Глава 7. Жертва

Глава 7. Жертва

1

По пути с Новой Британии мы вели глупые, исполненные несбыточных надежд разговоры о возвращении домой. Мы рассуждали о том, что нашу потрепанную дивизию не могут снова послать в бой без длительного отдыха в Австралии, Новой Зеландии или даже в Штатах. Мы отмечали степень истощения наших тел, количество покрытыми язвами и гниющих рук и ног и доказывали друг другу, что нас по любым критериям просто обязаны признать негодными к боевым действиям. Мы строили воздушные замки, гадая, какое место занимает наша дивизия в хитросплетении правительственных планов перегруппировки войск, и очень рассчитывали на тот бесспорный факт, что уже отслужили требуемые два года за границей.

Наши сердца пели в предвкушении скорого возвращения домой, а в результате мы получили Павуву.

— Что это? — удивленно спросил Красноречивый, впервые услышав название острова от лейтенанта Либерала. — Что это за название такое? Может быть, какая-то хитрая тропическая болезнь?

— Павуву, — усмехнулся лейтенант, — пишется с заглавной буквы П.

— Ну и что?

— Так называется место, куда мы направляемся. Остров Павуву — один из Соломоновых островов.

— Поэтическое название, — мечтательно протянул Плейбой.

— Наверняка, — хмыкнул Красноречивый. — Ветер едва колышет ветви пальм, белые пляжи млеют под нежными поцелуями голубого моря, полуобнаженные островитянки выходят встречать нас с песнями и экзотическими цветами...

— Эй, вы там, где обнаженные красотки?

— Это будет волшебная сказка, — продолжил Красноречивый, проигнорировав реплику. — И когда же мы туда прибудем, лейтенант?

— Завтра.

* * *

Мы вышли на берег под проливным дождем, поднялись по скользкому, покрытому жидкой грязью склону в рощу кокосовых пальм и стали осматриваться. Это был наш новый дом. На Павуву нас доставили для отдыха. Здесь мы должны были подготовиться к участию в следующей военной кампании.

Вместо уже привычных мачете нам выдали ведра и лопаты. Здесь не было зарослей высокой травы и кустарника, которые следовало вырубать, зато повсюду, насколько хватало глаз, была грязь, которую было необходимо засыпать тоннами кораллов из открытого карьера на холме прямо напротив нас.

Мы делили Павуву с полчищами крыс, с которыми тоже приходилось справляться традиционным для американцев способом. Довольно скоро запасы отравы подошли к концу, а кучи маленьких тушек в разной стадии разложения стали доставлять больше беспокойства, чем стаи живых грызунов, совершавших периодические набеги на наши палатки.

Когда темнота прекращала наши сражения с грязью и крысами, мягкое шуршание пальмовых ветвей возвещало о появлении более экзотического противника — летучих мышей, бесшумно расправлявших крылья на ветру.

В итоге справились мы только с грязью. Крыс мы оставили в покое, да и летучих мышей старались не беспокоить, лишь иногда недоумевая, откуда появляются крысы, и если из пальмовых ветвей, как мы предполагали, то как они уживаются со своими молчаливыми соседями — летучими мышами.

Еда была отвратительной, а палатки — гнилыми и дырявыми. Не было и питьевой воды, если не считать того количества, что за ночь набиралось в каски. Мы купались, выскакивая голыми под дождь, торопливо намыливаясь, поскольку дождь мог в любой момент прекратиться и, значит, существовала опасность остаться на неопределенный срок намыленным. Одежду мы кипятили в баках дождевой воды. Разъеденные язвами ноги болели немилосердно, и нам приходилось часто снимать ботинки и носки и ложиться, подставив ноги солнцу.

Но мы все это выдерживали раньше, могли вытерпеть и теперь. Только плохая еда и дырявые палатки не могли повлиять на боевой дух моих товарищей, гибель надежд — вот что нас сломило.

Надежда существовала всегда: надежда на подход свежих частей, на солнце, на победу, на выживание. Когда же нам сказали, что нас не отправят домой для замены личного состава, мы задушили в себе надежду и превратились в деревянных солдатиков. Будущее у нас ассоциировалось с бесчисленными занятыми противником островами, которые предстояло отвоевать, а мы уже давно успели заметить, как после каждой операции уменьшается число ветеранов — тех, с кем мы были в Нью-Ривер. Люди считали ситуацию безвыходной, и некоторые даже сводили счеты с жизнью.

Мы лежали, прислушивались к шуму дождя или топоту крысиных лапок, и думали ни о чем.

А потом все изменилось.

Нам сказали, что половина из ветеранов может отправляться домой.

Сначала была огромная радость, а потом, когда был обнародован способ отбора счастливцев, столь же безмерная злость. Будет проведен жребий, лотерея, в которой из шапки будут вытягивать бумажки с именами, но будут написаны имена только тех, кто ни разу не подвергался наказаниям.

Я был среди тех, чьи имена не были написаны на вожделенных бумажках, так же как и имена Хохотуна, Здоровяка, Цыпленка, Сувенира и многих других. Получилось, что ветеранов 2-го батальона 1-й дивизии разделили на хороших и плохих парней.

Мы все были в ярости. Теперь я знаю, как себя чувствует осужденный, которому припомнили все прошлые грехи. Мы оказались в группе «плохих» парней именно из-за прошлого. И никто не принимал во внимание, что мы уже понесли наказание, причем не единожды. У нас все проблемы привыкли решать одним методом — выбирая «корабельных крыс» для особенно грязной работы и лишая их заслуженных привилегий. И тот факт, что мы отлично проявили себя в боевых действиях, ничего не менял. Еще хуже, должно быть, было представителям третьей группы, имевшим столь редкие профессии, что без них нельзя было обойтись, независимо от того, хороший это был солдат или плохой. Подозреваю, что любой приговор, вынесенный Артисту, был бы отменен только потому, что его работу не может выполнить никто другой. Без Артиста нет картографического отделения. Точно так же я не сомневаюсь, что кто-то в нашем командовании был приверженцем теории о том, что частые обитатели гауптвахты должны отдуваться за все.

Сейчас, оглядываясь назад, мне легко простить моим командирам такое отношение. Но тогда ситуация была совсем иная. Мы чувствовали себя несправедливо приговоренными к казни. Вопиющая несправедливость потрясла меня настолько, что я едва владел собой, с трудом справляясь с негодованием. Когда после отъезда счастливчиков наступил период ужесточения дисциплины, я решил убраться с Павуву туда, где можно отдохнуть и восстановить душевный покой.

Разве есть для этого место лучше, чем госпиталь?

Эпизод с лейтенантом Большое Кино показал, что побег в госпиталь может решить множество проблем. Почему бы не попробовать этот метод снова? Из-за дождя, который шел беспрерывно, хотя дождливый сезон уже вроде бы закончился, у меня обострился энурез. Возможно, заболевание усугубилось волнением. Парни, живущие со мной в одной палатке, уже давно настаивали, чтобы я обратился к доктору. Так я и сделал.

Доктор, который уже знал меня, дал направление в госпиталь на Банике. Мне предстояло уехать рано утром.

Обратно из лазарета я шагал с чувством мрачного удовлетворения. Войдя в палатку, я увидел, что на моей койке сидит Резерфорд. Неожиданно пальмы и тропическая ночь исчезли, и я снова оказался перед банком на Стейшн-сквер. Дома. Как часто мы там стояли — Резерфорд, я и другие парни, обсуждая игру футбольной команды. Он вступил в морскую пехоту одновременно со мной и попал в 5-й полк. После Нью-Ривер мы не виделись.

Он радостно заулыбался, а я спросил:

— Почему тебя не отправили домой?

— Я оказался не слишком хорошим парнем, надо полагать.

— Я тоже, — сказал я и на мгновение замолчал, увидев, что он вытаскивает из-под куртки большой японский пистолет. — На кой дьявол тебе это нужно?

Он быстро оглянулся и засунул его под одеяло.

— Сохрани его для меня, пожалуйста. Я стянул его сегодня у командира роты, и он там всех на уши поставил. Обещает даже обыск устроить. А он мой по праву. Этот наглый капитанишка отобрал его у меня, воспользовавшись своим положением. Я взял его у японского майора на Талазеа. Он застрелился из этой пушки.

— Давай, — согласился я. — Завтра я еду в госпиталь на Банике и возьму его с собой.

— Прекрасно! — Его глаза радостно блеснули. — Пусть обыскивают хоть весь этот греба-пый остров, все равно ничего не найдут.

Резерфорд, несомненно, почувствовал большое облегчение.

Утром я закрепил пистолет Резерфорда под мышкой при помощи белой ленты, накинул кур тку, взял сумку с личными вещами и отправился в дивизионный госпиталь. Оттуда десантный корабль перевез меня на Банику.

* * *

Баника была роскошным местом. Баника была большим городом. Баника была Бродвеем. На Баннке были женщины, дома из стали и дерева, дороги, моряки, кинотеатр, электрическое освещение и множество магазинчиков со сладостями. И конечно, на Банике было пиво.

Следуя вместе с остальными от причала в сторону военно-морского госпиталя, я чувствовал себя деревенщиной, впервые попавшим в Нью-Йорк. По дорогам сновали машины, поднимая почти позабытые клубы пыли. На причале гудели крапы, производящие погрузку и разгрузку судов. Военные полицейские патрулировали вдоль высокого забора, за которым сновали женщины — медицинские сестры и сотрудницы Красного Креста. Все были сытыми и спокойными. Воистину Баника была даром небес.

Мы, худые и беспокойные, с неудовлетворенностью на лицах и нервным нетерпением в руках, здорово выбивались из общей картины. Идя по улице, я подумал, что, скорее всего, именно образ Баиики, а не Павуву будет подан Америке как символ войны в Тихом океане. Я вспомнил певицу, которую знал до войны и которая приезжала к нам в Нью-Ривер. Она попросила разрешения встретиться со мной, и мы вдвоем пошли гулять по пустой базе.

— Что ты об этом думаешь? — поинтересовался я.

— Не слишком роскошно, — ответствовала она, очевидно вспоминая о других базах, на которых успела побывать, сияющих показательным глянцем начищенного металла, с удобными домами и военными балами. Так что наати бедные палатки и деревянные бараки ее не впечатлили.

Павуву, как и Нью-Ривер и все остальные места, где нам приходилось бывать, был «не слишком роскошным». Но Баника! Ах, Баника! Здесь любая роскошь была к твоим услугам. Америке будет сказано, что именно такой была война на Тихом океане.

Санитар провел меня в палату и через нее в маленькую клетушку — боковую комнату.

— Снимите вашу одежду, — холодно сказал он, швырнув мне комплект больничного одеяния. Работа была для него явно неприятной.

Я начал раздеваться.

— Дайте мне ваш ремень и лезвия, — сказал он.

Приказ был довольно странным, но я подчинился. Продолжая медленно раздеваться, я огляделся и обнаружил, что окно зарешечено. Ремень? Лезвия? Решетки? Где я, черт возьми? Санитар перехватил мой взгляд и снизошел до объяснений:

— Это временная палата. Сейчас в той палате, куда вас нужно положить, нет места.

Я кивнул, ни на минуту не поверив ему, и стал исподтишка рассматривать парня. Кожа на его лице была белой и необветренной — очевидный признак жизни в цивилизованных условиях. Он был очень молод и, скорее всего, только недавно приехал из Штатов. И еще у него был насмешливый и слегка презрительный взгляд моряка, который находит для себя унизительным иметь дело с сухопутными крысами. И тут я вспомнил, что у меня под мышкой пистолет Резерфорда. Я раздевался очень медленно и дождался того момента, когда санитару надоело стоять столбом, он взял мой ремень и бритвенные принадлежности и повернулся к двери во «временную палату». Тогда я сбросил остатки одежды, выхватил пистолет, навел его на моего недруга и негромко окликнул:

— Эй, ты!

Он раздраженно обернулся, увидел наставленный на него огромный пистолет и застыл. Я в свою очередь молчал и не двигался. Было очень приятно видеть, как с его физиономии исчезло выражение превосходства, как он нервно облизал губы. Если я был в палате для психов (а я находился именно в ней) и раз уж меня считали ненормальным (а такими считали всех морпехов), я сыграю свою роль до конца и получу удовольствие. Голый псих угрожает здоровому кретину.

— Что я должен с этим делать? — выдержав паузу, поинтересовался я.

Он был слишком перепуган, чтобы ответить, поэтому я, подождав еще немного и в полной мере насладившись своим превосходством, продолжил:

— Вы бы лучше это взяли и поместили вместе с моими вещами.

Санитар, молча и очень осторожно, взял пушку и вышел. Дурачок, ему даже не хватило мозгов проверить, заряжен пистолет или нет, а он был не заряжен.

Облачившись в блеклую пижаму и красный халат, я вошел в палату. Первый же пациент, которого я увидел, остановил меня и попросил:

— Сегодня я собираюсь на вечеринку, и мне просто необходимо почистить мозги. Вас не затруднит подержать их, пока я оденусь?

Теперь у меня не осталось никаких сомнений. Временная палата!

— Конечно, — не стал спорить я, — давай.

Он поднес руки к голове, сложил ладони чашечкой и сделал движение, будто перекладывает что-то мне в руки. Потом он сделал несколько шагов в сторону, вернулся с носовым платком, забрал свои «мозги», выпалил «большое спасибо» и вышел из палаты в небольшой коридор, где принялся размахивать платком, что-то бормоча себе под нос.

Я несколько минут наблюдал за ним, ожидая, что ему надоест придуриваться. Но ему не надоело. Это был самый настоящий, неподдельный псих.

В углу залитой солнцем палаты стояли столы, где пациенты могли читать, писать письма или играть в настольные игры. Там сидели два парня и играли в карты. Я подошел и сел рядом.

Выждав несколько минут, я качнул головой в сторону «чистильщика мозгов» и спросил:

— Что, черт возьми, с ним такое?

— Псих, — хором ответствовали они, не отрываясь от игры.

Молчание.

Я снова заговорил, впрочем, не слишком уверенно:

— А что это за палата?

— Палата «Р-38», — снова ответили они, но теперь уже с нескрываемым раздражением.

Насколько я понял, такое обозначение было введено для палат, в которых многие пациенты были уверены, что умеют летать. Игроки прекратили игру и теперь внимательно рассматривали меня, словно ожидая, что я буду делать. Я не порадовал их и не стал возмущаться, а только встал и направился в другой конец палаты, где в стеклянном кубе сидела медсестра. Она выглядела такой стерильной, недружелюбной и холодной, что у меня не возникло ни малейшего сомнения в том, что она и пальцем не пошевельнет, чтобы помочь страждущему. В госпиталях всю работу выполняли санитары, а медсестры вели записи. В войне на Тихом океане медсестры в военно-морских госпиталях вовсе не были ангелами милосердия — назвать их так не повернулся бы язык ни у одного пациента. Они были скорее бухгалтерами. Они взирали на нас с высоты собственного величия, как будто были не сестрами милосердия, а лейтенантами, презрительно поглядывающими на срочнослужащих. Мы всегда посылали надменных сестер к черту — они не делали ничего полезного, только мешали санитарам и раздражали пациентов.

Когда я приблизился, возле нее как раз топтался круглолицый мужичок и уговаривал взглянуть на порнографическую картинку, подаренную ему каким-то доброхотом. Позже я узнал, что этот пациент свихнулся именно на почве секса. Кстати, похожие проблемы были у многих. Она сделала вид, что восхищена увиденным, и поспешила отделаться от бедолаги. Потом она подняла глаза на меня. В ее взгляде было столько холодного презрения, что я опять решил позабавиться.

— Сестра, — сказал я, пристально уставившись на нее, — верните мои лезвия.

— Зачем? — поинтересовалась она.

— У меня имеется зуб кое на кого.

Она взглянула на меня в немом изумлении, но я был сосредоточен и серьезен. Она что-то записала, причем с таким видом, словно вносила запись о смертном грехе в Книгу Судеб, а я, полностью удовлетворенный, ретировался. Ну их всех к дьяволу! Если они считают меня психом, значит, я им и буду... По крайней мере, до того, как увижу психиатра.

Я увидел его на следующий день. Он насмешливо следил, как я вошел в кабинет и сел напротив него.

— Что там насчет лезвий?

— Что? Это же была шутка, сэр.

— Я знаю, — укоризненно сказал он, — по больше так не шути, пожалуйста. Ты расстроил сестру.

— Да, сэр. — Довольно трудно не дать выхода досаде, если тебя помещают в палату «Р-38», а не в то место, где вероятность вылечить слабые почки хотя бы немного выше. Но я хранил молчание, пока доктор Кротость осматривал меня, проводил тест с помощью молоточка. Каким-то образом удар металлического молоточка чуть ниже коленной чашечки пациента, когда он сидит, скрестив ноги, демонстрирует скорость рефлексов.

Доктор сосредоточился на осмотре, и я имел возможность без помех наблюдать за ним. Широкоплечий. Сильный. Он был весь широкий, массивный — плечи, руки, голова, и в каждом его движении чувствовалась сила. С другой стороны, мягкость манер и речи, казалось, была почти женской, и впечатление женственности усиливалось плавными движениями и добрым выражением лица. Но на его мягкость вряд ли стоило рассчитывать, очевидно, доктор Кротость выработал ее специально, чтобы пациент расслабился и выболтал больше, чем хотел.

Он начал задавать вопросы, из которых явствовало, что доктор является фрейдистом. Большинство его вопросов и тестов касалось секса. Он старался найти хоть какую-нибудь аномалию. Затем он подробно расспросил меня о детстве. Через пятнадцать минут интервью завершилось, и, поскольку я продолжал смотреть на доктора с напряженным вниманием обвиняемого, ждущего вердикта судьи, он сказал:

— Не волнуйся. Ты пробудешь здесь около месяца, во всяком случае, не меньше. Вероятно, нам придется периодически встречаться. Так что расслабься и старайся воспринимать события с юмором. Насколько я могу судить, ты в порядке. Быть может, немного излишне вспыльчив, по...

— Что вы имеете в виду? — нарочито удивился я.

Он улыбнулся, и я бы почувствовал себя полным идиотом, если бы не видел юмор ситуации. Я сам себе напоминал человека, который, охваченный бешенством, бегает взад-вперед и кричит: «Кто тут волнуется? Кто волнуется?» Я всю жизнь отрицал факт своей вспыльчивости и теперь испытывал облегчение, признав его.

Он долго расспрашивал меня о войне. Мой рассказ заставил его несколько раз тяжело вздохнуть и укоризненно покачать головой. Насколько я понял, он пребывал в уверенности, что не только меня, но всю мою дивизию в полном составе следует отправить к психоаналитику. Потом мы немного поговорили о книгах — он оказался достаточно начитанным — и о философии.

Неожиданно он прервался на полуслове и спросил:

— Кем, ты говоришь, там был?

— Разведчиком, — гордо сообщил я. — И пулеметчиком.

— Но это не место для человека такого калибра, как ты!

Я был откровенно шокирован. Разве не виновно наше правительство, избаловав призывников с высоким коэффициентом умственного развития, — словно они слишком умны, чтобы сражаться за свою страну? Неужели доктор Кротость не заметил, что я гордился своим положением разведчика, а до этого — пулеметчика? Продолжай в том же духе, Америка! Объясняй молодому поколению, что грязь и опасность войны — это только для тупых и слабоумных. Пусть они знают, что только дураки способны на самопожертвование, что Америку должны защищать люди примитивные, а наслаждаться ее благами — высокие интеллектуалы! Продолжай превозносить голову выше сердца, и очень скоро голова станет считать любую драку грехом и отдаст все сокровища первому же попавшемуся бандиту, у которого хватит духу их потребовать.

Но доктор Кротость, похоже, не услышал в моих словах поток гордости, поэтому я запнулся и довольно неловко пошутил, надеясь сменить тему.

— Кстати, — вдруг вспомнил он, — у меня твой пистолет. Как ты смотришь на то, чтобы продать его мне? Я бы хотел послать его домой в качестве сувенира.

— Извините, сэр, не могу. Он мне не принадлежит.

— Жаль, — вздохнул он и встал, — но если передумаешь, дай мне знать. Мои родные в Австралии будут в восторге. — Он задумчиво посмотрел на меня. — Мы почти ничего не можем сделать с твоим энурезом. Ночью санитар будет тебя будить через определенные промежутки времени. Тебе не ограничено передвижение по госпиталю, как другим пациентам. Можешь ходить в кино и в общую столовую. И пожалуйста, больше никаких шуток относительно лезвий.

В ту ночь санитар будил меня каждый час, на следующую ночь тоже, потом еще одну. На четвертую ночь меня не беспокоили, и энурез поспешил доказать, что он никуда не делся. Меня снова начали будить, потом без предупреждения прекратили. Эффект тот же. Я отлично понимал, чего добивались врачи. Они просто хотели установить, действительно ли я болен. Слишком уж велик был поток симулянтов.

Такому обращению подвергались все, поэтому я не протестовал, а вскоре и вообще перестал обращать внимание на мелкие неудобства. Как бы там ни было, а жизнь в палате «Р-38» была несравненно приятнее, чем на Павуву. Здесь происходило немало интересного, если не сказать странного.

Пожалуй, самым странным был капитан Полночь.

Он вставал с койки, вытягивал в стороны руки, словно крылья, выгибал спину и начинал бегать по палате на цыпочках, поднимая и опуская «крылья» и наклоняя тело, как самолет, и при этом монотонно жужжал.

— Капитан Полночь вызывает аэродром, — выкрикивал он. — Капитан Полночь вызывает аэродром!

Пациенты тотчас включались в игру:

— Эй, капитан, будь осторожен, у тебя Зеро на хвосте!

— Внимание, капитан! Зенитки!

— Хорошая работа, капитан! Ты отправил Зеро к праотцам!

Рядовой Дитя сидел за решеткой, отделявшей нас от буйных пациентов. Я был очень удивлен, заметив его там. Он робко посмотрел на меня и попросил чего-нибудь сладкого. Я дал ему конфет и не мог не обратить внимание на его руки — ведь это был тот самый Дитя, который задушил японца! У него были короткие, широкие руки художественной мощи. Интересно, подумал я, как это прошлое деяние связано с его безумием? Была ли это кара? Раскаяние? Или тут не было никакой связи?

Я спросил о Дите у санитара.

— Он дошел до предела, — сказал санитар. Парень побывал на Павуву и знал, что говорит. — Помнишь дорогу, что идет вокруг острова? Там еще всегда стоит маленький аэроплан. В общем, этот парень однажды вышел на дорогу и забрался в аэроплан. Его схватили, когда он уже запустил мотор. На вопрос, куда он собрался, тот ответил: «Домой, мне надо домой! Я должен вырваться из этого ада!» После этого его привезли сюда.

Его привезли на Банику. Это, конечно, не дом, куда ему так хотелось попасть, но здесь, по крайней мере, не было войны. И в конце концов он обязательно попадет домой. Для Дитя война закончилась. Он отправится домой и, быть может, вновь обретет рассудок. Интересно, а сколько еще смог} выдержать я?

С тех пор как я перелез через борт «хиггинса» на Гуадалканале и увидел разлапистые ветви пальм над головой, больше всего я боялся именно безумия. Все, что угодно, — смерть, плен, но только не безумие. Но я всегда считал: безумие приходит не изнутри — от давления обстоятельств на человеческий мозг, а снаружи — от пули, кусочка шрапнели, контузии. Иными словами, я считал его причины физическими, а не умственными.

Здесь, в палате для душевнобольных, я понял, что был не прав. Я увидел, что может сделать с человеческим разумом отчаяние.

Я думаю о больных маниакально-депрессивными синдромами. Они — настоящие сыновья отчаяния. Я их видел. Я чувствовал, насколько подавлен, угнетен их дух, и никак не мог себе представить, что могло случиться с человеком, чтобы превратить его в безмолвное привидение, разгуливающее по палате со стиснутыми губами и пустыми глазами.

Баника, конечно, была раем, и, как в любом уважающем себя раю, здесь существовал запретный плод, во всяком случае для срочнослужащих — медицинские сестры.

— Здесь нет ничего личного, — объяснил мне санитар, рассказавший грустную историю Дитя, — просто они женщины, а женщины здесь могут принести только несчастье. От них слишком много неприятностей. — Он сделал паузу и продолжил: — Знаешь, когда мы прибыли на Банику, здесь не было никаких медицинских сестер. Только доктора и мы. — Он тяжело вздох-пул. — Хорошее было время. Доктора всегда делились с нами полученным спиртным, да и всем остальным тоже. Мы жили как одна большая семья. Еда была отличной, и доктора не обижали. Они никогда не пользовались служебным положением. Мы и так все исполняли. Мы отлично уживались вместе. — Он еще раз вздохнул, и его лицо заметно помрачнело. — А потом прибыли медсестры, и все сразу переменилось. Мы стали плохими парнями. Больше не было хорошей выпивки, еды и дружелюбной атмосферы. Сестры говорили только с докторами, а доктора — с Богом. Беда в том, что работы не стало меньше, и она не стала легче. Более того, она стала тяжелее, и намного. А посмотрите, во что сестры превратили базу! Для них возвели настоящее укрепление, которое теперь охраняет чуть ли не батальон военной полиции. Представь, что чувствуют простые парни вроде нас, когда видят офицера, раскатывающего в джипе с медицинской сестрой? У него же в кобуре пистолет! Что это значит? А то, черт возьми, что он собирается защищать честь этой женщины от посягательств черни, то есть нас! Мы — главные враги, которых нужно опасаться! — Его голос звенел от обиды. — Это безумие! Это неправильно! Несправедливо! Женщинам здесь нечего делать! Если нельзя прислать сюда женщин для каждого, пусть все сидят дома!

* * *

В госпитале была приличная библиотека, и чтение стало моим отдохновением. Я проглатывал по две-три книги в день, пренебрегая вечерними киносеансами. Часто, когда выключали свет, я продолжал читать, сидя в туалете.

Но, в конце концов, удовлетворив потребность к чтению, поначалу казавшуюся мне ненасытной, я все-таки пошел в кино. В моей душе пробудилось некое новое чувство, нечто сродни стыду. Меня начала угнетать праздность моей жизни в госпитале. Я начал сравнивать свое безбедное существование со спартанским режимом моих товарищей на Павуву и сам удивился, ощутив презрение к себе. Мой протест против несправедливой лотереи исчез, и я уже начал забывать истинные причины своего побега в госпиталь.

Книги мне наскучили, а с ними и все окружающее. Поэтому я решил пойти в кино. Я присоединился к группе пациентов палаты «Р-38», которую сопровождал туда санитар. Наше появление вызвало оживление и любопытные взгляды — как же, психов привели. Мы заняли места в амфитеатре, наскоро сколоченном из бревен кокосовых пальм. Вскоре прибыл комендант острова, и фильм начался.

Вскоре он был прерван.

Была включена система оповещения, и чей-то радостный голос объявил: «Войска союзников высадились в Северной Франции. Второй фронт открыт!»

Ночь наполнилась восторженными криками, которые через некоторое время стихли, и фильм продолжился.

Я встал и покинул амфитеатр, чувствуя, как сильно колотится сердце. Мое волнение было трудно понять. В нем, несомненно, присутствовал элемент гордости, однако преобладало чувство тревоги. Мне неожиданно пришло в голову, что произошло великое событие, война теперь будет быстро двигаться к победному копну, а я, напялив дурацкую пижаму и халат, отсиживаюсь в госпитале. Внезапно на меня нахлынула такая тоска, что я заплакал и поспешил по дороге в госпиталь. Я хотел быть вместе со своими товарищами.

Мне не пришлось долго ждать.

Меня вызвали в кабинет доктора Кротость. Рядом с ним сидел начальник госпиталя. Я заметил на столе пистолет Резерфорда и понял, что на Банике долго не задержусь.

— Мы почти ничего не можем для вас сделать здесь на острове, — сказал начальник госпиталя. — Мы не располагаем возможностями для лечения. Все, что вам нужно, это перемена климата и покой.

— Вы имеете в виду, что меня отправят обратно в Штаты, сэр? — спросил я.

Он грустно усмехнулся:

— Обычно мы так и делаем. К сожалению, с вами, морскими пехотинцами, все не так просто. Поэтому мы вернем вас обратно в вашу роту и предложим вашему командиру поручить часовому будить вас ночью.

Я рассмеялся. Он тоже. Да и доктор Кротость от нас не отстал. В этом смехе не было ни горечи, ни упрека, потому что они знали, так же как и я, что это невозможно. Можно только пожалеть часового, которому хватит безрассудства ночью ощупью пробираться по палаткам, заботясь о полном мочевом пузыре своего товарища. Не поздоровится бедолаге.

— Не забудь свой пистолет, — сказал доктор Кротость. — Уверен, что не хочешь его продать?

— Извините, сэр, нет. Я же говорил, что эта вещь мне не принадлежит. И спасибо вам за все.

Он кивнул, и я вышел из кабинета. Сборы были недолгими, я с легким сердцем покинул палату «Р-38» и на первом подвернувшемся катере отбыл на Павуву.

2

На Павуву было оживленно. Я это почувствовал в тот самый момент, когда сошел на берег. Первым делом я увидел людей, купающихся в бухте. Их было не меньше сотни, они беззаботно смеялись, прыгали и резвились в прозрачной воде, как веселые дельфины. Их сильные тела блестели на солнце, а бронзовый загар казался еще более темным на фойе белого нижнего белья. Это проявлялось в безукоризненной чистоте палаток, стоявших рядами между пальмами, в аккуратности проложенных между ними улиц, ограниченных воткнутыми в землю кокосами, в напряженности движения по единственной на острове дороге. Здесь были настоящие туалеты, душевые и волейбольные площадки. Здесь появился открытый кинотеатр и даже прачечные! Но главное то, что снова возродился дух морских пехотинцев, их непоколебимая уверенность в себе.

Такая перемена была внезапной и необъяснимой, как перемена ветра. Мрачные люди ругались, потом начали шутить, и, прежде чем успел стихнуть первый взрыв смеха, перемена произошла.

Люди стали следить за своей одеждой, чаще бриться, некоторые даже находили метлы и подметали свои палатки. Когда кто-то раздобыл ящик и смастерил из него походный сундучок, всем сразу же захотелось такой же. Мода стала повальной — все пехотинцы разбежались по острову в поисках ненужных ящиков или, по крайней мере, хороших досок. Когда же из штаба дивизии прислали мячи, тут же во всех подразделениях — взводах, отделениях, ротах — стали организовываться баскетбольные и волейбольные команды, которые соревновались друг с другом, предаваясь этому занятию со всей страстью. Короче говоря, боевой дух морских пехотинцев возродился снова, он гордо реял, как знамя на ветру гордости и славы.

Итак, вернувшись на остров, я застал совсем не ту обстановку, которая существовала до моего поспешного бегства, и к тому же, что не менее, а может быть, и более важно, нашел нового друга.

Школяр только что прибыл на остров из Штатов. Когда мой катер подошел к берегу, новичков как раз вели к палаткам. Войдя в палатки, они сменили чистую, новую камуфляжную форму на вылинявшую под южным солнцем одежду ветеранов, «просоленную» одежду, не раз побывавшую в бою. Считалось, что необстрелянные новички будут чувствовать себя более уверенно в видавшем виды обмундировании старой гвардии. У ветеранов подобных психологических проблем не было, и они быстро почувствовали золотую жилу. Прошло всего несколько дней, и «стариков», ранее отличавшихся потрепанным одеянием, можно было узнать по роскошной новой форме.

Я сидел в палатке и с удовольствием наблюдал за происходящим, когда неожиданно обзор оказался заслоненным объемистым вещмешком, который заталкивал в палатку истекающий потом новичок.

— Это палатка разведывательной группы? — немного робея, спросил он.

— Ага, заходи, — ответил я, с интересом разглядывая внушительную поклажу. Разломив плитку шоколада, привезенную мной с Баники, пополам, я протянул ему половину. — Располагайся. Шоколаду хочешь?

Он быстро схватил свою половину, словно боялся, что я передумаю, и начал быстро жевать.

— Спасибо, — пробормотал он с полным ртом. — Мы не ели с тех пор, как сошли утром на берег.

— Слушай, а что у тебя там? — поинтересовался я, указывая на объемистую поклажу. — Ботинки есть? — Мне отчаянно нужна была хотя бы какая-нибудь обувь, но, взглянув на ноги новичка, я лишь разочарованно вздохнул. — Какой у тебя размер?

— Пять или пять с половиной. Маленький, да? — хихикнул он, и я сразу потерял интерес к его багажу. Как-то он не был похож на человека, который стал бы менять новый камуфляж на старый. Парень с любопытством огляделся и обратил внимание на мой книжный шкаф, сделанный из упаковочных ящиков. — Эй, а откуда ты взял здесь книги?

— Отец прислал.

— Здорово! — с воодушевлением провозгласил он. — У меня тоже есть с собой книги. Можно я поставлю их с твоими?

— Валяй, — разрешил я и освободил для его книг полку, а для него — место в моем сердце. Причиной тому стали не только книги — помню, у него был с собой «Жан Кристоф» Ромена Роллана и что-то из Кальдерона на испанском. 51 почувствовал в нем сильную волю, и мне очень понравилось упрямое выражение его слегка насмешливого лица. Так мы стали друзьями и остаемся ими по сей день.

После Школяра в нашу группу прибыло еще четыре новичка. Двое из них были вчерашними школьниками — каждому лет по восемнадцать, один — задиристый, другой — послушный, первый прибыл откуда-то со Среднего Запада, другой был южанином. Задира был довольно агрессивным и очень смышленым, послушный — робким и медлительным. Очень разные, они были неразлучными и очень скоро стали Близнецами.

Третьим новичком в нашей группе стал Белый Человек. Выходец с холмов Вирджинии, он был расистом до мозга костей, от кончиков пальцев до самой макушки его узкой длинной русоволосой головы. Он мне как-то раз заявил, что после войны займется очисткой своей земли от ниггеров, когда же с этим делом будет покончено, он и его соратники возьмутся за католиков. На это в палатке раздался взрыв смеха, поскольку только абсолютно лишенный чувства юмора фанатик мог обижаться на наивную враждебность Белого Человека. Он был первым призывником на моем веку. Корпус теперь принимал в свои ряды призывников — немного, но достаточно, чтобы пошатнуть наше привилегированное положение элиты. Белый Человек единственный раз сумел вызвать наше негодование, когда неуважительно отозвался о добровольцах. Он самодовольно изрек, что все добровольцы — кретины, поскольку сами вызвались прийти сюда. А он — не такой дурак. Он дождался, когда за ним пришли. Наше дружное молчание выразило всю меру презрения к невежде.

Грязный Фред — четвертый новичок — был тощим, носатым и спокойным деревенским пареньком из Канзаса, знавший все о таинствах скотного двора и относившийся к жизни как задиристый петух. Он любил применять стандарты скотного двора к человеческим взаимоотношениям и был не просто скучным, а скорее даже невыносимым, часто вызывая гнев и громкое возмущение не слишком брезгливых морских пехотинцев.

После прибытия пополнения жизнь на Павуву изменилась. Теперь основной упор делался на тренировки, направленные на то, чтобы новые люди влились в дивизию. Однако многие ветераны не желали снова связываться с монотонной рутиной тренировок и заблаговременно заботились о синекуре, оправдывающей их отсутствие. А некоторые, как, например, Артист, просто держались в стороне.

Артист, как Ахиллес, мрачно тосковал в своей палатке. Часто бывало, что по утрам, часов в десять, когда я уже закапчивал свою работу с батальонным цензором лейтенантом Либералом, работу, которая заключалась в облизывании и заклеивании конвертов, я приходил в палатку к Артисту и приносил несколько кусочков хлеба, взятых на камбузе. Артист открывал баночку вкусных консервов, которыми его регулярно снабжала мать, я кипятил кофе, и мы устраивали пир.

Кофе пили и вечерами. После кино никто не проходил мимо котелка с кофе, приготовленного мной. Согретые черной жидкостью парни вели неспешные беседы, спорили и шутили, сравнивая кофе, приготовленный мной и предлагаемый сержантом, ведавшим хозяйственной частью. Мне безбожно льстили — «это лучший кофе на Павуву», — но, думаю, в мою палатку шли все-таки не ради кофе, а ради беседы. Моя кухня не шла ни в какое сравнение с кухней сержанта-интенданта. Он готовил кофе на ацетиленовой горелке, а мне приходилось пользоваться старой жестяной банкой, подвешенной над банкой от томатной пасты, наполненной бензином. Скажем так, на стороне сержанта был вкус, а на моей — атмосфера.

Книги, принадлежавшие мне и Школяру, и в первую очередь словарь и ежегодник, превратили нашу палатку в место встречи литературного «бомонда». Своеобразной традицией стал спор с Красноречивым, который с готовностью вступал в словесную дуэль с любым противником. Кроме того, представлялось весьма привлекательным принять чашку кофе из рук «азиата». Этим термином со смесью уважения и страха именовали человека, пробывшего в тропиках слишком долго. Я научился у Красноречивого пользоваться этим определением, которое ставило человека в разряд неприкосновенных, не подлежащих критике, автоматически освобождало от всех грязных работ и таких повседневных неприятностей, как побудка и утренняя гимнастика.

Мое четырехнедельное пребывание в палате «Р-38» на Банике сделало меня «азиатом» вдвойне. В моем случае это было официальное звание. Поэтому никто не возражал, когда я каждое утро отправлялся заклеивать конверты с лейтенантом Либералом, избегая, таким образом, других обязанностей, или когда я ходил, одетый только в мокасины и полотенце, обернутое вокруг бедер. Офицеры пожимали плечами, качали головами и называли меня «азиатом».

Человек, считавшийся не таким, как другие, всегда вызывает особый интерес. Моя репутация привела к тому, что каждый вечер, когда я заканчивал печатать письма на раздолбанной пишущей машинке, приобретенной мной по случаю за десять долларов, в моей палатке собирались парни, вернувшиеся из кино и желающие получить чашку кофе и насладиться яростной дискуссией между двумя «азиатами» — мной и Красноречивым.

Иногда к нам тем или иным способом попадала бутылка виски: или купленная по совершенно безбожной цене, или, как получилось однажды, выманенная путем откровенного шантажа у лейтенанта Либерала. Он решил, что солдаты разведывательной группы должны нести караульную службу вместе со всеми остальными, и опрометчиво изрек, что сам является убежденным сторонником равенства. Вот ему и пришлось распространить свои принципы на свой рацион спиртного. Если, по общему мнению, виски заканчивалось слишком быстро, я приносил флягу «сока джунглей» из палатки Хохотуна. Если же и этого не хватало, мы выпивали лосьон после бритья или топик для волос. Однажды я хватанул ужасной зеленой гадости под названием «Дюпре», а когда утром проснулся, у меня появилось отчетливое ощущение, что мой язык сначала побрили, а потом вымыли шампунем.

Если у нас был не только кофе, но и алкоголь, мы часто принимались петь. В нашем репертуаре были в основном блатные песни или произведения времен Первой мировой войны. Как-то мы даже пали духом настолько, что принялись хором выводить классические композиции, — падение завершилось мрачным произведением собственного сочинения, к которому нас подтолкнула новость о том, что дивизия готова снова отправляться в бой. На мотив «Фуникули, Фуникула» мы исполняли омерзительную серенаду. Окружив того или иного парня, мы затягивали:

Йо-хо, йо-хо, Плейбой вот-вот умрет,

Йо-хо, йо-хо, Плейбой вот-вот умрет.

Он умрет, он умрет, он умрет, умрет, умрет.

Тогда какого черта?

Ты все равно умрешь!

Мы спели ее всем, кроме Либерала, Артиста и Белого Человека.

Прошел слух, что следующая кампания будет короткой. Она не будет похожа на ту, что была на Гуадалканале и Новой Британии. Она будет бурной и по-настоящему стремительной. А потом «старики» отправятся домой. Мы воспрянули духом.

Резерфорд вновь обрел свой пистолет. Он пришел за ним поздно вечером, когда все были в кино, а я остался один в палатке и печатал письмо при тусклом свете фитилька, сделанного из кусочка каната, опущенного в банку с бензином. Резерфорд и его товарищ вышли из темноты с соблюдением всех правил конспирации. Я был рад избавиться от этой игрушки, поскольку все время опасался, что ее у меня украдут.

— Увидимся дома, — сказал Резерфорд и снова скользнул в ночь.

Мы покинули Павуву. Победители кампаний на Гуадалканале и Новой Британии, мы опять заходили в разинутые пасти десантных кораблей, которые должны были отвезти нас на войну. Никогда раньше мы не были так уверены в победе, и никогда снова не будет ее цепа столь высока.

3

На Пелелиу шла бойня.

Остров — плоский и безликий — был алтарем, на котором семнадцать сотен человек должны были быть принесены в жертву.

Авиация армии и флота уже основательно перепахала остров. Перед нашим прибытием к Пелелиу подошла армада тяжелых крейсеров и линкоров и несколько дней обстреливала коралловую крепость. Маленький атолл — длиной около восьми километров и шириной около трех, причем в самой широкой части, — был скрыт облаком черного дыма. Это мрачное облако в некоторых местах розовело от пламени пожаров и временами дрожало и сверкало, как неоновая реклама. Грохот разрывов тяжелых снарядов разносился над водой на много миль вокруг.

Наш десантный корабль выплюнул наши плавучие гусеничные транспортеры в полумиле от берега. Мы выкатились из его брюха, как уродливые отпрыски монстра Мартиана, и сразу оказались среди кошмарной какофонии звуков — грохот, свист, рев, шипение, треск — в общем, казалось, что мы являемся свидетелями полного уничтожения маленького острова.

Гигантские военные корабли плавно покачивались на воде позади нас, а впереди находился противник. Самолеты над головой были только наши. Это был момент высшей уверенности, изгона страха смерти. Я окинул взглядом сцену завоевания.

Тяжелые снаряды со свистом летели в сторону берега над нашей головой. Те из нас, кто побывал на Гуадалканале, помнили, как тяжело нам пришлось во время обстрела с моря, и в глубине души сочувствовали противнику. Теперь, когда война приняла другое направление, мы могли себе позволить некоторое благородство. Изящные эсминцы и корабли с ракетными установками двигались грациозно, как породистые лошади. Когда ракетные суда производили свои смертоносные залпы, раздавался чудовищный грохот, а небо над ними темнело.

Сейчас великое безумие постепенно сходило на нет. Занавес огня поднимался. Охваченный восторженным возбуждением, я оглянулся, чтобы еще раз увидеть наш десантный корабль. На палубе толпились матросы: одни махали нам вслед, другие потрясали кулаками в сторону Пелелиу, словно зрители, следящие за представлением гладиаторов.

И вдруг как-то сразу наступила тишина.

Взревели моторы транспортеров, и мы двинулись в сторону облака дыма.

Я немного приподнял голову над планширом, поскольку находился на месте пулеметчика. В соседнем транспортере аналогичное место занял Здоровяк. Он заметил, что я на него смотрю, кивнул в сторону острова и ухмыльнулся. Я понял, что он имел в виду, и сделал жест, который должен был означать, что все идет как надо.

— Черт знает что! — крикнул я в ветер и шум.

Здоровяк еще раз ухмыльнулся, выразив полное со мной согласие. Как раз в этот момент послышался странный удар в стальной борт нашего плавсредства, за которым последовал сдавленный звук. Воздух наполнился треском рвущейся стали, то там, то здесь показались фонтанчики и гейзеры воды.

Противник нас приветствовал! Нас встречали минометным и артиллерийским огнем. На острове Пелелиу нас ждали десять тысяч японцев, десять тысяч отважных, целеустремленных и умелых бойцов. Да, именно умелых. Падал ужасный дождь и, пока мы добрались до берега, изрядно поработал над нами.

При первом взрыве Здоровяк и я быстро нырнули под планшир, и я больше не осмеливался высовываться, пока мы не подошли на тридцать метров к берегу.

Наш транспортер находился в первой волне наступления, и, тем не менее, берег уже был покрыт разбитыми и горящими транспортерами, телами раненых и убитых. Белый песок был изрыт глубокими воронками, которые со стороны казались зелеными, — в них прятались одетые в камуфляж морские пехотинцы.

Мы остановились.

Вместе с лейтенантом Долгий Ящик из роты F, к которому я был назначен вместе с Грязным Фредом и послушным Близнецом, я перепрыгнул через борт нашего плавсредства и быстро выкопал для себя нору. Позади меня разорвался снаряд. Взрывной волной находившегося поблизости человека отбросило в одну сторону, а его ноги в высоких, зашнурованных ботинках, предназначенных специально для ходьбы в джунглях, — в другую. Это был парень, с которым мы вместе были на Новой Британии и который, когда сзади меня появились японцы, открыл огонь над моей головой. Кажется, он был жив, но война для него уже закончилась.

Лейтенант Долгий Ящик пытался что-то сказать, но я ничего не слышал и знаками показал ему, чтобы он написал все, что хочет. Он пожал плечами и отмахнулся. Значит, ничего важного. В это время впереди показался еще один морской пехотинец. Его лицо было искажено страхом. Он одной рукой крепко сжимал другую, на которой был отстрелен кончик указательного пальца, — обрубок ярко алел, как римская свеча. Это был капрал, заработавший неприязнь Хохотуна на Гуадалканале в ночь, когда произошло сражение на Типару. Тогда наш пулемет, поставленный им, шлепнулся в грязь. По-моему, на его лице, помимо страха, читался восторг и облегчение.

Мы не могли двинуться с места, но виной тому были не только минометы. На выступающем в море коралловом утесе японцы оборудовали огневую точку, откуда поливали берег пулеметным огнем. Мы нашли в утесе дыру — очевидно, это был вход в их пещеру — и забросали ее гранатами и динамитными шашками, выжигали все, что было внутри, огнеметами. И тем не менее, яростный огонь не прекращался.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.