ГЛАВА III

ГЛАВА III

Нью-Йорк, 1895 год. Слишком много всего над головой. Во-первых, — поезд на стальной эстакаде, пересекающий весь город с громоподобным грохотом. На крышах домов — лес металлических конструкций, удерживающих световую рекламу. Гигантские буквы зигзагами освещают облака. В небе возникают и дрожат слова. Фантасмагория электрических молний. Все это потрескивает, сверкает и скатывается водопадами с вершин небоскребов. Световые автоматы прыгают, дергаются, жестикулируют, взрываются и исчезают в холодном блеске северного утра. Там, наверху, ночь коротка.

А из глубины кратера, где бродит и кипит расплавленная людская масса, слышится неумолкающий глухой крик, какой-то тревожный призыв, заглушаемый ураганом грохота несущихся вагонов.

Первое впечатление было как от тяжелого удара, но оно быстро прошло. Перед лицом этого чудовища Дунканы с их обычной беззаботностью решили, что они приручат его. Кстати, успокоились они в первый же вечер по приезде, когда развязали свои узлы с привычным семейным скарбом: книги и партитуры, Платон, Теккерей, Брамс, Шопен вперемешку с пестрыми театральными лохмотьями, греческими туниками, обтрепанными шалями, гирляндами и тамбуринами. Денег у них было только на один месяц существования, а потому поселились они в одном из частных семейных пансионов за двадцать долларов в переулке за Шестой авеню. Там они оказались, как и в большинстве подобных заведений, в пестром окружении. Единственное, что объединяло всех постояльцев, так это стремление не платить по счетам, а потому они жили в постоянном страхе быть выброшенными на улицу.

Найти место в нью-йоркском театре, даже для очаровательной восемнадцатилетней калифорнийки, полной энтузиазма и уверенности, равноценно отчаянному вызову или глупому пари. Особенно если нельзя сослаться на какое-нибудь знакомство, если нет рекомендаций и никакого опыта на сцене, если называешься танцовщицей лишь потому, что решила стать ею, если за плечами больше туманных теорий, чем часов, проведенных у станка, и если, в довершение всего, ты самонадеянно собираешься совершить революцию в хореографическом искусстве. Очень скоро юная грация Айседора натолкнулась на холодно-бесчувственных режиссеров, до которых она была допущена. «Да нет, барышня, вы же видите, я занят. Зайдите в другой раз или оставьте ваш адрес». Хорошо еще, если дверь не захлопывали перед носом.

С каждым днем Бродвей казался ей все более неприступным, и с каждым днем рассеивался мираж роскошного Вавилона и его поддельных драгоценностей. Она возненавидела этот мир показухи и мишуры, противный ее пониманию танца. Она терпеть не могла декораций, мечтала о возвращении к ритму природы и правде тела. Что общего могло быть у нее с этим царством картона и папье-маше? Вспоминались долгие одинокие прогулки вдоль калифорнийских берегов, босиком, с волосами, пропитанными соленым ветром океана. И возвращались терпение и вера в будущее. Ведь эту веру она заимствовала от океана, неба, облаков, которые не могли ошибиться, не могли ее обмануть. Начинался новый день, и она вновь шла по Нью-Йорку, ободренная, уверенная в себе и в своем призвании.

Однажды вечером, вернувшись домой в изнеможении (экономя на транспорте, она всегда ходила пешком), Айседора нашла только что полученную телеграмму. Текст был краток: «Жду вас в конторе завтра в десять. Августин Дейли».

За четверть часа до назначенного срока Айседора прохаживалась перед входом в театр Августина Дейли, на Тридцать четвертой улице. Это был отнюдь не престижный театр, но его владелец пользовался доверием постоянной публики, состоящей в основном из представителей среднего класса. Торговые и банковские служащие находили здесь удовлетворение своих претензий на культуру, не опасаясь нарваться на новаторство. Дейли внушал им доверие отсутствием гениальности и способностью быть доступным для всех. Он ничего не свергал и никому не мешал. Его постановки по праву считались образцом того, что принято считать классической традицией. Короче — честный лавочник в театральном ремесле. «Таких людей, как он, должно быть больше», — кричали те из его сторонников (и было их немало), которых возмущали дерзости европейских авангардистов и евреев-интеллектуалов.

— Войдите!

От грубого голоса сильнее забилось сердце Айседоры, но она овладела собой. Грузный коротышка лет пятидесяти с гладким, как глобус, черепом, на кончике носа — пенсне. Он долго и бесцеремонно разглядывал ее. «Если тронет, дам пару пощечин», — подумала Айседора. От этой мысли она сразу успокоилась, силы вернулись к ней. Однако он не сделал ничего подобного.

— Мисс Дункан, я готовлю сейчас спектакль-пантомиму с участием театральной звезды Джейн Мэй, которую специально для этого приглашаю из Парижа. Может быть, там найдется роль и для вас.

Дейли утаил, что актриса, приглашенная на эту роль, отказалась в последний момент, и теперь ему приходится искать ей замену. Перебирая картотеку, он случайно остановился на имени Айседоры Дункан. Возраст подходил. Остальное добавили слова секретарши, запомнившей ее: «Довольно хорошенькая, высокая, худенькая, но с круглыми щечками, глаза большие, серо-зеленые. К тому же с характером, за словом в карман не лезет, неглупа. В общем, типичная ирландка… представляете… Пригласить можно…»

— Но, сударь, я не мимическая актриса, — воскликнула Айседора, — я танцовщица. Я заново открыла танцы древних греков…

— Это то же самое, — резко отрезал Дейли. — Я плачу своим актерам пятнадцать долларов в неделю. Подходит?

Запасы Дунканов были на исходе. Элизабет, Августин и Раймонд никак не могли найти работу, а у Мэри было только три ученика. Айседора тотчас подписала контракт.

— Репетировать начинаем в понедельник, в девять часов. Приходите вовремя. За малейшее опоздание — штраф.

Айседора терпеть не могла пантомиму, считала ее самым вульгарным, неправдоподобным и смехотворным жанром. «Если они хотят что-то сказать, почему не говорят? — думала она. — Почему столько ненужных жестов, как в доме глухонемых? Абсурд! Движение самодостаточно. Это самый благородный, самый лиричный способ выражения своих чувств. Заменить движение языком — значит извратить и принизить чувства, лишить их независимости и величия».

Но ей пришлось учить свою роль по брошюре, полученной от Дейли. Три дня, остававшиеся до первой репетиции, она, запершись одна в комнате, отрабатывала мимику перед зеркалом. Временами находила себя такой смешной, что разбирало желание расхохотаться. Но натужное веселье обычно заканчивалось истерикой. Она бросалась, рыдая, на кровать и, зарывшись головой в подушку, повторяла сквозь слезы: «Никогда не сумею! Никогда!.. Никогда!..»

В роковой день все получилось так, как и следовало ожидать, — то есть плохо.

Маленькая, белесая и пухлая, с чересчур ярко накрашенными щеками и мелкими, словно зернышки риса, зубами, затянутая в скрипучую тафту, с многоэтажной прической из светлых завитушек, спадающих на лоб, в широкополой муслиновой шляпке, Джейн Мэй была занята исключительно эффектными позами. Болезненно озабоченная лишь собственной рекламой, псевдоактриса со скрипучим голосом и шепелявой дикцией (к счастью, она играет в пантомиме, подумала Айседора, увидев и услышав ее) третировала всех окружающих безобразными приступами злости, во время которых она топала ногами в туфлях на высоченных каблуках.

С первых же сцен Айседора растерялась. Когда ей надо было стукнуть изо всей силы себя по груди, чтобы сказать «я», указать пальцем на партнера, чтобы сказать «вас», и прижать руку к сердцу, чтобы передать слово «люблю», она до того растерялась, что Августин Дейли был вынужден сам подняться на сцену и показать эти жесты. Ощетинившись, как кошка, готовая наброситься на добычу, Джейн Мэй вперила в дебютантку выпученные злые глаза и, топнув ногой по подмосткам, отчего поднялась туча пыли, заявила:

— Дейли, нет нужды упорствовать, эта девка никогда не сумеет играть!

Еле сдерживая слезы возмущения, Айседора быстро спустилась в зал и хотела уже взять свою шаль, лежавшую на кресле в партере.

— Что вы делаете? — крикнул со сцены Дейли, сделав рукой козырек, чтобы разглядеть ее сквозь огни рампы.

— Иду домой, сэр. Мисс Мэй права: никогда я не сумею сыграть.

— Постойте! Попробуем еще раз.

Она вспомнила, что мать задолжала за квартиру и скоро их могут выставить на улицу, и вернулась по трем ступенькам, отделявшим сцену от зала. Дейли схватил ее за руку и потащил к Джейн Мэй. Показав ей искаженное горем лицо девушки, он сказал:

— Вы же видите, она может быть выразительной, когда плачет. Привыкнет. Давайте все с начала!

Шесть недель продолжались репетиции. Джейн Мэй не переставала злиться, а Дейли проявлял все больше снисходительности и покровительства по отношению к Айседоре, порой подбадривал ее, ворчливо приговаривая: «Не расстраивайтесь, уже лучше». Иногда даже защищал ее от нападок примадонны, получая в ответ злобное шипение. Независимая по характеру, откровенная и беспечная, юная ирландка нравилась ему несравненно больше, чем скандальная халтурщица, с которой он по привычке коротал ночные часы. Не раз ему хотелось поцеловать Айседору в губы, аппетитные, как спелый плод, вдохнуть аромат ее шеи, потрепать губами непокорные прядки волос, выбившиеся на затылке. Но что-то его удерживало, он и сам не знал что.

Наконец настал день премьеры перед публикой, состоящей из надутых буржуа с их разодетыми супругами в перьях, боа и рюшах. Джейн Мэй играла роль Пьеро. Тело, утонувшее в просторной кофте из белого атласа, раскосые глаза, нарисованные на белом лице, ярко-красный улыбающийся рот-треугольник, огромный воротник из серебристой ткани, — все это делало ее похожей на свалившегося с луны порочного грешника. В голубом шелковом костюме в стиле Директории, в светлом парике и невероятной соломенной шляпе, украшенной подобно корзине с цветами, Айседора должна была в ходе любовной сцены три раза поцеловать Пьеро в щеку. Она сделала это с таким усердием, что губы оставили красный след на маске из свинцовых белил. Когда занавес опустился, Джейн Мэй набросилась на нее и отвесила три звонкие пощечины, после чего вышла на авансцену поприветствовать зрителей, улыбаясь во весь рот, рассыпая улыбки и воздушные поцелуи направо и налево с ужимками балованного ребенка.

Вторая картина начиналась длинным «монологом» главной актрисы. Спрятавшись за кулисами, Айседора во все глаза глядела на ее выход. Вдруг ей показалось, что она впервые видит эту сцену. Несколько минут она сидела словно зачарованная. Казалось, у Пьеро нет туловища: разве можно так назвать колышущуюся туманность в девственном венчике, заворачивающуюся сама в себя? Нет у него и ног. Пьеро не ходит, он летает, плывет, витает, крутится, скользит, распространяется… Словно вращающееся облако, винтообразное завихрение из взбитых сливок. Под саваном нет костей, нет прожилок у этой туберозы. С помощью пантомимы Джейн Мэй придала Пьеро некое отрицательное существование, словно он — бледная тень ночного мира. Пьеро-привидение. Пьеро-химера. Неосязаемая форма. Жемчужное облако. Космическая пыль…

«Какой танцовщицей она могла бы стать!» — подумала Айседора.

За все время, пока шли репетиции, она не получила ни одного цента. Дунканов выставили на улицу из семейного пансиона, и они сняли две пустые комнаты на Сто восьмидесятой улице в ожидании первых гонораров от Дейли. Не смея попросить аванс, Айседора жила фактически без денег, ходила в театр пешком через весь Нью-Йорк, в час обеденного перерыва уединялась в гримерной, там засыпала от изнеможения, а потом опять репетировала до вечера, с пустым желудком и ватными ногами. Через неделю после генеральной она получила наконец первую зарплату. Вовремя!..

После трех недель репетиций труппа уехала в турне. Айседора ехала со всеми за ту же плату: пятнадцать долларов в неделю. Половину она отправляла матери, остальное оставляла себе на расходы: пятьдесят центов в день. С таким нищенским заработком нельзя было и думать о том, чтобы останавливаться в отеле. Приехав в новый город, она обходила его с чемоданом в руке в поисках дешевого пансиона. Чаще всего попадала в подозрительные гостиницы, спала в мансардах, забаррикадировав дверь зеркальным шкафом.

Отвратительные театры, тошнотворные гримерные, бесконечные ожидания на перронах вокзалов и в грязных кварталах окраин, пересохшее горло, мятые юбки, волосы, растрепанные после ночи, проведенной в вонючих вагонах. Тотчас по приезде, шатаясь от усталости, надо было снова репетировать до самого представления. Таков приказ мисс Мэй. Как бы ни была она утомлена переездом, она не отступала ни на шаг в своей тирании. А на следующий день они ехали в другой город, такой же безразличный к их представлениям, как тот, из которого они только что уехали, в другие такие же замызганные театры, с такими же грязными гримерными… Это превращалось в кошмар.

В те дни Айседора познала всю глубину уныния и отчаяния. Не приведет ли нищенская суета к крушению ее идеалов? Она, мечтавшая о свободном мире, была обречена на вечное прозябание в жалкой кучке статистов, среди несчастных девиц, вынужденных выставлять напоказ свои кривые конечности в застиранных трико. Сперва она жалела их, но в конце концов возненавидела этот животный мир, несчастный и аморальный. Ее тошнило от их потных телес в пестрых лохмотьях из грязной костюмерной, от прыщавых и бесцветных лиц в гриме.

Всеми силами она гнала прочь от себя мысль о провале, исподволь точившую ей сердце. «Главное — не дать себя втянуть. Не реагировать. Я на них непохожа. У меня нет ничего общего с этими созданиями. Ни с этой шлюхой Джейн Мэй, ни с этой свиньей — Дейли. К тому же я — не актриса. Я — танцовщица. Мне только девятнадцать лет. Я верну танцу благородство Древней Эллады. Я создана для искусства. Только для него!»

Искусство! Это магическое слово изгоняло демонов отчаяния. Чтобы не втягиваться в жизнь труппы, она была за кулисами всегда одна, с книгами Платона, Эсхила или Еврипида. Чаще всего она даже не читала. Открытая на коленях книга отгоняла от нее разрушительные миазмы кулис. Она служила ей и талисманом, и оплотом в борьбе с силами Зла. Сидя, уткнувшись носом в «Размышления» Марка Аврелия, тогда как в трех метрах от нее продолжалась абсурдная мимодрама, она чувствовала себя неприкасаемой, окопавшейся в тайном мире, в укрытии от внешних нападок. Среди товарищей она слыла оригиналкой, и это придавало ей уверенности. «Раз они не решаются заговаривать со мной, — полагала она, — раз принимают меня за сумасшедшую, значит, я действительно отличаюсь от них».

Именно в ту пору Айседора начала вести тетрадь с замечаниями и наблюдениями. Это было своеобразным средством самозащиты. Испытывая к искусству чувство, близкое к религиозному, она пыталась выразить таким образом свои убеждения, развивала теории и принципы, излагала надежду изменить жизнь людей во всем: в морале, в одежде и питании.

Турне продлилось около двух месяцев. Для Дейли оно обернулось полным крахом, Айседора же оказалась выброшенной на улицу в поисках заработка. Прежде чем с ней расстаться, Дейли спросил ее о планах, и она попыталась изложить ему свои мысли о танце. На этот раз он дал ей высказаться, однако не придал ее словам никакого значения. Затем он предложил ей новый ангажемент: он собирался поставить для очередного турне «Сон в летнюю ночь».

— Раз вам так хочется, — добавил он, — вы сможете танцевать в сцене фей.

По правде говоря, феи ничуть не интересовали Айседору, ей хотелось прежде всего выражать высокие человеческие чувства. Но это было все же лучше, чем пантомима. И поскольку благородные идеалы никогда не приносили дохода, а жить на что-то надо, она согласилась танцевать скерцо Мендельсона, сопровождающее сцену в лесу перед самым появлением Оберона, короля эльфов, и его жены Титании. Дейли не возражал и даже предложил ей надбавку. Теперь она будет получать двадцать пять долларов в неделю.

До отъезда в турне предстояло дать несколько представлений в Опере на Шестой авеню. На Айседоре была длинная туника из газа, вышитая золотом. Ей также нацепили два больших крыла из серебристого переливающегося тюля, натянутых на деревянные рамки, которые держались на лопатках с помощью двух лямочек, связанных между собой незаметной ленточкой. Эти ангельские атрибуты сильно мешали движениям рук, задерживая их порой в самых неожиданных положениях. Кроме того, при каждом движении они издавали постукивание: так-так-так…

Перед премьерой Айседора решила освободиться от этих мешающих ей аксессуаров. Выйдя на сцену, она почувствовала, как свежее дыхание счастья словно обдало ее с головы до ног. Инстинктивно она понеслась навстречу океану, словно колыхавшемуся у ее ног в неосвещенном зале. Казалось, невидимые призывы вели ее, и оставалось лишь покорно отдаваться той музыкальной мечтательности, в которой Мендельсон следует за Шекспиром. Грацией танца, в полном слиянии с музыкой, воссоздавала она воздушный мир, полный сильфид и волшебных цветов. Долгая овация наградила ее сольный танец. За кулисами ее ожидал разъяренный Дейли.

— Что все это значит? Почему не надели крылья?

— Они мешают мне танцевать.

— Вы называете это танцем? Предупреждаю, мисс Дункан, не пытайтесь повторить такое. Мы не в мюзик-холле!

На следующий день, когда она вышла на сцену, рампа была наполовину выключена, так что из зала видно было лишь расплывчатое белое пятно, витающее в полутьме. В действительности больше всего Дейли боялся не успеха Айседоры, а гнева своей примадонны (и бывшей любовницы) Ады Риэн. Эта заокеанская Сара Бернар, любимица публики с походкой императрицы, прославилась на всю Америку скандалами с директорами театров, о чем с явным удовольствием распространялись репортеры светской хроники. Аплодисменты, доставшиеся юной танцовщице, могли быть для нее смертельным ударом, но богиня предпочла отреагировать на эту неприятность холодным презрением. Встретив в коридоре свою слишком юную соперницу, она пронзила ее змеиным взглядом, подобрала крохотную собачонку, болтавшуюся у нее под ногами, поправила соболя и исчезла, оставив аромат дорогих духов.

После двух недель представлений в Нью-Йорке спектакль «Сон в летнюю ночь» отправился в долгое путешествие по Соединенным Штатам. Опять начались невеселые скитания, хмурые дни, жалкие пансионы. Опять тревога и одиночество. Айседора все больше страдала, находясь между Дейли, чья активность по отношению к ней нарастала (поистине она предпочитала видеть от него грубость), и Адой Риэн, относившейся к актерам труппы, как к рабам. За год совместной работы «царица», как ее прозвали, не сказала ни одного доброго слова в адрес Айседоры. Впрочем, и остальных она не больно жаловала. Утомившись отвечать каждый день на надоедливые приветствия своих коллег, примадонна вывесила объявление: «К сведению членов труппы: можно не здороваться с мисс Риэн». Все с облегчением вздохнули.

Что касается остальных партнеров, Айседора страдала больше всего от их серости. Ей было трудно переносить не сравнимое ни с чем тщеславие, каким актеры прикрывают свое ничтожество, подобно тому, как они прячут под гримом свои состарившиеся лица. И хотя она отлично знала, что глупость, самомнение и невежество всегда были широко распространены в театральном мире, она не могла привыкнуть к этому. Она не понимала, как можно декламировать текст, причем порой отлично декламировать, не понимая в нем ни слова. В этом несоответствии искусства и личности артиста она усматривала поразительную аномалию.

Тем не менее она подружилась с семнадцатилетней актрисой-дебютанткой Мод Уинтер, на худощавом личике которой сияли огромные светло-голубые глаза. Она никогда ни на что не жаловалась, но ее несчастный вид вызывал желание помочь ей. Мелодичным голоском она неторопливо рассказывала простые и трогательные вещи. Питалась она только апельсинами и отказывалась от всякой иной пищи. Айседора опекала ее, помогала ей от всего сердца. Чтобы увидеть слабую улыбку на ее личике, Айседора была готова пожертвовать всем. Вскоре после окончания гастролей она узнала, что девушка умерла от чахотки. Так в ее жизнь впервые вошла смерть. У нее было печальное лицо несчастного ребенка…

Временами Айседора думала: «Я никогда не смогла бы полюбить актера». Для этого надо было бы отказаться от себя самой: ведь актер ищет в другом лишь отражение своего образа. До двадцати лет мечтала она о любви, так ее и не познав. А ведь в Сан-Франциско, когда ей было около четырнадцати лет, ей казалось, что она была без ума от молодого провизора в аптеке на Главной улице. Звали его Верной. Она учила его так называемым «бальным танцам»: вальс, мазурка, полька… и тайком проделывала пешком километры, чтобы пройти, хоть на минуточку, мимо аптеки. Разузнала его домашний адрес и убегала из дома по вечерам только для того, чтобы посмотреть на его освещенное окно. Да, это была настоящая страсть. Она безумно любила Вернона. «До гробовой доски», — писала она в своем дневнике. Через пару лет она узнала, что сказочный принц женился на барышне из буржуазной семьи в Окленде.

А еще через пять лет, во время первого турне с театром Дейли, она повстречалась с поэтом и художником польского происхождения, Иваном Мироцким. Их идиллия началась под знаком Шопена, продолжалась как баллада, закончившись, как Двадцать четвертая прелюдия, погребальным звоном. Оба написали друг другу десятки писем. Айседора описывала ему свое одиночество, свою печаль. А все Шопен!

Во время турне в Чикаго со «Сном в летнюю ночь» она разыскала своего поляка с огненным взором. В дни, когда не было репетиций, они гуляли рука об руку в парке. Айседора чувствовала, что она возвращается к жизни. Ей казалось, будто она вышла из бесконечной ночи, полной колдовской нечисти, и как по волшебству оказалась в цветущем саду. Она наслаждалась теплым весенним воздухом, не думая о том, что через несколько часов надо будет вновь окунуться в тень кулис и дышать тяжелым смрадом обмана.

Были дни, когда она часами слушала Ивана, облокотившись на рояль и подперев рукой подбородок, с нежностью глядела на него, а солнце золотило его светлые волосы, пока она разглаживала их по обе стороны ото лба. Шопен, опять и опять Шопен!

Когда пришло время расставаться, Иван заговорил с ней о женитьбе. Он обязательно разыщет ее в Нью-Йорке, как только она вернется туда с гастролей, и они поженятся. Она поклялась ему в вечной верности, они нежно распрощались, и она пошла в театр. В тот же вечер она написала матери. Письмо о Мироцком с описанием ее счастья заняло целых восемь страниц.

Через несколько недель труппа Августина Дейли вернулась в Нью-Йорк, в помещение на Тридцать четвертой улице, как измученная лошадь возвращается в стойло. Тотчас по приезде Айседора послала краткую весточку Ивану. Ответа не последовало. Прошло несколько дней. Никаких вестей. В отчаянии попросила она своего брата, делающего первые шаги в журналистике, навести справки о своем женихе. Раймонд узнал через агентство печати, что Иван Мироцкий вот уже три года женат. Его жена живет в пригороде Лондона в «Стелла-хаус».

Через год Айседоре сообщили, что он завербовался добровольцем на войну и умер от тифа в лагере новобранцев.