XXIV

XXIV

Год, долгий год проходит в работе над картинами «Времена года». Каждая следующая — новая ступень. Каждая следующая говорит о том, как изменился Брейгель, как далеко он ушел от самого себя, от того, каким был прежде. Символы и аллегории больше не нужны ему. Их здесь нет. Сюжеты просты, но глубокий сокровенный смысл картин не исчерпывается изображенным на нем событием: покой и тревога, угроза и надежда живут в цветовых контрастах, в сталкивающихся ритмах, в ясности одних и в путанице других линий. Глядя на них, можно бесконечно много узнать, но еще больше можно, глядя на них, почувствовать.

Наступает время завершить цикл. Весь долгий год, пока он писал эти картины, порою отрываясь от них, чтобы сделать рисунок для гравюры, — его связь с Иеронимом Коком ослабела, но еще не была совсем порвана, — в душе шла внутренняя подготовка к созданию той картины, которая завершит и увенчает цикл. И наконец он принялся за «Охотников на снегу». Двух строк достаточно, чтобы сказать о том, что изображено на этой картине: по выпавшему снегу идут охотники с собаками, перед ними лежит заснеженная долина, а впереди — горы в снегу. И многих страниц недостанет на то, чтобы выразить словом хотя бы малую часть того, что соединилось в этой картине.

Можно сказать, что это самая прекрасная работа из цикла «Времена года». Можно сказать, что это самая прекрасная картина Брейгеля. И это тоже будет верно. Можно сказать, что это и один из первых зимних пейзажей и вместе с тем один из самых совершенных пейзажей во всей мировой живописи. И это тоже будет верно.

Но никакие восторженные оценки не передадут того, что видишь, глядя на эту картину, и что ощущаешь, созерцая ее. Созерцание это невольно вызывает в памяти старинный оборот — «неизъяснимая прелесть». Она действительно неизъяснимо прекрасна. Она возвращает взгляду чувство первичной свежести, чувство первичной остроты восприятия.

Брейгель написал ее так, будто сам впервые в жизни увидел, как молодой белый снег, покрывая крыши домов, ветви деревьев, землю, преображает окружающее, делает его молодым, свежим, отчетливым, чистым.

В прозрачном воздухе зимнего дня с только что установившимся после снегопада морозом темнеют стволы деревьев, сложным и ясным узором читается на светлом небе переплетение их ветвей. Зеленоватый лед покрыл реку и пруды в долине, и всюду, до самого горизонта, до каменистых гор по другую сторону долины, лежит снег. Белый. Свежий. Чистый. Все на этой картине проникнуто не виданным прежде у Брейгеля радостным спокойствием, звонкой свежестью, ясностью, прочностью. Этим домам под снежными шапками ничто не угрожает. Над людьми, которые высыпали из деревни на лед и теперь скользят на коньках, тащат санки с детьми, гоняют по льду мячи и чурки, не нависла никакая опасность.

Картина эта написана четыре века назад.

Когда спустя четыре века стоишь перед ней в Художественно-историческом музее Вены и не можешь ни отойти от нее, ни оторвать взгляд, она кажется только что написанной, сию минуту возникшей, так сильно чувство молодости, свежести и сопричастности происходящему, которое исходит от нее. Исчезает музейный зал, становится невидимой рама, перед глазами распахивается заснеженная долина. Совершается чудо: художник заставил увидеть все его глазами и заставил почувствовать, что иным оно не может, не должно быть. Если нужно найти пример прекрасной соразмерности, можно вспомнить эту картину; если нужно найти пример неудержимо развивающегося, завораживающего ритма, можно вспомнить эту картину и деревья на ней, словно шагающие по снежному склону и указывающие путь и охотникам и нашему взгляду; если нужен пример бесконечного и все-таки обозримого простора, можно вспомнить эту картину.

Год неустанной работы подходил к концу. Все картины цикла «Времена года» были закончены и висели теперь в мастерской Брейгеля одна подле другой, расположенные, как фриз. Они все были написаны на досках одного и того же размера. Их связывала общность замысла, но более всего общность взгляда на окружающее, свободного от всего обычного и привычного, бесстрашно проникающего до самой сути бытия.

Понимал ли художник сам значение того, что было достигнуто им в этом цикле? Чувствовал ли он, что картины, которые висят на стенах его мастерской, начинают новую главу в истории искусства? Мог ли предугадать он, с каким изумлением и благодарностью будут стоять перед ними спустя два века далекие потомки, какое почетное место будет отведено им в музеях, сколько страниц будет о них написано?

Он ощущал завершение работы по-иному. Он помнил каждый день в долгой череде дней, проведенных перед этими досками. Он помнил ощущение острой радости, когда темно-желтые пятна начали оживать, превращаясь в тучное, едва колеблемое ветром поле.

Он помнил, как трудно было передать и густую слитность нивы и живую зыбкость образующих ее колосьев. Он помнил мускульное ощущение — чуткое, напряженное и легкое, которое жило в руке, ведущей кисть, ее удары, прикосновения, образующие то отдельно различимые, то слитные мазки. Он помнил, как менялся, становился более глухим, более темным и грозным его любимый красный цвет, и то, как он искал и нашел зеленоватость льда и неба, сделавшие особенно белой белизну снега. И как рождалось и было найдено скрещение обнаженных, черных, по-осеннему беззащитных ветвей. И странный сумрак, разлитый в воздухе.

Он помнил, как сменялось за этот год чувство, что ему подвластно все, что он может передать холод и жару, полдневную истому, предвечернюю тревогу, скрип замерзших ветвей, порыв ветра, перемену света, — и чувство, как отчаянно, как упорно сопротивление натуры и сопротивление материала. Напрягаешь память, приказываешь руке, ищешь цвет, прикасаешься кистью к доске, — мазок остается всего лишь мазком, он ничего не строит в мире, который ты создаешь…

Сколько взлетов надежды, волн гордости и радости сменялось ощущением слабости, несовершенства, границ, положенных мастерству! Их нужно было победить, одолеть бесстрашием и упорством. Будь проклят день, когда он вступил на этот путь. Будь благословен день, когда он решился пойти по нему.

Он работал так же, как работали люди, изображенные на этих картинах: целиком отдаваясь труду. Грунтованные доски были его полем, кисти были его плугом, и изнеможение, которое охватывало его, когда он, опустив плечи и тяжело уронив руки, отходил от мольберта, было сродни тому, с каким косарь уходил с поля.

С «Временами года» были связаны большие надежды. Брейгель давно познакомился с богатым купцом Николаем Ионгелинком. Ионгелинк купил несколько картин Брейгеля — одну из двух «Вавилонских башен», «Несение креста» и другие работы, названия которых не сохранились.

Странным коллекционером был этот Ионгелинк. Ему принадлежали большие собрания двух прямо противоположных художников: Брейгеля и Флориса — пышного, бравурного, модного Флориса.

Причуда вкуса? А может быть, тонкое чутье, подсказывавшее, что за Флорисом сегодняшняя преходящая мода, а за Брейгелем будущая прочная слава?

Так или иначе, Ионгелинку казалось, что у него еще недостаточно работ Брейгеля. Он заказал ему цикл «Времена года». Художник предполагал, а заказчик не разуверял его, что, когда картины будут закончены, они украсят парадный зал в новом доме Ионгелинка.

Дом будет широко открыт гостям — негоциантам, художникам, ценителям и собирателям картин. Здесь перед зрителем предстанут шестнадцать картин Брейгеля, среди них только что завершенные «Времена года». Тогда все увидят, как давно перерос он славу продолжателя Босха, как далеко оставил позади Питера-забавника. Художник раскроется перед зрителями в своих главнейших работах.

На это он надеялся. Этого он ждал. В этом был твердо уверен. Но все повернулось иначе.

Ионгелинк, конечно, знаток и ценитель искусства, но прежде всего коммерсант. Человек дела. Если речь идет о деле, любовь к искусству отступает на второй план. У Ионгелинка есть компаньон. Вместе с ним Ионгелинк принимает участие в больших заморских операциях. Для одной из них нужны деньги. Компаньон берет у города большой заем. Ручательство за него дает Ионгелинк. А в обеспечение своего ручательства отдает в залог всю свою коллекцию картин: двадцать две работы Флориса, одну Дюрера, шестнадцать Брейгеля. Хорошие отношения с отцами города помогают компаньону получить под этот залог большую сумму денег.

Картины, превращенные в товар, в залоговую ценность, тут же перестали быть доступными для зрителей. Они перекочевали под надежные своды и крепкие замки городского ломбарда. Возносящаяся к небу Вавилонская башня — под замком! Христос, упавший под тяжестью креста, — под замком! Под замком поля, рощи, деревья, люди, реки, горы, птицы — вся красота, вся мудрость «Времен года»! Она скрыта не только от посторонних. Самому художнику нет доступа в подвал, где рядом с золотыми блюдами и серебряными кубками, рядом с китайским фарфором и персидскими коврами, лиможской эмалью и валансьенскими кружевами лежат надежно упакованные, обшитые прочным холстом его картины. Изменить что-нибудь он бессилен. Он продал свои картины. Торговая сделка не предусматривает обязательства покупателя делать их доступными для обозрения.

— Я и сам был бы рад и счастлив, если бы они украшали мой дом, — благожелательно и спокойно ответил бы ему Ионгелинк, если бы он стал с ним объясняться, — но что поделаешь, такие времена!

Сказать ему, что картина, которую никто не видит, мертва, убита? Зачем такое преувеличение! Она в надежном месте. В целости и сохранности. С ней ничего не случится. Служители ломбарда умеют обращаться с картинами. Им доверены и не такие ценности! Когда они будут выкуплены? О, это всецело зависит от множества обстоятельств. Пока что придется повременить…

Знал ли Ионгелинк, когда он закладывал картины, что он не станет их выкупать? Может быть, и знал. Может быть, искренне верил, что со временем выкупит. Однако они так и остались невыкупленными, остались на долгие годы не произведениями искусства, а вещами, залогом. До самой смерти Брейгель не смог ни повидать их сам, ни показать кому-нибудь другому. А потом город подарил их новому штатгальтеру Нидерландов. Когда Брейгель писал «Времена года», это было одним из самых важных и радостных событий его жизни — не очень долгой и не очень богатой радостями. Когда сделка, совершенная с его картинами, лишила его всех надежд, связанных с тем, что люди увидят сразу большинство его работ, и притом главнейших, это стало одним из горчайших его разочарований. И не только потому, что люди, чье мнение для него много значило, не смогли увидеть его работы, он и сам не успел оценить всего опыта, завоеванного во «Временах года». Чтобы разобраться в своей собственной работе, ему нужно было теперь каждую фигуру, каждую линию, каждое цветовое пятно этих картин вызывать в памяти усилием воображения. Он знал, что с годами это будет все труднее и труднее. На картинах его позднейших лет возникают воспоминания о «Временах года», особенно об «Охотниках на снегу»: черные перепутанные ветви на фоне морозного неба, конькобежцы на зеленоватом льду, черные птицы на белом снегу… Отзвуки найденного однажды.