ГЛАВА СЕДЬМАЯ

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

На другой день Франчишка Игнатьевна стала собирать Олю на прием к фельдшеру, старичку поляку, который скрывался от оккупантов. Оля долго отказывалась, протестовала и плакала.

— Ты что, хочешь, чтобы тебе отрезали ногу? — пригрозила Франчишка Игнатьевна,

— Тетя Франчишка, а если мы не пойдем к доктору? У меня уже не болит нога, я хромаю только маленечко… Вот сами посмотрите, совсем и не хромаю…

Крепко сжимая губенки, пересиливая боль, она даже пыталась улыбнуться. Но Франчишка Игнатьевна была неумолима:

— У тебя так быстро перестала болеть нога? Ты уже можешь не хромать? Я вижу, как ты можешь не хромать! Ах, доченька, кого ты хочешь обмануть? Тетю Франчишку? Не трусись, деточка! Ничего худого не будет тебе от доктора. Он непременно тебя вылечит.

Фельдшер, маленький седой старичок, принял Олю в полутемной с низким потолком комнате. Он не сразу разрешил Франчишке и Ганне войти в комнату, а заставил их сначала спрятаться в саду. Потом высунул из приоткрытой двери голову и тихо позвал Ганну. Попытавшуюся пройти следом Франчишку Игнатьевну оставил в передней.

Ганна стала наблюдать за перевязкой. Фельдшер быстро размотал загрязненный бинт и бросил его в таз. Промыв рану спиртом, не обращая внимания на стоны девочки, старичок покачал головой. Взглянув на Ганну, сокрушенно сказал:

— Плохо! Идет воспалительный процесс. Будьте любезны, пани Ганна, подайте вон тот флакончик. Придется резать…

— Что резать? — в ужасе спросила Ганна. — Неужели девочка может остаться без ноги?

— О, нет! Вы меня не так поняли. Придется вскрыть рану и сделать небольшую прочистку. Все будет отлично, — сказал он, беря ланцет.

— Но, господин фельдшер, она ведь ребенок… Посмотрите, как девочка дрожит, боится. Нельзя ли…

— Я уверяю, что не будет больно.

— Не забывайте, что перед вами ребенок, — настаивала Ганна. — Если нужно сделать прочистку, как вы выражаетесь, то неужели нельзя это сделать без вмешательства ваших ножей?

— Разумеется, можно. Но я хотел ускорить процесс выздоровления. Тогда сделаем проще. Положим лекарство, перевяжем — вот и все.

Закончив перевязку, фельдшер внимательно посмотрел на Олю.

— Какое прекрасное лицо у этой девочки! — воскликнул он. — Кто ее родители?

Оля понимала, что речь идет о ней, и видела пристальный взгляд старика. По ее бледному лобику катились крупные капли пота.

— Это дочка наших знакомых, — отвечала Ганна. — Она дочь советского офицера с пограничной заставы…

— Все мне понятно, не говорите больше ни слова, — сказал фельдшер, видя, что Ганна может сейчас же разрыдаться.

Старик помолчал, потом, взглянув на Олю добрым и грустным взглядом, ласково спросил:

— Как тебя зовут, девочка?

— Оля… — чуть слышно прошептала она.

— Твой отец пограничник? Комиссар?

Оля низко опустила голову и ничего не ответила.

— Не бойся! Я поляк и тебя не обижу. Вот возьми печенье… — фельдшер взял со стола пачку печенья и сунул ее растерявшейся Оле. — Ступай, малышка, и поправляйся, милая…

Когда они шли по тихой садовой дорожке, Оля спросила:

— Тетя Ганна, а как зовут этого хорошего дедушку?

— Я, милая девочка, даже и не узнала его имени. А вернуться к нему, наверно, уже нельзя…

Прошло несколько дней. Оля начала поправляться. Александру Григорьевну Франчишка отвела в Перстунь. Осталась Оля одна в чужой семье. С утра она брала в руки палочку, выходила во двор и, прихрамывая, гнала пасти гусей к берегу Августовского канала. С первых же дней ее трудовой жизни с ней начал враждовать старый злой гусак. Как только Оля подходила к стаду, глава гусиного семейства, вытянув шею, по-змеиному шипел, растопырив крылья, бежал навстречу. В первый день Оля так испугалась, что выронила свою палочку. Серый гусак исщипал ее до синяков. В другой раз он едва не сбил ее с ног. Оля вынуждена была отбиваться. Так, с раненой ногой и с синяками на теле, девочка стала привыкать к новой жизни, помогая Франчишке Игнатьевне в хозяйстве. Подогнав гусей к каналу, она садилась на пригорок неподалеку от берега и до боли в глазах неотрывно смотрела на заставу. Застава была совсем близко, в каких-нибудь двух километрах от поселка. О, если бы кто знал, как тянуло ее туда! Только бы одним глазком посмотреть в окошко своей квартиры! Там стояла ее кроватка, а где-нибудь в уголке, наверное, одиноко лежали заброшенная, осиротевшая кукла Маша и бархатный медвежонок с желтыми пуговицами-глазами.

С каждым днем Оля угоняла гусей все дальше и дальше от поселка и все ближе к заставе. Вот уже видны и мостик через канал, конюшня и маленькая баня, стоявшая неподалеку от дома, в котором они жили.

Высоко в небе над опустевшей заставой кружился коршун. То он парит под самыми облаками, то опускается вниз, пролетает над крышей казармы и вьется над вяло текущей в канале водой. Что-то высматривает крылатый хищник. Он с высоты, может быть, даже видит гнездышко с маленькими коршунятами. Оля завидует этой вольной птице и чувствует, что ей трудно, неимоверно трудно пройти даже несколько сот шагов, чтобы заглянуть в родной дом, где все ей так дорого и близко. Собрав все силы, всю волю, она оставляет гусей по эту сторону канала и направляется к заставе. Вот уже она ступает босыми ногами по нагретому солнцем деревянному настилу моста. Забыв про боль в коленке, быстро спускается в лощинку, затем поднимается на изрытую снарядами высотку. Вот баня, от нее начинается вторая траншея, по которой они вышли с Александрой Григорьевной с заставы. Но этого места теперь не узнать: все изуродовано, исковеркано взрывами. На бруствере глубокие вмятины танковых гусениц. И вдруг Оля видит запыленную, помятую зеленую пограничную фуражку. Затаив дыхание, она остановилась, чувствуя, как сильно заколотилось в груди сердце. Оля хотела поднять фуражку, но в это время в траншее увидела еще одну такую же запыленную фуражку, прикрывавшую чью-то голову. Под солнцем рубином поблескивала пятиконечная звездочка. Прижавшись спиной к стенке траншеи, там сидел полузасыпанный землей пограничник. Оля почувствовала, что ее душит что-то тяжелое, гнетущее. Задыхаясь, она закрыла глаза, пошла дальше ощупью, в темноте, и, не помня себя, очутилась в своей квартире.

Двери распахнуты настежь, холодом веет из опустошенных комнат. В разбитые окна врывается ветер, завывает в рамах. Шуршат, пошевеливаются на крашеном полу бумажные клочья и, как живые, вихорьком мечутся из угла в угол. Только у стены от луча полуденного солнца ярко и тепло блестит пуговичка от отцовской гимнастерки, которую Славка не дал тогда пришить, а закинул куда-то за гардероб. Оля бросается к этой драгоценной пуговице, хватает ее, зажимает в кулачке и пугливо оглядывается по сторонам: не подсмотрел ли кто, не отнимет ли это последнее, что осталось от их родного угла!

Крепко прижимая к бьющемуся сердцу свою находку, Оля медленно пятится назад. Споткнувшись о порог, она круто поворачивается, выходит в сени и, как в тумане, бродит по изрытому снарядами двору. Кругом ямы, комья подсыхающей земли. Передняя стена конюшни из красного кирпича почти до самого конька выщерблена пулями и осколками мин. В казарме выбиты стекла. Склад старшины Салахова, уехавшего накануне войны в Гродно, стоит пустой, разбитый. Озираясь на страшную картину разрушения, Оля тихонько идет обратно, ее немилосердно тянет взглянуть еще раз на этого, словно отдыхающего, с опущенной головой человека в зеленой пограничной фуражке…

Оля Шарипова, милая девочка, чует ли твое сердце, кто это сидит? Подойди поближе, стряхни землю и пыль с неподвижных плеч и там увидишь потертую командирскую портупею, побывавшую на Дальнем Востоке, в горах Памира, у берегов Балтийского моря. Сними зеленую фуражку и, может, узнаешь знакомую, только недавно начисто выбритую голову, и тогда увидишь в последний раз дорогое тебе лицо. Это его пуговица с пятиконечной звездочкой зажата в твоем кулачке!

Впрочем, не надо. Тебе и так тяжело, а впереди ждет тебя еще много испытаний. Придет время, вернутся советские воины, снимут свои фуражки перед памятником, где станет вечно, неугасимо гореть большая пятиконечная звезда. Новые поколения пограничников, уходя на охрану священных рубежей нашей Родины, будут стоять перед гранитным обелиском в минутном молчании, отдавая честь мужеству и доблести.

Медленными шажками Оля подошла к краю траншеи, осторожно поднялась на цыпочки. Вдруг что-то зашуршало, и ей показалось, что зашевелилась и чуть покачнулась зеленая фуражка. Оля вздрогнула, замерла на месте, но тут же поняла, что это скатился потревоженный ее ногой комочек земли, потянул за собой другие и засыпал сверху фуражку, не коснувшись лишь ярко горевшей красной звездочки.

Оля вернулась к стаду гусей, села на бережку, вымыла дорогую находку, отчистила песком и долго смотрела на нее мокрыми от слез глазами. Как живой, стоял отец с гимнастеркой в руке и собирался пришивать эту пуговицу, а братишка примерял ее на своей синей рубашонке…

Вечером Оля пригнала гусей в поселок и сразу же легла в постель. Нестерпимо болела голова, тоскливо сжималось маленькое измученное сердце.

Пересчитав гусят, Франчишка Игнатьевна, браня за что-то Осипа Петровича, шумно вошла в избу:

— Так где ж она, моя дорогая пастушка?

— Здесь я, тетя Франчишка, — тихо отозвалась из своего уголка Оля.

— Ты уже завалилась, голубонька? Як же ты стерегла гусей и где ж они у тебя паслись-кормились? Вот что мне хочется знать.

— На канале пасла… у того лужка… Ну, там, где эти зеленые кустики, — предчувствуя беду, ответила Оля.

— И что ты там делала у этих кустиков, на том зеленом лужке? На якие ты там диковинки любовалась и не видела ли, куда подевался тот бойкий гусенок с черной шейкой?

— Он все время там был, только часто убегал в стороночку.

— Вот утром-то он был, а сейчас нет его…

— Куда же он мог подеваться? — тихонько спросила девочка, вспомнив, что тетя Франчишка учила ее поглядывать на небо да чаще считать гусей. А ведь Оля сегодня ни разу не пересчитала их, да и вечером не сделала этого.

— Мне тоже хотелось бы знать, куда мог деваться у нашей пастушки гусенок с черной шейкой? Коршун, наверно, сегодня добре пообедал, ворчала Франчишка Игнатьевна. — Ежели ты будешь так стеречи, то через неделю у меня останется один старый гусак. А тут еще Осип мой — хай дьявол на его лысине блины печет! — пас в лесу корову, а она столько дала молочка — одного воробья не напоишь! А все требуют с Франчишки молока. Старосте подавай молоко, паршивой солдатне молоко, Осипу и поросю тоже, цыплятам вари кашу на молоке, коту толстобокому подавай молока… Да брысь ты, окаянная! — Франчишка Игнатьевна пнула подвернувшуюся под ноги кошку, чтобы хоть на ней сорвать злость. — Всем надо молочка, а Пеструшка одна… И разнесчастный мой Осип не пас корову, а больше воронят считал. Бычок-то, не будь дурак, корову и выдоил. Чтоб вы пропали все, помощники!

От Оли Франчишка Игнатьевна хотела узнать одно: куда и при каких обстоятельствах исчез злополучный гусенок.

— Может, ты спала под кусточками? — пытала она измученную девочку.

— Нет, я не спала, тетя Франчишка…

— Может быть, ты подружек нашла и заигралась с ними?

— Нету у меня подружек…

— Или тебе трудно и не хочется пасти гусят, тогда так ты и скажи.

— Да, мне не хочется пасти. Гусак все время щипается, — проговорила сквозь слезы Оля.

— Эге! Чего ж тебе хочется?

— Мне хочется… К маме я хочу, тетя Франчишка. Я вот пуговичку нашла на заставе.

— Ты была на заставе?… Вот, значит, почему погубился гусенок. Так бы и говорила… — Франчишка Игнатьевна замолчала.

Она сразу все поняла, ей тяжело стало смотреть на девочку.

— Ну, что там на заставе?

— Человек мертвый сидит… в фуражке… В нашем доме, кроме пуговички, я ничего не нашла… — и Оля рассказала, что она увидела на заставе.

Обливаясь слезами, она судорожно сжимала в руке пуговицу с пятиконечной звездочкой.

— Почему ты мне ничего не сказала, голубка моя? — присев на кровать, сокрушалась Франчишка Игнатьевна. — Мы бы с тобой вместе пошли. Раньше надо было, раньше! Я виновата. Хоть бы какое-нибудь платье для тебя взяли. Все ваше имущество, которое немцы не забрали, потаскуха и пьяница Лушка в Новичи к себе вывезла, да и ваша швейная машина у ней. Люди все знают! А у тебя ничего не осталось. Одно платьишко да башмаки старые. А ведь тебя одевать да обувать надо. Вот же она, проклятая война! И чего людям не живется мирно?…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.