениям утреннего зефира. Но по вечерам в мастерской у Пинтуриккьо во время посиделок Джойя старалась держаться, как всегда, в тени, не показывая виду, что близко знакома с Рафаэлем.

Вскоре была закончена «Читающая Мадонна с младенцем» (Берлин, Государственный музей), часто называемая в литературе «Мадонна Солли» по имени последнего владельца. В голубом плаще, накинутом поверх красного хитона, Мадонна занята чтением, держа на коленях розовощёкого младенца, играющего с зябликом. Малыш отвлёкся на миг от забавы с птенцом и глядит с нескрываемым любопытством на книгу в руках матери. Эта небольшая работа открывает собой целую галерею бесподобных рафаэлевских мадонн, поражающих своей одухотворённостью и божественной красотой.

Когда натурщица увидела законченную картину с пухленьким младенцем на коленях матери, она побледнела и заплакала почти навзрыд. Не понимая причины расстройства, Рафаэль растерялся и старался, как мог, её утешить.

— Радость моя, Джойя, что случилось? Ты недовольна, как я тебя изобразил?

— Не говори ничего, — промолвила она, всхлипывая, — но ребёнка у меня уже никогда не будет.

Успокоившись, она впервые рассказала ему о себе. Поведала грустную, но весьма банального историю, как была брошена любимым, когда тот узнал о её беременности, и от нервного потрясения у неё произошёл выкидыш. Она потеряла много крови и чудом осталась жива. Их тайные встречи продолжались урывками. В те сладостные мгновения молодые любовники забывали обо всём на свете, целиком отдаваясь охватившему их чувству, пока однажды Пинтуриккьо не ошарашил новостью.

— Допрыгался, голубчик! — заявил он с ехидцей. — Так знай, что твоя тихоня и недотрога натурщица сожительствует со стариком Салимбени. Пока банкир-рогоносец ни о чём не догадывается, но всякое может статься. Решай сам, как из этой истории выпутаться.

В это трудно было поверить, поскольку с милой скромной девушкой у Рафаэля установились дружеские доверительные отношения, и она ни разу не обмолвилась о связи с известным в городе банкиром, которому принадлежал один из великолепных дворцов. А может быть, всё это наветы или обычный розыгрыш шутника Пинтуриккьо, который ревниво относится к его успеху у женщин? На душе было неспокойно и остался неприятный осадок, словно он совершил что-то непристойное и гадкое, о чём придётся долго сожалеть.

Однако Рафаэль решил не доискиваться истины, а тем более обижать подозрением славную Джойю. Он спешно покинул Сиену, оказавшуюся теперь для него, приезжего, небезопасной, так и оставив невыясненной историю с «банкиром-рогоносцем».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.