ГЛАВА СЕДЬМАЯ

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

И все же невыносимая юность занимала меня куда больше. Сейчас вспоминать ее неловко – так и откусила бы ее, как собака, которая вертится вкруг себя с желанием откусить хвост. Друзья, подружки, влюбленности – и каждый раз навсегда. Естественно, ожидание принца. Естественно, принц не шел, но придумывался. Естественно, титул взваливался на первого встречного. Под тяжестью ноши тот немедленно падал и разжаловался в управдомы. На пьедестал водружалась новая жертва. Надо сказать, что почти никогда они об этом и не догадывались, потому что мы даже не были друг другу представлены. Я ориентировалась на Гумилева: «Ищу я в этом мире сочетанья, прекрасного и тайного, как сон». Соче-танья не выходило.

Другим ориентиром служил Б. Г.:

Но будь я тобой, я б отправил их всех

На съемки сцены про первый бал,

А сам бы смеялся с той стороны стекла,

Комнаты, лишенной зеркал.

Организм, переставший расходовать нервные клетки в невосстановимых количествах, отпустил жирок, и я стала похожа на маленького квадратного розового поросенка. Питалась хлебом, макаронами и сухарями – больше ничего не было. Это множило комплексы. Но я по-прежнему была неистребимо жизнелюбива и полна желания всем все доказать. Пасуя только перед нелюбовью.

Летом стало очевидно, что дальше жить придется порознь. Мама, которую уже с весны в интернате тактично не замечали, хотя не упускали случая съязвить: сколько же это безобразие может продолжаться, – осталась в Москве зарабатывать на пропитание. Я с сентября водворилась в интернате под крылом старшей воспитательницы, опровергавшей свое женственное имя Ева со всей возможной наглядностью. В пустую, еще необставленную комнату приходил в очередной раз отец, заклиная немедленно вернуться, пока я не погибла окончательно. За дверью караулил мой приятель пианист Виталик – детина двухметрового роста с внешностью молодого Листа – на случай, если дойдет до драки.

До драки не дошло, я заковалась в броню правоты, силы, равнодушия, яростного сопротивления прошлому. Я полюбила свободу и не скучала по рабству. А с Виталиком мы тогда на спор занимались ночами в соседних классах – кто больше продержится без отдыха, встречаясь в перерывах для распития растворимого кофе. Кажется, я выдержала трое суток без сна, после чего улетела на гастроли в Ташкент и проспала репетицию.

Еще мы с ним однажды пробрались на Доминго, приехавшего в феврале 92-го спеть Отелло в Мари-инском театре. Пытаясь зайти и так и сяк, мы, уже после начала спектакля, дали взятку в два доллара какому-то телевизионщику и пролезли на третий ярус под видом ассистентов оператора. Дездемону пела Елена Прокина, вскоре уехавшая на Запад. На «O, solce» в финальной арии Дездемоны от переполнявшего душу восторга мы чуть не свалились в партер – удержали сетки.

На Доминго я смотрела, широко раскрыв глаза, как кортасаровская Мага, и никак не могла поверить, что он – это он, здесь и сейчас. В то время приезд звезды такого уровня еще был в диковину, и от самого присутствия в одном пространстве с Доминго дух занимался пуще, чем даже от голоса и актерского мастерства – тут уж не до катарсиса.

Поселившись в одной комнате с подругой Аней, мы решили купить плитку и отказаться от интернатского питания: серых слипшихся макарон и котлет непонятно из чего. Через несколько дней, когда из нашей комнаты пошел запах гречневой каши на бульонном кубике, плитку у нас отобрали. А спустя месяц и с подругой поссорились, прожив в состоянии холодной войны еще полгода, пока я не переехала в комнату к трем девочкам. Познание мира шло своим чередом.

Дневник

Когда вошла сегодня сюда, комната показалась такой уютной. Но стоило открыть окна, и в комнату хлынул поток грязи, обыденного пейзажа и чего-то очень мерзкого. Как ужасно каждый день наблюдать четырехугольной каменный двор с одним чахлым облезлым деревом! Отсюда нет выхода.

…Петербургские улицы вечером, под колпаками желтых фонарей, как макет. Декорации к спектаклю «жизнь». И краски все вокруг странно блеклые. Черные, бурые, серо-желтые. Кажется, что яркого больше не будет никогда.

…Сегодня воскресенье. Когда вышла на улицу, было очень солнечно и тихо. Так тихо, что я слышала только шуршание платка на голове. Пошла вдоль Мойки, слушая это мерное шуршание. Придя на почтамт, написала два письма и пошла обратно.

Испытывая поначалу лютую ненависть к Ленинграду, я заставляла себя часами ходить по улицам, вглядывалась в каждую трещину, пытаясь найти в ней тайну этого города. Это сейчас, приезжая в Петербург рано утром, я смотрю на него из окна машины и задыхаюсь от восторга – каждый раз, как первый. Тогда же я думала, что здесь не живут, а притворяются живыми. Чтобы стать частичкой плоти этого монстра, требовалось умереть и возродиться в ином качестве. Надо было избавиться от «прямоговорения» и перейти на иносказание, овладеть подменной риторикой. Найти коды и ключи к северному Сим-Симу.

Скрашивали однообразие моей жизни Ира Тайма-нова с Владиком Успенским. Они выводили меня в свет на различные культурные светские мероприятия, устраивая небольшие выступления. Я очень любила бывать у них дома, и иногда ночевала в кабинете, обтянутом темно-розовым шелком, с канделябрами на стенах. Ира кормила меня деликатесами, одевала, решая вместе со мной насущные вопросы бытия и сознания. С мягкой язвительностью Владик учил варить суп из свиных отбивных: я по неопытности положила их в кастрюлю с бульоном, так что делать было нечего. Учитывая то, что он был добрым и нежным человеком, выходило необыкновенно элегантно, вызывая во мне приступы истерического смеха. Оба они вцеплялись в глотку любому недоброжелателю, защищая и делая для меня все, что было в их силах.

Осетинский писал на Ленинградское телевидение анонимные письма в адрес Ирины, угрожал ей и даже один раз чуть не побил. Знаю только нескольких людей, не отступивших перед ним, и она в их числе.

И конечно Марина и ее мама Клавдия Яковлевна. После урока на Черной речке меня отпускали в интернат, только накормив до отвала, обласкав и сделав необходимые мне внушения. Я очень любила спорить, особенно за инструментом. Говорила: а вот в прошлый раз вы так велели играть. Так, да не так, – терпеливо отвечала Марина: нет и не может быть в музыке одной стоячей воды. Я могла упрямиться и не понимать, чего же от меня хотят, но стоило ей сесть за рояль и показать, сразу все вставало на свои места.

Приезжая на каникулы в Москву ночным сидячим или плацкартой, я дышала полной грудью, встречалась с любимой семьей Русецкой – Айги, а также обзавелась еще одной нежной дружбой – с Женей Ма-тусовской, внучкой Михаила Матусовского, автора «Подмосковных вечеров».

Женя была старше меня на два года, очень красива: высокая, с длинными черными волосами и глазами Юдифи. Она писала картины маслом. Ира и Юра, ее родители, были врачами и воплощали собой мое представление о настоящей семье: никогда не ссорились, были нежны со всеми, умны, терпеливы. Они всячески просвещали меня: показывали Бертолуччи, водили в Ленком, на выставки и концерты «Виртуозов Москвы».

К слову, с «Виртуозами» и Владимиром Спиваковым я пересеклась однажды в детстве: отец уломал Владимира Теодоровича прослушать меня в оркестровой репетиции. Я пришла, села и вместе с оркестром сыграла концерт Гайдна. Очень неудачно. Спиваков уклонился от сотрудничества со мной. Однако досталось не только мне за «мертвую игру», но и Спивакову – отец разразился яростной статьей. Насколько мне известно, этого Владимир Теодорович до сих пор не забыл.

В короткий отрезок нашей дружбы с Матусовски-ми, вплоть до их отъезда в США, вместилось многое. Увы, в самом начале девяностых расцвели омерзительные антисемитские группы, все эти «Памяти» и прочий обыкновенный фашизм. Испугавшись за Женино будущее, они решили уехать. Не спав ночь, я провожала их в Шереметьево, глотая слезы – тогда отъезд на ПМЖ по инерции все еще означал вечную разлуку.

Но где-то убудет, где-то прибудет. Разъединив с Женей, судьба послала меня на гастроли в Симферополь и Чеховские дни в Ялту с группой от Фонда культуры. По своей обычной привычке я стеснялась до ужаса: окружающие воспринимали это как задирание носа в нечеловеческой гордыне. Возможно, это так и выглядело. В самолете рядом со мной сел молодой человек лет двадцати семи, черноволосый, небритый и в белом плаще – как мне сказали, концертмейстер. Пока он дремал в кресле, я разглядывала его щетину и думала: ну разве так выглядят концертмейстеры?

После репетиции на чеховском рояле мы спускались вниз к набережной вместе с черноволосым и небритым, беседуя о Чехове, Ялте, Чайковском, музыке и молодости. У гостиницы «Ореанда» мы уже были лучшими друзьями. Звали черноволосого в белом плаще Алексей Гориболь. Между нами установилось взаимопонимание без скидок на мой юный возраст, и это давало свободу говорить о чем угодно. Мы сразу нащупали наше сходство, состоявшее в легком налете изгойства, – обоим были слишком знакомы упреки в дилетантизме. Прирожденный пианист, он тем не менее закончил Гнесинскую школу и Московскую консерваторию как контрабасист – так случилось. Алеша тоже выгрызал свое право касаться клавиш на равных с дипломированными. Без бумажки ты букашка – и он окончил Горьковскую консерваторию заочно уже как пианист.

Шла Страстная неделя. Пасхальную ночь мы с Алексеем провели, курсируя между храмом и «Оре-андой». Мы были молоды и нетерпеливы, отстоять всю службу казалось тяжело, поэтому в праздничной эйфории то ходили петь пасхальные тропари с паствой, то выходили к морю. До сих пор мне вспоминается эта ночь, как одна из самых счастливых, светлых. Пасхальная радость, умноженная радостью прекрасной новой дружбы, резкий неистовый запах ранней весны, моря, горящих свечей в церковном дворе, кипарисов – казалось, это и мое обновление тоже. Человек ведь, как и природа, живет сезонами: долгая спячка, бесконечная слякоть, а потом вдруг раз – и все зазеленело, распустилось, бурно расцвело.

Вернувшись из волшебного мира к своим крысам, я погрузилась в преодоление своей вселенской алгебраической тупости.

«Мама, я поняла, что такое счастье. Счастье – это когда есть кипятильник и горячая вода, и нету алгебры. А кипятильник у меня вчера взорвался. Пшик! И отобрана одна неотъемлемая часть существования. Мама! Ты должна проникнуться. Проникнись, пожалуйста, повещественней так, поэнергичней».

В июне я выступала на фестивале «Моцарт-91» в Эрмитажном театре, где мы заново повстречались с Алексеем Гориболем. А также с Ксенией Кнорре, за то время, что мы не виделись, успевшей родить сына Лукаса, и с композитором Леонидом Десятниковым, с которым Ксения познакомила меня в 1983 году в Москве. Тут и началась Новая Жизнь.

Спустя несколько дней в Репино, в Доме отдыха Союза композиторов, в коттедже с видом на залив праздновали день рождения Алексея. Наутро в столовой рыжеволосый в ту пору Леня оглядел тщательно пережевывающих пищу композиторов, наклонился ко мне с видом заговорщика – и саркастическим шепотом: «Вот, сидят, думают: рыжий-то Осетинскую окучивает, небось сонату хочет впарить». Сонату он мне, к сожалению, до сих пор не впарил, зато это стало уроком самоиронии – первой из многих дисциплин, преподанных мне Десятниковым. Вообще когда-нибудь я сделаю выставку «Мои учителя». Там будет немного, пять фотографий. Все думаю, какую Ленину выбрать? Рыжую или седую?

Невыносимо противным февральским вечером мрачнейшего девяносто второго года произошло радостное и очень важное для меня событие. Марине позвонил Борис Самойлович Левит, проработавший двадцать лет с Евгением Мравинским и еще двадцать с Георгием Товстоноговым в качестве администратора. Тогда он создавал театрально-концертное агентство и набирал артистов для сотрудничества. Борис Самойлович заинтересовался мной, несмотря на то что по-прежнему не было никакой ясности в вопросе музыкантской состоятельности пианистки П. Осетинской. Он пригласил меня для беседы, продолжавшейся полтора часа, представил сотрудникам и вскоре заключил со мной эксклюзивный контракт. Ни о какой особой для него выгоде речь не шла, но он поверил в меня, когда все, кроме Марины Вольф, сомневались. Он был профессионал из старой породы антрепренеров – сейчас с такой ювелирной тщательностью уж никто не работает и так не относится к артистам.

Буквально следом, тем же февралем, проявился Фонд культуры и программа «Новые имена», стипендиатом которой я была. В это время версталась поездка в Вашингтон с концертами в Конгрессе и Кеннеди-центре. На обсуждении кандидатур присутствовал Алексей Гориболь. В группе были почему-то одни мальчики, и он посоветовал взять хотя бы одну девочку. То есть меня.

Руководство морщилось: ну, у нее ведь такая репутация, и вообще она так свободно себя ведет. (под свободным поведением подразумевалась моя полная достоинств(а) фигура и отсутствие природных способностей к подхалимажу). На что Гориболь, ни секунды не мешкая, отреагировал: «Свободно, да. Так а мы в какую страну едем? В свободную! Это произведет фурор!» Начальники подумали и решили меня взять.

В марте мы уехали в Америку. Курировал поездку с американской стороны Джеймс Вулфенсон (тот самый, который впоследствии побыл президентом Всемирного банка).

Поначалу Америка произвела на меня довольно странное впечатление: на улицах совсем не было людей – передвигались все на машинах, Вашингтон казался обиталищем незримых персонажей, материализующихся только в палатах Конгресса. Или в доме у патронессы проекта – миллионерши, владелицы огромной колониальной усадьбы с необъятным парком, в которой состоялся мини-концерт. Мы по очереди играли на белом рояле, уставленном фотографиями хозяйки с разными знаменитостями, ввиду чего крышку рояля поднять, то есть привести в обязательное концертное положение, не разрешили.

В целях ознакомления с тяжелой, но интересной жизнью русских диптружеников на чужбине нас привезли в посольскую резервацию, где посреди довольно внушительного оазиса кирпичных домов скромно выглядывал магазин. («Это сарай, а не магазин!» – прозвучит несколько лет спустя в фильме Киры Муратовой «Чеховские мотивы».) Ассортимент магазина был и так-то не слишком изобилен, но после нашествия «Новых имен» изрядно полысел, напоминая теперь сельский продмаг в Средней полосе в начале девяностых.

Верховодивший нами мэтр академического конферанса не на шутку увлекся скупкой предметов, выдаваемых «по два на рыло». В их число входили дезодоранты «Секрет» «для сильных, активных, уверенных в себе женщин», часы, микроволновые печи, магнитофоны, шампуни, средства от тараканов и прочие товары народного потребления. (Через месяц, встретив на открытии Союза концертных деятелей России этого Популяризатора прекрасного в непременной элегантной бабочке, я радостно заверещала: «Здравствуйте! Шампуни по два на рыло берем?» В ответ сей господин, беседовавший в этот момент с одной известной актрисой, позеленел, оттащил меня в сторону и ущипнув, проскрежетал: «Полина, здесь тебе не Америка!») Забив микроавтобус шикарным скарбом, мы отправились играть концерт в посольстве. Послом тогда был Владимир Лукин, а в первом ряду расположился писатель Василий Аксенов.

После концерта в Кеннеди-центре в рецензии критик «The Washington Post» отметил как самое приятное впечатление мое «теплое прикосновение, хороший вкус и прекрасную виртуозность». Я страшно возгордилась и триумфально прошла от здания Конгресса США до Музея космонавтики задом наперед, разделив это шокирующее удовольствие с Алексеем Гориболем и виолончелистом Олегом Ведерниковым. Что стало открытой демонстрацией моего «свободного поведения».

В мае мы съездили с Мариной и ее учеником Евгением Синайским на гастроли в Ригу. Женя так сыграл главную тему Двадцать четвертого, до минорного Концерта Моцарта, что я съежилась в кресле от горя и обреченно сказала Марине: у меня так никогда не выйдет.

Весь гонорар – сто рублей! – потратила на рижском цветочном рынке. Купила белые розы, тюльпаны, гиацинты, ландыши, лилии и маленькие цветочные композиции, в составлении которых прибалты всегда были мастерами. Зачем? Не знаю. Когда я внесла эту охапку в купе, Марина зашипела: «Ей есть нечего, а она цветы скупает, полоумная!» Но целых две недели эти цветы стояли в моей интернатской комнате, и, глядя на них, я радовалась не меньше, чем когда несла их с рынка, роняя, ничего не видя перед собой и под ногами из-за этого живого кома счастья.

Наверное, букетами я пыталась защитить себя от надвигающейся неприятности того времени – экзамена по гармонии.

Дневник

Июнь 92-го.

Завтра у меня экзамен по устной гармонии. Сегодня утром это возбудило во мне желание покончить жизнь самоубийством, но ближе к вечеру я смотрю на вещи философски… Сдан! (даже на 4).

…Уехала к Лене Десятникову в Репино на пять дней. Каждый вечер к нам приходила Белла Ахатовна (Ахмадулина). Очень много и смешно рассказывала – о прошении за кого-то из друзей («Милостивый государь! Нижайше прошу, как и подобает просителю».), о тексте для Амарантова, о письмах к Аксенову. Пишет ему письмо, то да се излагает, вдруг вбегает соседка Лидочка, кричит: Брежнев умер! Белла пишет – Вася, Брежнев умер. Следующее письмо пишет. Опять вбегает соседка Лидочка – Черненко умер! Перерыв в письме – Вася, Черненко умер. Аксенов отвечает: «Дорогая Белла, не могла бы ты писать почаще!» Помешана на детях – все время носит им конфеты и сладости. Одна девочка о ней: «Эта тетя очень добрая и очень умная. Она, наверно, хорошо училась в школе». Невероятно интеллигентна, ни грана фамильярности с кем бы то ни было, очень интересная мимика, жестикуляция, голос. Время, проведенное подле нее, – с пользой огромной.

В августе меня позвали на мастер-класс в Австрию. Приглашение пришло в Фонд культуры, сотрудники которого в рассеянности решили, что оно предназначается вовсе не мне, а какому-то их протеже. Мама буквально зубами вырвала его – и я-таки отправилась в Австрию.

Приехав в Вену и немедленно утратив чувство реальности, на пятый день я оказалась в городке Мау-эрбах, в тридцати минутах езды от столицы. Мастер-класс проходил в стенах старого монастыря, вел его профессор Хохшуле, венской Высшей школы музыки, Харальд Оссбергер, высокий, энергичный, с копной кудрей, талантливый музыкант и милейший человек. Кроме прочего, обнаружилось, что мастер-класс проходит на хаммерклавире. Я страшно обрадовалась и принялась изучать назначение всех восьми педалей в репертуарном диапазоне от Бетховена до Шумана.

В выходные поехала в Зальцбург. Ощупав стены и полы, хранящие для туристов дух Амадея, постояв на крылечке Моцартеума, направилась в главный собор, полный экскурсантов. И что-то так мне захотелось поиграть на органе – прямо до смерти. Пробравшись по витой лесенке наверх, я уселась за орган и около часа играла фуги и хоральные прелюдии Баха. Туристы развесили уши, решив, что это плановый концерт, входящий в стоимость экскурсии. И только спустя час ко мне подошел распорядитель, мило поблагодарил и приглашал заходить еще.

Выступив на заключительном концерте мастер-классов, я отбыла на родину с твердым намерением: если вернуться – то только в Musikverain, главный венский концертный зал.

Впрочем, у одного жителя Мауэрбаха были на случай моего возвращения другие надежды. Наше соседское знакомство – его дом стоял рядом с пансионом, где я остановилась, – неожиданно обернулось его предложением замужества. С оным предложением и охапкой роз этот граф, офицер секретного подраздела австрийской армии, а в прошлом зубной техник, прибыл в Петербург – просить согласия моей матушки. Однако свадьба не состоялась. Я повела его в квартиру Пушкина на Мойке и восторженно выдохнула: здесь закатилось солнце русской поэзии! «Who is Pushkin?» – осведомился граф. Это решило его участь.

Осенью в Москве писалась первая авторская пластинка Лени Десятникова. Оформлял пластинку Никола Самонов, аннотацию для нее писала Белла Ахмадулина. Нам с Ксаной Кнорре было поручено записать «Альбом для Айлики», посвященный той самой девочке, с которой мы когда-то барахтались в Бадусане. После записи мы отправились на премьеру пьесы Эдварда Олби про еще одну маленькую девочку – Лолиту, в постановке Романа Виктюка. Параллельно с этим в двух шагах от Театра Моссовета, в зале Чайковского, проходил концерт Кати «Осетинской» – очередной марионетки театра Маркиза Карабаса. «Здесь ошибки падают подчас и на несовпадения, девушка» (опять Кира Муратова, конечно).

Но рефлексировать было некогда – меня ждал Новосибирск, Второй концерт Рахманинова и Арнольд Кац, великий и ужасный. Авторитет этого дирижера в стране и мире был справедливо очень высок, и в предвкушении совместной работы я тряслась как осиновый лист.

Прилетев ночью и поселившись в ледяном номере с тараканами, утром я испытала еще одно страшное разочарование – за пультом стоял дирижер-ассистент. Играя Второй концерт первый раз в жизни, то есть некстати и неуверенно что-то бормоча, я испытывала стыд и ужас. Понятно, что первая репетиция с оркестром не имеет ничего общего с тем же концертом, играемым по третьему или пятому разу. Тесто не взошло, печь не из чего. Все не на месте, вступаешь косо, ведешь криво, настаивать на своем не получается, плестись в хвосте у оркестра еще хуже – все разваливается.

Кац и еще человек двадцать сидели в зале, наблюдая мои мучения. Видимо, в какой-то момент слушать стало уже невозможно. Арнольд Михайлович встал, согнал ассистента, взял в руки палочку, наклонился ко мне и спросил: «Тебе левая рука зачем?» «Ну… как… чтобы играть», – пролепетала я. «Вот и играй, а не возюкай», – сказал он, и дело пошло на лад.

Концерт прошел гораздо лучше репетиции. Потом Арнольд Михайлович позвонил Борису Самойлови-чу и оказал мне честь лестным отзывом.

Вскоре в Петербург приехала целая бригада бельгийцев под предводительством одного известного критика и музыковеда, ученика Мессиана. Левит залучил их в школу – послушать меня. Мессианист устроил мне настоящий музыкальный коллоквиум, прогнал по всему имевшемуся на тот момент репертуару – и торжественно пожал мне руку. Что, видимо, означало: мадам, вы приняты в ложу. А спустя некоторое время пришло приглашение открыть фестиваль Du Wallonie в июне 1993 года и принять участие в престижном Конкурсе королевы Елизаветы в Брюсселе в девяносто пятом.

Борис Самойлович вместе с бельгийскими мэтрами разработал грандиозный план покорения мира. Для начала я первой вошла в список стипендиатов Фонда помощи молодым музыкантам, учрежденного Европейским союзом. Идея состояла в том, что мне не стоит играть концерты в музыкальных столицах Европы вплоть до конкурса, на котором, по их твердому убеждению, я должна была занять первое место.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.