АЛХИМИЯ ПИСЕМ
АЛХИМИЯ ПИСЕМ
Новый, 1936 год Дунаевский отмечал в Москве. В начале февраля Александров позвонил Исааку Осиповичу и сказал, что они вместе с Орловой зайдут к нему в гостиницу.
Не ожидая ничего хорошего, Дунаевский ответил:
— Вот и отлично. Пообедаем.
Заказал в номер обед на троих. Встреча была необходима, потому как страсти накалились. Следовало объясниться. Орлова вошла напряжённая, бросила сумочку на кресло. Александров стал целоваться, шумно охать и ахать, глядя на вид из окна. Говорил, что у них такого вида нет. И закончил по-иезуитски, что Исаак Осипович должен благодарить киностудию за то, что живёт в таком шикарном месте.
Дунаевский, как правило, останавливался в правительственной гостинице "Москва". В то время она считалась образцово-показательной — каменный советский Голем, одушевлённый "жучками". Внутри в помещении всегда дежурили трое-четверо агентов в штатском: слушали, о чём разговаривают приезжие и командировочные.
Номер, в котором поселили Дунаевского, был трёхкомнатным и производил впечатление квартиры героя-ударника. Даже горничные в таких номерах прислуживали особенные, похожие на духов — духов страны социализма. Они появлялись бесшумно и исчезали, как тени. Салютовали листьями фикусы. В гостиной стоял большой рояль, за ним, как бы в нише, помещалась маленькая эстрада, обнесённая перильцами. Надо было подняться по трём ступенькам, чтобы очутиться на помосте. "Театр в миниатюре" был предметом особой гордости проектировщиков правительственного отеля. Интерьер дополнял огромный кожаный диван, созданный как будто специально для Александрова.
Орлова сёла на стул у столика. Дунаевский устроился за роялем, готовый в случае опасности начать играть. Затем к их компании присоединился Лебедев-Кумач. Получалось маленькое совещание, судебная тройка. Кого только они собирались судить? Александров горел желанием дать всем взбучку. Орлова поджимала губы. Исаак Осипович взял несколько аккордов, потом попросил перейти к делу.
— Вы не должны забывать о том, что актёры нервничают, что мы не можем просто быть марионетками и ждать, что вы напишете, — начала Орлова.
— Хорошо, милая Любовь Петровна, я готов со всем согласиться, только, пожалуйста, примите эту необходимость с выбором музыкального ряда — это очень важно.
Орлова заказала себе рислинг.
— Кислый, — сказал она, пригубив его.
— Другого здесь не подают, — ответил Дунаевский.
— А вы откуда знаете? Всё время пьёте? — едко поинтересовался Александров.
— Когда живёшь в этой гостинице, многое узнаешь, — сказал Исаак Осипович.
Больше всего Александрова волновало, что Дунаевский собирается часто повторять тему "Лунного вальса". Дунаевский его заверил, что никакой навязчивости не получится. Одна и та же музыкальная тема будет возникать каждый раз в новом ритмическом и тембровом облачении.
Разговор был не очень долгий, потому что Любовь Петровна не выдержала:
— Давайте пройдёмся. Я хочу, чтобы мы подышали.
Дунаевский знал, что на площади она закатит истерику.
Орлова, когда была чем-то очень расстроена, специально шла гулять. Взгляды прохожих повышали ей настроение. В те годы увидеть живую Орлову на улице было всё равно что встретить Господа Бога. Люди столбенели и, не привыкшие к встрече с ангелами, почти в полный голос говорили друг другу: "Посмотри, посмотрите, Орлова…" Она была Моной Лизой советской эпохи. Любовь Петровна иногда оборачивалась и улыбалась.
Но в этот раз актриса была раздражена.
— Плохая кухня — сказала она, когда вышли из "Москвы", и предложила: — Погуляем и пойдём поужинаем в "Националь".
"Националь" находился напротив гостиницы. Там любили ужинать московские знаменитости. Часто приезжал Пырьев с Ладыниной. Ладынина тянула через мундштук папиросу и, полуприкрыв глаза, говорила: "Иван, не сиди как дурак. Скажи официанту, чтобы поторопился".
… Они вышли на Красную площадь. Тогда по ней ещё ездили извозчики. На Дунаевском было толстое пальто, на Орловой — шуба.
— Смотрите, у Спасской башни что-то строят, пойдёмте посмотрим.
— Любовь Петровна, по-моему, там дежурит милиционер. Это закрытый объект, — сказал Александров.
— Ерунда, — ответила Орлова, — там рабочие.
У самых стен стояло десятка два рабочих и двое мужчин в одних пиджаках, по всей видимости, инженеры. Все смотрели вверх.
— Может быть, кто-то из окна выбросился? — предположила Орлова.
Александров укоризненно посмотрел на супругу:
— Любовь Петровна, не говорите ерунды.
— Вон стоят охранники, — указал Исаак Осипович.
Троица подошла поближе. Милиционеры в тулупах моментально к ним приблизились. Орлова заулыбалась. Александров сделал вид, что интересуется только своей женой. Дунаевский с интересом всматривался в лица милиционеров. При виде Орловой суровые лица стражей порядка растаяли. Лицо актрисы послужило всей компании пропуском. Руки взлетели под козырёк. Парни в форме отдали честь знаменитости. Компания не спеша прошла мимо. Молодые милиционеры следили глазами за прекрасной женщиной.
— Я пойду узнаю, чем они занимаются, — произнёс Исаак Осипович, указывая на рабочих. Улыбка Орловой промелькнула, будто падающая звезда на небосклоне. К счастью, гнев сменился на милость.
На Дунаевском была гладкая шапка-ушанка с плотно прижатыми, будто зализанными, ушами, в которой он походил на полкового комиссара. Мода того времени не отличалась разнообразием. И как Сталина в шинели можно было спутать с Кировым, так Дунаевского в пальто и шапке путали с Якиром. Откуда это сходство пошло, никто не знал. Во всяком случае, о нём говорили. Точно так же, как говорили о сходстве Марлен Дитрих и Орловой, Ладыниной и Мэй Уэст.
Для знакомства с рабочими, занятыми на обслуживании Кремля, при которых обязательно паслись "люди в штатском", представляться надо было, как на приёме у английской королевы, с перечислением всех заслуг, естественно, не для рабочих, а для "штатских". Оказалось, что на Спасской башне Кремля устанавливаются рубиновые звёзды. В начале 1935 года Каганович предложил, а Сталин утвердил это решение. Событие не менее важное, чем завершение строительства пирамиды Хеопса.
Александров конъюнктурно оценил сообщение об установке звёзд.
— Прекрасно, — заметил он. — Эта "точка" площади должна быть у нас в кадре.
Умный режиссёр, который уже оценил силу названия "Песни о Родине", моментально просчитал, что до него никто не успеет снять эти звёзды в художественной ленте. А свидетельства роста силы страны социализма очень актуальны. Он, Александров, будет первым, кто это покажет.
СССР нуждалась в новых символах. Страна Советов обрастала собственной мифологией, взросшей на классовой борьбе пролетариата, как молодая цыганка обрастает серьгами и монистами. Каждая примета мифологизации социалистического быта была у власти на вес золота. Каждый штрих, подтверждающий усиление новой империи, свидетельствующий о её вечности, пожирался этой властью с людоедской жадностью, ибо служил оправданием всей крови, что сопровождала становление нового режима. В то время любое произведение искусства было несвободно от публицистичности. Неудивительно, что ею отличалась и музыка Дунаевского.
Исаак Осипович озаботился мыслью Александрова. Он сказал:
— Надо бы эти звёзды вставить в песню.
Орлова неожиданно предложила:
— Вот бы такую музыку, Исаак Осипович, ля — ля — ля…
Она придумала мелодию и надеялась, как бывший музиллюстратор, что это поможет Дунаевскому, что он прислушается к её совету. Однажды так поступила Лидия Смирнова. Но надо было знать Дунаевского. Он в штыки воспринимал любые попытки вмешиваться в его работу, кого бы это ни касалось — мужчины или женщины. За исключением Сталина.
Когда Дунаевский взрывался, протуберанцы были заметны издали: его яростной энергии и напора боялись все на студии. С яростью он обрушился на Любовь Петровну, что случалось крайне редко. "Рубиновые звёзды Страны Советов", — пропела последние слова Александрова Любовь Петровна на свой мотив, который, кстати, повторял мелодию заставки из "Весёлых ребят". Дунаевский рассердился:
— Что это вы, Любовь Петровна. Бросьте!!! Это же совсем другой характер музыки.
По всей видимости, Исаака Осиповича задела нетактичность актрисы по отношению к его делу. Музыка в "Цирке" обещала быть одним из самых главных достоинств, если не главным. Если его обвиняли в том, что он затягивает сроки, за глаза, перед начальством, то пусть Александров хотя бы не ждёт, что он будет принимать подсказки от его супруги. Композитор тут же потребовал, чтобы они вчетвером (с ними был ещё Лебедев-Кумач) отправились на квартиру к Орловой и Александрову. Александров даже опешил. У них с Орловой была не простая жизнь, а игра, в которую играли только они по известным им одним правилам. Вмешиваться в неё другим запрещалось.
А вдруг Дунаевский поломает их игру своим энтузиазмом? В этом смысле Исаак Осипович был уникальным человеком: если он загорался, то мог работать на идеальной энергии творчества, которая не нуждается ни в деньгах, ни в еде, ни в питьё. В такие минуты человек бывает жесток к окружающим, жесток именно своей гениальностью, которая не принимает и не понимает требований ординарности.
Но Орлова поддержала композитора. И все направились к ним домой. Дунаевский вознамерился показать все мелодии и наброски к "Песне о Родине", какие у него были, правда, без окончательного варианта.
— Я хочу, наконец, договориться о том, какой должна быть эта песня, — настаивал он.
Орлова и Александров жили тогда на улице Горького. В доме были очень большая ванна, отдельный туалет — по тем временам огромная редкость. На биде приходили смотреть, как на носорога в Замоскворечье. Множество всяких безделушек, как у всех актрис, на полочках фотографии, где она со знаменитостями, и её портреты со знаменитой улыбкой. Рояль Орловой, на котором она подбирала мелодии к песням. И атмосфера придыхания и раболепия перед вечной женственностью и красотой. Культ женщины, немного садистский, ибо там, где культ актрисы, — там всё подчинено только женской власти. А она всегда выглядит немного хищной.
У этих людей было всё, они играли роль официальных богов. Знаменитые артисты в те годы репрезентировали, представляли власть. Жили так, как в глазах народа должны были жить их правители. Реальный Хозяин мог жить как угодно, даже поспартански. Но всегда существовал его идеологический и психический двойник. Народ подменял невидимого вождя фигурой какого-либо реального видимого человека. Такими персонами становились чаще всего артисты. Им полагалось жить хорошо не за талант, а за то, что они выражали власть. Не случайно жил в великолепном доме Ромм. Он был любимчиком Сталина, которого Хозяин почти каждый год вписывал в список лауреатов премии имени себя.
"Первые контуры песни были созданы на квартире у Орловой", — вспоминал Дунаевский. Песенка получилась немного милитаристская, на мотив марша. Лебедев-Кумач, который сидел рядом, начал торопливо протирать очки. Поэт мог обидеться, что не сочинил песню первым, но он этого делать не стал. Дунаевский творил прямо на глазах. Кумачу нужно было догонять. Он вытащил бумагу, достал ручку, положил бумагу на краешек рояля и написал: "Хороша страна моя родная".
Дунаевский тут же поправил:
— Широта музыкального звучания требует другого первого слова: "Широка"…
"Широка страна моя родная". Кумача как будто подкосило.
О, это гибельное золотое время! "В эти самые годы особенно пышно расцветали парки культуры, особенно часто запускались фейерверки, особенно много строилось каруселей, аттракционов и танцплощадок. И никогда в стране столько не танцевали и не пели, как в те годы", — сказал в пылу откровения один грустный и мудрый человек.
Остались сидеть на ночь. Орлова достала вино, поставила на стол закуску. Пили, ели, веселились. Александров со свойственной ему эксцентричностью начал требовать тостов. К Дунаевскому пришли светлые мелодии, он знал, что ему надо делать. На следующее утро он заявил, что ему надо срочно отправиться в Ленинград, чтобы окончательно оформить музыкальный текст. Мелодия родилась прекрасная, как бег арабских скакунов…
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек…
Класс!
Вся киношная бригада обслуживала Орлову. Это был её фильм и её творческая группа. Исаака Осиповича это не раздражало. Однажды на съёмку заглянул Эйзенштейн, ему было интересно увидеть восходящую "звезду" в работе. Долго он не задержался. Сделал два шага вперёд и остановился, окидывая взглядом рабочую площадку. Все притихли, съёмки прекратили. "Творить" при учителе Александрову было неудобно.
— Кажется, "орловские рысаки" преодолевают все препятствия? — раздался высокий голос Эйзенштейна. И со словами "успешного вам финиша, товарищи!" режиссёр покинул павильон. С лёгкой руки Эйзенштейна всех сотрудников фильмов стали звать "орловскими рысаками". Это прозвище выражало общее мнение наблюдателей насчёт того, кто был главным в фильмах с участием Любови Орловой.
1 мая Александров хотел снять главную сцену фильма: парад физкультурников на Красной площади. Массовку фильма и главных героев поставили впереди колонны физкультурников и вместе со всеми участниками первомайского парада провели мимо трибуны Мавзолея. Это была эффектнейшая сцена. Артистки в белой спортивной форме — очень сексуальные, синхронно двигаясь, шли сплошной колонной мимо камеры.
19 мая 1936 года работа над фильмом "Цирк" была закончена. Дунаевский сразу уехал домой в Ленинград. Киноначальство было довольно демонстрацией сексуальной мощи строительниц социализма. Конечно, слова "секс" никто не упоминал, но оно присутствовало подсознательно, в энергетике, в задоре, в запале. Это были силы молодой страны. Вся потенция тех лет проявлялась в революционном задоре. Лица людей сияли, как лампочки. Шумяцкий похвалил Александрова за агитационную силу фильма.
Всего в фильме звучало около 20 мелодий, написанных Дунаевским: "Интернациональная колыбельная", "Марш советских артистов цирка", "Галоп", "Негритянская колыбельная", "Танго", "Цирковой вальс" и так далее. Премьеру фильма обставили очень грамотно. Помпезно. Не может не вдохновлять тактика, с которой это было сделано. И стилистика эпохи. Исаак Дунаевский, Любовь Орлова — безусловно, звёзды, куда деваться. Но без излишнего трепета в чувствах. Над ними всеми есть вождь. Наш Иосиф Виссарионович. Все мы под Сталиным ходим.
В 1937 году Иосиф Виссарионович впервые слушал на патефоне "Песню о Сталине" Дунаевского. Кто-то из приближённых, предваряя прослушивание, воскликнул, что вот, дескать, композитор приложил весь свой талант, чтобы создать музыку, достойную великого вождя.
Сталин, попыхивая трубкой, молча слушал пластинку, затем сказал:
— Да, товарищ Дунаевский приложил весь свой замечательный талант, чтобы эту песню о товарище Сталине никто не пел.
Это была та самая кошка, которая пробежала между вождём и его гениальным композитором. Каким-то чудом Дунаевский эту нелюбовь пережил. Более того, его симпатии к Сталину были совершенно искренними. Были камикадзе, которые позволяли себе "роскошь" высказать великому и могучему вождю в лицо своё отношение. Таким оказался Шумяцкий, который, уже поставив на своей судьбе крест, на встрече Нового, 1938 года в Кремле отказался поднять бокал после тоста за Великого и Могучего. Через месяц Бориса Захаровича арестовали. В обвинительном заключении Военной коллегии Верховного Суда СССР по его делу говорилось: "Командированный в июне 1920 года для работы на Дальний Восток Шумяцкий становится японским разведчиком и устанавливает связь с полковником Иосели. Находясь в должности полпреда в Персии через известного международного дельца Хоштария устанавливает связи с английской разведкой в лице советника Эдмонда Овсея". 29 июля 1938 года он был расстрелян.
Одним из обвинений в его адрес стало покровительство Володе Нильсену, арестованному ещё в октябре 1937-го. 12 октября газета "Кино" обвинила Шумяцкого в том, что мнение "вредителя" Нильсена он считал "решающим", послал его в длительную заграничную командировку, выдвинул этого "наглого проходимца с уголовным прошлым" на ответственную работу. Заодно была втоптана в грязь идея строительства советского Голливуда, которую расценили как "вредительство". В июле 1938 года первый начальник ГУКФ был расстрелян в том же подвале на Лубянке, где встретили смерть Володя Нильсен, нарком Ягода и ещё многие друзья и недруги Дунаевского.
… Исаак Осипович был буквально порабощён страстью новых знакомств. Очень легко знакомился и столь же легко расставался. По крайней мере, внешне легко. Психоаналитики назвали бы это комплексом "знакомства". У композитора была страсть и потребность вступать в общение с новыми людьми, общаться с народом. Страсть эта имеет две стороны. Первая — если вы стремитесь знакомиться со звёздами или вождями, которые не знают вас, но которых знаете вы. И вторая вы знакомитесь с так называемыми "маленькими" людьми, которых каждый день намывает на улицы города, а потом, с сумерками, смывает.
Дунаевский, конечно, знакомился и с сильными мира сего и даже искал их дружбы, но прежде всего обожал "хождение в народ". Может быть, это была черта эпохи, может, просто индивидуальная особенность, в которой знают толк психоаналитики. По всей видимости, у него была потребность оказывать покровительство, ощущать возможность помочь "маленькому" человеку. В каком-то смысле слова Лебедева-Кумача "человек проходит как хозяин" абсолютно подходили к Дунаевскому. Он чувствовал себя хозяином в той стране, которая дала ему всё: положение, любовь одних, зависть других, неравнодушие и обожание третьих. Ему нравилось жить в этой стране, её новая мифология его будоражила. Не случайно он употребляет, описывая себя в конце тридцатых годов, такое слово, как "могущество". Вполне возможно, что именно в СССР он чувствовал себя сказочным героем. Возможно и то, что роль героя компенсировала страх, который жил в нём — генный страх перед погромами и новый страх гражданина счастливой страны, где людей каждую ночь увозили машины с погашенными фарами.
Дунаевский получал очень много писем, столь же много писал. Самое удивительное, что он легко знакомился по переписке и начинал длительные взаимоотношения исключительно в письмах. Роман в письмах имеет очень много преимуществ по сравнению с обычным любовным романом. Только у Дунаевского к этому добавлялось нечто совершенно уникальное. Его романы были, во-первых, платоническими, во-вторых — познавательными, так как много давали и той и другой стороне в общеобразовательном плане и в смысле постижения жизни. Они служили суррогатом дружбы. То есть дружба могла быть и настоящей, но она происходила заочно, не требовала тактильных отношений. Дружба по переписке подходит для человека, который очень занят.
Ох, непрост был Исаак из Лохвицы! Видимо, в самом процессе письма было для него нечто завораживающее. Как художник, он нуждался в искренности. А взаимоотношения с человеком, которого ты никогда или почти никогда не увидишь, который неосязаемо войдёт в твою жизнь и пройдёт рядом, параллельно, могут быть искренними, как со случайным попутчиком в поезде. У Дунаевского таких "случайных попутчиков" было много, в частности, около пятнадцати девушек. Отношения с некоторыми из них стали особенными. Он называл эти случаи "встречами с женщинами", но имел в виду именно романтические встречи на расстоянии. Исаак Осипович принадлежал к той категории мужчин, для которых физическое начало любви важно, но не самоценно. Очень значимым для него являлось чисто романтическое переживание, начиная с юношеских, даже детских лет, когда он впервые влюбился и когда его "женщинами" были лучистоглазые девочки и девушки.
"Воспоминания об этих замечательных переживаниях моей жизни навсегда светят и навсегда и впредь останутся для меня дорогими, — пишет Дунаевский в 1947 году. — В годы моей зрелости я пережил несколько встреч иного порядка. Я имею в виду встречи с незнакомыми людьми, то есть переписку с некоторыми девушками. Именно девушками". Изобретённую лично им форму социалистического любовного романа он называл "довольно своеобразной". В его обширном архиве можно выделить переписку с двумя девушками из Ленинграда, с девушкой из Вольска, из Воронежа (драматически оборванную) и из Москвы. Самыми длительными и глубокими стали отношения с Рыськиной и Головиной (Райнль). Ни с одной из своих адресаток Дунаевский не встретился более трёх раз в жизни, и тем сильнее оказалось их влияние как идеальных возлюбленных поэта, как ночных муз, к которым он обращался.
В письмах он не боялся остроты собственной мысли и чувств. Для всех посторонних, случайно проникавших в тайну переписки Дунаевского, им было заготовлено объяснение: "Я ищу отзвуки нашей жизни". Звуки были в музыке, а в письмах — отзвуки. Как бы аккомпанемент, музыкальная лава, из которой мелодия рождалась. Уйти от идеологии, по крайней мере, официально, в объяснении своей страсти к письмам он не мог. Поэтому говорил: "Между строк ищу чувство и помыслы нашего нового человека". Его строки звучат почти как поэзия, почти как у Маяковского, который совершенно искренне идеологическое высказывание превратил в лирическое стихотворение.
Он опутывал себя письмами к девушкам, как сетью. Можно предположить, что это будоражило его как мужчину. В самом деле, есть что-то неистребимо романтичное в том, что творец советской музыки, знаменитый композитор, почти бог, герой с "ятаганом субконтроктавы", вдруг посылает привет маленькой девочке из советского Назарета. В этом есть поступок. Понимаете? Есть в этом и пикантность. Не гусарство, но какая-то лихость — вступить в переписку с молоденькой хорошенькой девушкой, придумывать её внешность (ни одну он не просил прислать фотографию), говорить с ней только о серьёзном, о вопросах партийного строительства в музыке, о творческих планах. Господи, на этом же весь Фрейд стоит!
У него был секрет. Исаак Осипович так вживался в своего собеседника, чаще всего собеседницу (ибо разговор с ними был максимально искренним), что ему хватало способности, которую люди не мистические называют широтой мысли или кругозором, вдруг, через призму их взгляда, начинать видеть самого себя как бы со стороны, лучше понимать свои поступки. Не случайно он писал глубоко ночью, когда человек максимально искренен и всякая фальшь мешает. Хочу прояснить механизм перевоплощения, а также его последствия. Попадая в тон своего более молодого собеседника, маститый композитор, патриарх, сам становился моложе, глубже. Он не кривил душой, когда писал, что ему жизненно необходимо общаться с молодым поколением. Это было его спасением.
Слушая мелодику чужой души, он обогащал свою собственную. Композитор мог воспринимать себя так, как его видели двадцатилетние визави. Он был алхимиком в письмах, переплавлял чужую душу в свою собственную и черпал в этом опыте ответы на те вопросы, которые ставила перед ним жизнь, вплоть до самых бытовых. Дунаевский мог быть ультрасовременным, потому что всегда знал, и даже не знал, а чувствовал, что такое молодость. Он ни на секунду не забывал энергетику подобного состояния. В этом могло быть "виновато" что угодно: еврейские гены, особенности его таланта, наконец, последствия перенесённого в детстве заболевания. Дунаевский был неисправимым романтиком. Он всю жизнь искал идеал, как Дон Кихот Дульсинею. Тайна его переписки существует и поныне. Встречи, перемена лиц, новые знакомые — всё это было его жизнью, той иллюзорной жизнью, которую он тщательно скрывал и которой жил в письмах. У него было два мира знакомых: реальный дневной и словесный, то есть в письмах, ночной.
Людмила Головина училась в Московском университете на химическом факультете. В 1937 году она, очарованная музыкой из кинофильма "Цирк", написала письмо Дунаевскому и неожиданно получила на него ответ. Их переписка продолжалась до конца жизни композитора. Людмила вышла замуж, стала Людмилой Сергеевной Райнль. В архиве комсомольской музы композитора хранится около ста писем Исаака Дунаевского. За восемнадцать лет дружбы в письмах они встретились только три раза.
Девушка из глухой советской провинции, приехавшая учиться в Москву, получает письмо от великого композитора, в котором вместо предисловия сообщается, что он, Дунаевский, получает очень много писем. В вашем письме, отмечает он, "многое сверкает радостью и полнокровием нового, нынешнего", и "оттого оно мне дорого и приятно". Чтобы не вскружить голову корреспондентке, Дунаевский добавляет строгости: "Впрочем, это предварительное (хорошее) впечатление, которое Вы в дальнейшем ещё должны подкрепить". Ему нужны были любовь и понимание того народа, для которого он творил. Если его любят, значит, он действует правильно, и его музыка не может быть плоха. В первом письме к Людмиле Головиной композитор пишет: "Для того, чтобы я был правильно и исчерпывающе понят, надо много говорить о себе. Получилось бы длиннющее письмо, которое могло бы вас утомить, а меня отвлекло надолго от уймы дел, которые сейчас стараюсь закончить перед отъездом. Поэтому длинный разговор отложим до "другого раза". Вы в этом "другом разе" уже не смеете сомневаться".
К этому времени семейное счастье, казавшееся незыблемым, медленно, но верно начало разрушаться. Да и жизнь юной студентки тоже была далеко не безоблачной. Жертвами репрессий стали её отец и дядя — пролетарский поэт Василий Князев. Именно в период начала переписки с Людочкой Головиной Исаак Осипович пытается в очередной раз определить своё место в советской иерархии. Жизнь в сталинском муравейнике подобна тяжёлому труду. Чтобы творить, нужно чувство самоудовлетворения. Как только это чувство покидало композитора, он садился за очередное письмо к милой советской девушке. Нужно было срочно посмотреть на себя глазами рядового жителя сталинского муравейника. Действительно ли он, Дунаевский, чего-то достиг? Можно ли в этом черпать силу?
В 1937 году он демонстрирует неожиданную усталость. В письме "комсомольской богине" композитор пишет, что уже прожил жизнь, в которой не может не видеть хорошего содержания. Но на первое место ставит всё же её "интенсивность". В свои 37 лет, из мужского кокетства, он уже причисляет себя к людям среднего поколения, но тут же оговаривается, что понятие "старшего поколения" подходит к нему больше. Время ощущается им подсознательно, и беспокойство проявляется в невинных фразах. Дунаевский боится, что его письма кто-то перлюстрирует. "В письмах скрещиваются самые разнообразные струи, мысли, желания. Многое в них покрыто пылью и плесенью старого". Что понимается под словом "старое"? Судя по письмам "смеющейся Людмиле", Дунаевский размышлял об очень серьёзных вещах, которые происходили в стране, умело скрывая их за обобщёнными понятиями. Переписка с Людочкой Райнль продолжалась до 1941 года. После войны она возобновилась.
Письма приходилось писать разные. Когда Дунаевский был руководителем Ленинградского театра миниатюр (бывшего мюзик-холла), ему предложили возглавить один из флотских ансамблей Кронштадта. Предложение поступило в письменной форме от полкового комиссара товарища Соколова. Не отвечать было нельзя. Комиссар мог написать в Союз композиторов, пожаловаться на Дунаевского, то есть спровоцировать кампанию. Дунаевский был далёк от мысли, что он защищён любовью власти. С одной стороны, письмо Соколова порадовало, с другой — заставило поморщиться. Комиссар думал, что талант Дунаевского можно сузить до размера флотского ансамбля. Исаак Осипович, как всегда ночью, написал письмо полковому комиссару, подбирая самые учтивые выражения. "Единственная форма моего участия, которую я себе мыслю, может заключаться в том, что я с большим удовольствием приму на себя консультацию по тем вопросам, какие коллектив найдёт нужным передо мной поставить". Можно было защититься от назойливого комиссара положением руководителя Театра миниатюр. Дунаевский предложил комиссару вести переписку через театр. По крайней мере, его секретарша возьмёт на себя роль буфера, и всё получится максимально корректно. Защищаться приходилось всё время.
Враги не дремали. Трудно представить, чтобы такой обласканный, заслуженный композитор, как Дунаевский, не имел врагов. Они были. В чисто творческом плане Исааку Осиповичу приходилось даже пробивать дорогу своим произведениям. Недруги говорили, что нет такой редакции или средства информации, где бы не звучала музыка Дунаевского или не говорили о ней. Злые языки ставили ему в вину, что композитор заботится о том, чтобы его произведения транслировались по радио и чтобы их издавало абсурдное учреждение с названием "Пласттрест", что в годы фразеологических экспериментов расшифровывали как "Пластилиновый трест".
В конце февраля 1938 года приключилась неприятная история с Ленинградским радиокомитетом. Композитору давно обещали, что его оперетта "Золотая долина", которая уже несколько месяцев шла в Ленинградской музыкальной комедии Народного дома и нескольких провинциальных театрах, будет транслироваться по радио в Ленинграде. Но однажды Дунаевскому позвонил известный ленинградский дирижёр Сергей Орланский, крепкий мужчина с короткой стрижкой (говорили, что у него была самая короткая стрижка среди дирижёров), и как страшную тайну сообщил, что против Исаака Осиповича затевается интрига. Черногоров, начальник музыкального вещания Ленинградского радио, получил от коллег Дунаевского квалифицированную справку, что музыка "Золотой долины" несовершенна и недостойна того, чтобы транслироваться по радио. Это тем более удивило Дунаевского, что монтаж радиопередачи был уже готов, оставалось только получить команду на эфир. Однако она не поступала.
Исааку Осиповичу претило пользоваться своим влиянием в Союзе композиторов, чтобы противостоять интригам за его спиной. В дело вмешался автор либретто оперетты Моисей Янковский, который лично встречался с Черногоровым и выяснял, на каком основании запись оперетты не передают в эфир. Оказывается, сам Черногоров музыки к "Золотой долине" не слышал. Премьеры Исаака Дунаевского в Ленинграде были событием союзного масштаба. То, что шеф музыкального вещания оставил такое событие без внимания, свидетельствовало или об общем чиновном невежестве, или о спланированном заговоре против Дунаевского. Моисей Янковский передал композитору отрицательное мнение сановного чиновника по поводу музыки Дунаевского, снабдив его колким замечанием, что это всего лишь мнение консультантов. Исаака Осиповича это страшно разозлило.
На внутреннем совете было решено, что Дунаевский должен срочно написать письмо Черногорову, чтобы выяснить, почему оперетта не будет звучать по радио. Ход был придуман тонкий. Исаак Осипович припугнул Черногорова тем, что он идёт против партии и недооценивает значимости революционных событий 1917 года. "Золотая долина" была написана к двадцатилетию октябрьских событий. Забавно, но канцелярист первых сталинских пятилеток требовал неукоснительного написания двадцатилетия только римскими цифрами — "ХХ-летия". Красная империя невольно хотела походить на древнеримскую, придавая себе черты недостающей величественности претенциозно древним стилем написания дат. В те годы письма стали опасней кинжалов. Из-за письма могли отправить в столыпинском вагоне в дальние края, могли лишить квартиры или, напротив, дать квартиру.
Письмо подействовало, и радиоэфир музыки из "Золотой долины" состоялся. Дунаевский победил. Казалось, его положение на музыкальном Олимпе стало незыблемым. Но это была только видимость. Он вовсе не стал музыкальным Зевсом. В то время на музыкальном небосклоне было два солнца: Дунаевский и Шостакович. Одно — в мире академической музыки, другое — в мире лёгкой. Дунаевский знал о том, что каждый занимает свой трон. Тем не менее, у Исаака Осиповича было своё, очень сложное отношение и к Шостаковичу, и к Прокофьеву. С одной стороны, он отдавал должное их таланту, с другой стороны, по-своему относился к тому, что называется "проблемой мелодической доступности".
Дунаевский с ощутимым подтекстом спрашивает у известного музыкального критика сталинской поры Константина Кузнецова: "Мне бы очень хотелось знать ваше мнение о Пятой симфонии Шостаковича и о новом произведении Прокофьева". Он вроде бы не высказывает своего отношения к двум корифеям и в то же время высказывает. В этой совершенно невинной, на первый взгляд, фразе проскальзывает озабоченность: гениальность Прокофьева несомненна, но всё же как быть с проблемой мелодичности в музыке? Куда деть Дунаевского и его мелодику? Нельзя же всё списать на "необыкновенную лёгкость в мыслях".
Исаак Осипович отлично понимал, что композиторы, занимающиеся только академической музыкой, его сочинения воспринимают несколько поверхностно. Это был вообще предмет его отдельных переживаний, которые проявлялись по любому поводу. Однажды Дунаевский получил в подарок от Константина Кузнецова (говорили, что в пьяном виде он шутил, будто мечтает жениться на дочери Сталина Светлане) книгу "Музыкально-исторические портреты". В ней подробно рассказывалось о классике щипковых инструментов и о гениях русской музыки. Дунаевский литературу читал урывками, в редкие часы досуга. Ему понравилась книга чудесными образцами нотного письма Глинки и Чайковского. Разбирая их мелодику, Дунаевский неожиданно открыл поразительное сходство с собственными находками. Это позволило ему заключить, что гений бесконечен.