ГЛАВА ВОСЬМАЯ ПОЭТ И БОГОСЛОВ

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

ПОЭТ И БОГОСЛОВ

Когда Апрель обильными дождями

Разрыхлил землю, взрытую ростками,

И, мартовскую жажду утоля,

От корня до зеленого стебля

Набухли жилки той весенней силой,

Что в каждой роще почки распустила,

А солнце юное в своем пути

Весь Овна знак успело обойти.[47]

Джеффри Чосер. Кентерберийские рассказы

Покидая созвездие Рыб, Солнце окрасило веселую Англию в ее изумрудный геральдический цвет. Где-то там, под вещими звездами, далеко-далеко за частоколом крыш и шпилей, дремотно шумели леса, схоронившие последние тайны земли, а вместе с ними и неизжитые детские страхи. Мешая быль с небылью, прихотливая память, как потайной фонарь, высвечивала смутные, ускользающие образы. Сливаясь в безмолвный скачущий хоровод, метались волшебники и разбойники, сменяя друг друга, всплывали обрывки сказочных сновидений и вечно милые сердцу воспоминания. Сочно трещали под башмаком прошлогодние желуди. Проказники-эльфы танцевали на веерах папоротника, кружились средь золотых венчиков мать-и-мачехи и розовых первоцветов. В тиши укромных полян набирались мощью зелейные травы. Чуткие лозоходцы срезали рогульки орешника, едва увлажненного глянцем новой луны, и, вытянув руки, искали схороненные клады. Тревогой и смутной надеждой повеял ветер, пролетевший над Темзой, над сумрачным нагромождением островерхих домов древнего моста. Проникаясь знобкой дрожью зовущих далей, Джеффри Чосер бережно вытер бронзовую астролябию, уже тронутую влажной дымкой, и закрыл зарешеченные оконные створки. В каменном доме возле Олдгейта таился неизбывный холод, с которым так и не совладало гудящее в очаге пламя. Опасаясь за книги — единственное свое достояние, Чосер подбросил еще немного хворосту. Его библиотека, одна из самых значительных, насчитывала шестьдесят любовно переплетенных в свиную кожу томов. За каждый из них можно было купить земельный надел. Этого вполне хватило бы на прокормление на все оставшиеся годы. Но расстаться с Данте, с Вергилием или с несравненным Овидием казалось немыслимым сорокалетнему стареющему поэту. Не он владел сокровищами духа, это они повелевали его душой. Он был только хранителем, а не собственником. Строки Боккаччо, Петрарки и Стация не подлежали размену на серебро. Перед этим стоическим убеждением был бессилен даже неотвязный призрак долговой тюрьмы.

Немного погревшись у открытого огня, Чосер записал на вощеной табличке констелляции планет. Не веруя в астрологическую премудрость, он тем не менее неизменно сверял обыденный календарь с движением светил, а затем подчинял стихотворные строки неподвластному ничьей воле ходу звездного времени.

Услышав цокот копыт и позвякивание сбруи, Чосер вновь приблизился к окну и прижался к холодной решетке настороженным ухом. Всадник явно остановился возле башни и, тяжело спрыгнув, повел на поводу коня или, скорее, мула, судя по шагу. Чосер облегченно перевел дух. Одинокий гость, хоть и столь поздний, все же внушал меньше опасений, чем вооруженная кавалькада.

Конечно, дом англичанина — его крепость. Существует «Великая хартия вольностей», и парламент стоит на страже народных прав. Да время уж больно тревожное. Невольно прислушиваешься к каждому стуку, к каждому скрипу. Крепнет, ширится зависть и злоба людская. Козни врагов, наветы ложных друзей, коварные происки кредиторов — всего вынужден опасаться бедный человек.

Осторожный стук, шарканье проснувшегося слуги, скрежет засовов. Потом приглушенное бормотание.

Тонкая жалоба рассохшихся ступенек подсказала, что гость в годах и с трудом, притом пришаркивая, одолевает подъем. Не иначе переписчик Козьма, которому Чосер задолжал за «Роман о Розе», пожаловал востребовать свои шиллинги. Но почему на ночь глядя? А что, если это Питер, портной, вздумал вдруг расквитаться за новинку парижской моды — сюрко[48] из лилового бархата с разрезами по бокам? Мошенник заломил полтора грота! А что поделать? Ведь приходится бывать при дворе: супруга, благодарение богу, фрейлина герцогини Ланкастерской! Значит, изволь и ты быть как все. Облачись в двуцветные шосс — одна нога красная, другая зеленая, увешайся цепочками и плащ подбей драгоценным мехом. Чистое разорение для неимущего поэта. Если бы не служба в порту, где иной раз перепадает то штука сукна, то рулон кожи… Может, не отворять грабителю? Пусть не шляется по ночам, когда все добрые люди покоятся на сонном ложе.

Но поздно раздумывать. Незваный гость уже у дверей. К тому же предательский дым и искры над крышей еще издали подсказали ему, что хозяин дома и вовсе не спит, а бодрствует над листом испанской бумаги, понапрасну сжигая дрова и свечи. За бумагу и хворост, кстати, тоже не плачено…

— Вас ли это я вижу, учитель? — изумленно обрадовался Чосер, впуская прославленного схоласта и диалектика Джона Уиклифа. — Какая честь!

Он почтительно принял плащ, отяжелевший от влаги, и проводил луттервортского ректора в кабинет. Невзирая на свои шестьдесят лет, Уиклиф выглядел бодрым и держался по обыкновению прямо. Расправив черную мантию оксфордского профессора, он подсел поближе к огню.

— Я выехал в минувший четверг и надеялся быть в Лондоне ante meridiem,[49] но превратности дороги смешали мои планы. Едва успел до закрытия ворот.

— Мыслимое ли дело! — всплеснул руками Чосер. — Проделать такой путь, да еще в одиночку!

— «Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе», — рекут мудрые мавры. Вы получили мое письмо?

— Как раз в канун валентинова дня, достопочтенный, и, клянусь святым Дунстаном, я буквально на днях собирался к вам в Оксфорд. Но вы же знаете мое положение, — Чосер горько усмехнулся. — Проклятая должность не оставляет времени не то что для путешествий, но даже для простого письма. Это далеко не синекура. Волею покойного короля я обязан писать все счета и отчеты собственной рукой и неотлучно находиться на месте. Целый день на ногах. От мехов и материй рябит в глазах. До тошноты, до головной боли. Сочиняю урывками, в основном за счет сна. Даже обедаю, не выпуская пера… Вы, наверное, проголодались? Не угодно ли холодной баранины и кубок подогретого вина с ароматными пряностями Востока?

— Absens heres non erit,[50] — решительно отказался Уиклиф, огладив красиво седеющие волосы. — К тому же я ничего не ем после заката. Истинно сказано: ангелы вкушают пищу единожды в день, люди — дважды, только звери — три раза.

— Вам, верно, смешны мои жалкие оправдания, — посетовал Чосер, снимая свечной нагар. — Конечно же мне надлежало опередить вас с визитом.

— Не будем считаться. Мы — люди долга, и труд для нас, каким бы тяжким он ни был, превыше всего. И вообще не мучайтесь угрызениями совести. Я прибыл сюда с главной целью — повидать нашего общего покровителя герцога Джона.

— И поспели к сроку! — оживился Чосер. — Ибо днями он собирался выехать на шотландскую границу.

— Не знаете случайно, с какой целью? — осторожно поинтересовался проповедник.

— Говорят, там опять неспокойно, возможно новое вторжение.

— Значит, снова война?

— Не думаю. Стюарт настроен весьма осторожно. Скорее всего, понадобилось показать когти в связи с дальними планами.

— Испанские дела?

— Думаю, что так оно и есть. Уж на что умный человек наш герцог, но ведет себя, как младенец. Неужели он не понимает, что притязания, не подкрепленные внушительной силой, просто смешны? — Чосер на мгновение смешался, вспомнив, с каким пиететом только что титуловал принципала Уиклиф. — В самом деле! — упрямо набычившись, продолжил он свою мысль. — Разве кому-нибудь удалось добыть корону с помощью одних только грамот? Как бы они не распались от древности прямо в руках. Мне искренне жаль и герцога, и донну Изабеллу.

— Я думаю, вы не совсем правы. Кастильский трон тут на втором, даже на третьем плане. Сдается мне, что наш хитрый лис, — тонкой улыбкой Уиклиф дал понять, что от него не укрылось минутное колебание собеседника, — наш добрый герцог нечто такое пронюхал и хочет убраться подальше от схватки. Следить, за кем останется победа, всегда удобнее издали.

— Схватка? Вы имеете в виду Бекингэма и Ленгли, которые оспаривают у нашего лорда переменчивое сердце юного короля? Если так, то тем более рискованно оставлять их без присмотра. Ричард склонен быстро забывать старых друзей. Такова, впрочем, особенность всех королей.

— Вижу, вы неплохо знаете венценосцев.

— Как-никак мне довелось служить сквайром у покойного Эдуарда! Добрый был государь. Когда я по собственной дурости угодил в лапы к французам, он выкупил меня за шестнадцать ливров. Это не столь накладно, нежели может показаться, потому что пара верховых лошадей, которых тоже пришлось вызволять вместе со мной из плена, обошлась раз в пять дороже. Все в мире имеет свою цену.

— А язычок у вас, надо признать, ядовитый!

— Вы только теперь это заметили, достопочтенный?.. Право, я не держу зла на покойного сюзерена. Он дважды посылал вашего покорного слугу в Италию и на Пиренеи с довольно щекотливыми поручениями, и если монаршие милости обошли меня стороной, то сами путешествия эти уже явились щедрым подарком судьбы. Ведь я узнал, учитель, что такое настоящая поэзия!

— И тайный союз певцов Розы? — то ли спросил, то ли просто невзначай уронил Уиклиф.

— Откуда вы знаете? — слегка побледнев, вздрогнул Чосер. Он никак не предполагал, что Уиклифу известно о тайном ордене поэтов.

— Если удачливый дипломат и блестящий придворный неожиданно становится портовым надсмотрщиком, невольно начинаешь искать причину. Когда семь лет назад я узнал о вашем назначении…

— За этим ничего не стоит! — поспешно оборвал Чосер. — Ни разу за все эти годы я не пожалел о милости моего короля! — объяснил он с несколько излишней запальчивостью. — Впервые в жизни вместо подачек я обрел твердый доход. Пусть невеликий, но постоянный. А сколько раз заступничество и милость короля спасали меня от долговой тюрьмы?

— Хорошо, хорошо, — успокоительно улыбнулся Уиклиф. — Ведь мы рассуждали с вами о поездке Гонта, но вы сами перевели беседу на скользкую почву. Заговорили о навязшей у всех в зубах распре между братьями, да еще покойника Эдуарда зачем-то помянули… Бог с ними, с принцами, но неужели вы не чувствуете, как содрогается под нами земля? Никогда не поверю.

— Вот уж новость, так новость! — уловив в голосе проповедника не только добродушное подтрунивание, но и глубоко запрятанную озабоченность, Чосер немного успокоился и обрел обычную живость. — Я и во сне чую потаенные толчки, — проворчал он с улыбкой. — Мы живем в эпоху великого шатания.

— Верно сказано!

— Только что толку? Разве для матроса, у которого уходит палуба из-под ног, шторм не привычное дело? Таков наш мир. Прожить бы уж как-нибудь, и все тут.

— А жизнь на небесах?

— Пусть поучают клирики, что смерть — это рождение в жизнь вечную, я подожду судить, пока не увижу собственными глазами.

— Вдруг то окажутся ярусы ада?

— Уж, наверное, не страшнее, чем тюрьма Маршалси? Я как-то видел несчастного, которого сперва четвертовали, затем, вспоров живот, выпустили у бедняги внутренности, швырнули их в огонь и уж только потом отсекли ему голову. Сам сатана не выдумает более ужасной казни. Фантазии несравненного Данте бледнеют.

— Безмерны муки людские, и трудно остаться человеком на этой земле.

— А ведь хочется, мой добрый учитель.

— Великое мужество требуется и великое терпение. Пусть ехидны и звери алчущие неистовствуют вокруг и пожирают друг друга. Нельзя нам участвовать в их грызне, но духом вознестись над нею.

— Позвольте задать вам вопрос, достопочтенный, если уж завязался у нас такой разговор. Только ответить прошу с полной искренностью.

— А я и не лгал никогда, добрый друг, разве к умолчанию прибегал иной раз из осторожности или по слабости человеческой.

— Знаю, и многое знаю, — кивнул Чосер, прислушиваясь к плывущему над городом звону. — Скоро светать начнет… Я читал вашу знаменитую «De Dominio Divino»,[51] другие латинские сочинения. Скажу даже больше: храню как сокровище, как символ подвига высочайшего переведенное вами на наш убогий язык священное писание… Знаю и проповеди, которые разносят по всем уголкам лолларды.

— Не мои — божьи. Я за них не в ответе.

— Пусть так, — досадливо отмахнулся Чосер. — Я совсем о другом хочу спросить… Я хочу спросить вас, домине,[52] вот о чем… Скажите мне, не тая и не играя искусно словесами, что общего может быть между таким человеком, как вы, и Гонтом?

— А себя вы никогда не спрашивали об этом?

— Стократно! — выдохнул Чосер, страдальчески морща лицо. — Но обо мне после, теперь речь только о вас, домине. Что взять с меня, с клиента, придворного прихлебателя, не накопившего за всю жизнь ни денег, ни славы? Кроме войны, кроме моей золотой Италии, мне и вспомнить-то нечего. Ну, развлекал забавными историями покойную королеву, ублажал двор стишками, которые сочинял от случая к случаю… Что еще? Когда преставилась первая герцогиня Ланкастерская, поднес принципалу поэму «На смерть герцогини Бланш». Видимо, угодил — был приближен. Мы не в Италии, у нас поэты в шутах ходят… Но вы, вы, домине, властитель дум, надежда и совесть нации! Что вам Гонт, если даже архиепископ Кентерберийский вашего слова страшится? Когда сам наместник бога управу на вас не может найти?

— Вы какого папу в виду имеете, — спокойно спросил Уиклиф, — французского или же италийского?

— Поскольку мы с французами все никак воевать не кончим, авиньонский сиделец в моих глазах антипапа, сообщник врага. — Чосер укрыл за лукавой насмешкой против воли прорвавшуюся страстность. — Как добрый англичанин, я признаю только одного местоблюстителя апостола Петра-римского.

— А если мы замиримся с французами и высадимся в Италии?

— Браво, домине, только это не ответ.

— Разве? — Уиклиф недоверчиво приподнял брови.

— Вы хотите сказать, что не видите существенной разницы между обоими понтификами?

— Я сказал, то, что сказал. Если вы действительно внимательно читали мое скромное сочинение, то должны были усвоить основную мысль. Иисус и его святые апостолы завещали нам, говоря языком теологии, доктрину евангельской бедности. Насколько нынешняя церковная иерархия соблюдает эту заповедь, судите сами. Отсюда все мои расхождения с примасом и римской курией. Власть и служение, сын мой, взаимозависимые понятия. Одно не может существовать без другого, Человек обладает властью лишь постольку, поскольку ему есть кем управлять. Лорд без вилланов — не лорд. Пышный герб сам по себе еще не дает власти. Даже господь является властелином лишь с того времени, когда посредством акта творения создал себе слуг. Но власть бога существенно отлична от всякой иной. Она распространяется на все созданное им, притом на равных для всех условиях служения, ибо бог диктует волю свою не через служащих ему вассалов, как это делают короли, а непосредственно и сам собой создает, сохраняет и управляет всем, чем обладает, помогая каждому совершать свое дело.

— Так нас и в церквах учат, что все люди равны перед богом.

— Долдонить — одно, а действительно жить по законам божьим — совсем другое. Ранг, занимаемый перед ликом всевышнего, единственно определяет наше положение на земле, перед лицом людей. Если в силу своей греховности человек утрачивает ранг перед богом, он с необходимостью теряет и свое место в миру. Власть как таковая, духовная или же светская, основана только на милости. Вот то главное, что надлежит прочувствовать. «Грехи есть ничто, и люди, когда грешат, становятся ничем», — учит святой Августин. Зло является отрицанием, и те, кто подчиняются ему, не имеют положительного существования. Поэтому они не могут обладать чем бы то ни было, и властью прежде всего.

— Скажите это Гонту, учитель. Я его, конечно, очень люблю, но второго такого хищника надо еще поискать в нашем королевстве. Полагаете, он способен хоть что-нибудь выпустить из когтей? А наш примас и канцлер-архиепископ Седбери?

— Кажущаяся их власть не есть реальное, она не настоящее обладание. Она представляет собой лишь неправедное владение, которое они должны будут когда-нибудь передать в руки справедливых.

— Интересно, кто сумеет подвигнуть их на такую жертву?

— Справедливые. Кто же еще? Как злой не имеет ничего, так справедливый, напротив, есть господин всего. На то, чем справедливый пока не обладает фактически, он имеет нравственное право, а значит, и власть. Отсюда с неизбежностью вытекает, что все имущество должно быть общим.

— Знакомый мотив! Народные проповедники заморочили этим вздором вилланов и подмастерий, которые только и ждут случая, чтобы разграбить маноры и аббатства. Я был во Франции в самый разгар Жакерии и знаю, какая страшная сила — гнев обездоленных. Но чем все закончилось, домине? Разве хоть что-нибудь изменилось в мире?

— Оставим это, — одухотворенное лицо проповедника разом померкло. — Ведь я толкую об идеале. О том идеале, который прежде всего должен составлять главное достояние церкви. Вот почему, следуя достопочтенному Оккаму, я неустанно твержу о том, что церковь не должна иметь собственности. Собственность составляет препятствие для ее подлинной миссии. Клир, включая папство, надлежит ограничить строго духовной сферой. Управление светскими владениями, завоевание королевств и требование дани — прерогативы мирской власти. Папе подобные притязания никак не приличествуют. Если же он обходит свои обязанности духовного управления и занимается вещами совсем его сану неподобающими, то такая деятельность не только излишня, но и противна священному писанию.

— Смело, домине, очень смело.

— Доказательно, сын мой, вот что важно: логически и юридически. Отсюда вытекает неизбежный вывод. Если церковь захватывает функции, принадлежащие государству, обязанность последнего — отстаивать свое право на ведение собственных дел. В таком случае государство правомочно отнять земли и доходы у церкви.

— Теперь я понимаю, что объединяет вас с антиклерикальной партией. Джон Гонт спит и видит прибрать к рукам жирные владения аббатств и епископств. Подумайте хорошенько, кому на руку ваши антицерковные проповеди. Лоллардам, сервам,[53] бездомным портняжкам и нищим менестрелям? Ничуть не бывало. Они как были голыми, так с кукишем и останутся. Если вместо двух великих хищников окажется только один, будет еще хуже. От драки императора с папой все же горожане выигрывают. А так? Полный произвол пэров. Что белая роза, что алая — все едино. Разница между ними не больше, чем между напой в Авиньоне и папой в Риме, хоть я, как британец, склоняюсь к последнему.

— Только как британец? — тонко улыбнулся Уиклиф. — По-моему, более пламенного поклонника прекрасной Италии нет в целом свете. Друг Боккаччо, собеседник Петрарки… Неудивительно, что вы отдали предпочтение Риму.

— Вам бы все шутить, домине!

— Вы считаете, что мне следовало бы порвать с Ланкастером? — выжидательно прищурился Уиклиф.

— Отнюдь! — покачал головой Чосер, признанный мастер недомолвок и элегантных иносказаний. Теперь, когда позиция проповедника несколько прояснилась, можно было позволить себе большую откровенность. — Эдмунд Ленгли ничуть не лучше, разве моложе немного. Я привык к Гонту, он привык ко мне и даже слегка потакает моим слабостям. Надо же ведь кому-то служить, за кого-то держаться мытарю-поэту?

— Я никому не служу, кроме бога, — не принимая шутки, сурово ответил схоласт. — Просто нам пока по пути с партией Гонта. Конечно, в глазах иных союз между ученым богословом и насквозь развращенным неправедной властью пэром выглядит достаточно странно. Но что поделать, если все мы, создания божьи, как-то зависим друг от друга? Я защищал Гонта в суде, когда его люди ворвались в собор и совершили убийство, он же вместе с герцогиней Уэльской помог мне избежать открытого осуждения перед епископатом в Ламбете.

— Полагаете, вас выручили принцы? А я, признаться, думал, что лондонцы. Они явились в сопровождении целой толпы буйной черни и поклялись разнести все и пух и прах, если с головы их любимца упадет хоть единый волос. По-моему, так было дело.

— Какая, в сущности, разница? Ведь кто-то должен был привести эти толпы в движение?.. Но вы действительно многое знаете; во всяком случае, больше, чем хотите показать.

— От вас, учитель, у меня нет тайн. Я бывший оруженосец и совершенно не разбираюсь в таких заковыристых штуках, как таинство святого причастия. Во всяком случае, чудо, посредством которого облатка и вино превращаются в тело Христово и кровь, выше моего разумения. Поэтому мне доподлинно неизвестно, чем вы так уж досадили его великолепию канцлеру университета Вильяму Бертону и прочим профессорам. Однако я слышал, что они решительно осудили ваше учение?

— Я немедленно апеллировал к королю, — Уиклиф с вновь пробудившимся интересом взглянул на поэта. Похоже, только теперь начинался между ними настоящий разговор.

— К какому королю? — проникновенно понизив голос, Чосер наклонился к оксфордскому мудрецу. — К испорченному мальчику, что боится оторваться от материнской юбки? Единственное, в чем он разбирается, так это в новомодных рукавах, которые настолько длинны, что волочатся по полу… Да, апеллировали вы к королю, но забеспокоился почему-то Джон Гентский и даже отправил в Оксфорд доверенного человека, чтобы уладить столь деликатное дело тишком, без ненужной огласки… Как по-вашему, посол справился с возложенным на него поручением?

— Неужели это были вы? — Уиклиф с улыбкой развел руками. — И даже не потрудились зайти!

— Что вы, домине, как можно? Непростая ведь миссия, обоюдоострая, можно сказать.

— Понимаю, — сосредоточенно кивнул седовласый проповедник, проникаясь все большим доверием к человеку, которого давно наметил себе в помощники. Жаль, конечно, что поэт оказался намного умнее и тоньше, чем это виделось издали. С такими всегда трудно. И все же сподвижником он будет надежным, хоть никогда не заболеет душой о том, что для него, Уиклифа, стало единственным смыслом существования. — Значит, вы полагаете, — он решительно возвратился к началу беседы, — что Джон Гентский ничуть не озабочен назревающими событиями?

— Помилуйте, домине, да ему, извините, плевать и на новый налог, и на «Рабочие законы». Бедняки всегда чем-нибудь недовольны, это их свойство. Даже больше — их право. Для Гонта куда важнее интриги в Королевском совете. Там ведь тоже царит постоянная неудовлетворенность. Рвут куски, позабыв о приличиях, отбросив даже фиговый листок лицемерия. Жрут в три горла, но все недовольны: кто местом за королевским столом, кто подачкой, а кто любовницей. И вообще, скажите мне, положа руку на сердце, кого устраивает нынешнее положение дел? Купцов, горожан, мореходов? Ничуть не бывало. Рук не хватает, а когда людей заставляют работать насильно, платя вместо пенни жалкий фартинг, то ведь и работа получается на фартинг. Кому нужна такая работа? Сукноделы стонут, оружейники плачут, невзирая на то, что заказов полно. А уж лорды маноров озабочены в первую голову. Труд дорожает, работать некому, за исполнение феодальных повинностей положено кормить, а кормить нечем. Замкнутый круг. Вот и приходится сдавать земли в аренду.

— Коммутация — явление повсеместное.

— А кто этому рад? Богатый йомен найдет, чем расплатиться с лордом, а бедняк, у которого, кроме рук, ничего нет?.. Коммутация — не панацея. Она одним концом бьет по беднейшему хлебопашцу, другим — по сеньору. Дармоедам-монахам, людоморам-лекарям да всевозможным обманщикам, вроде чародея-алхимика и обиралы-мельника, — тем, конечно, все равно. Уж они-то свое возьмут при любых обстоятельствах.

— Когда весь мир недоволен, значит, что-то в нем неизбежно должно измениться. Вы очень верно сказали: «Эпоха великого шатания». Пошатается, пошатается и упадет.

— Упадет? Допустим, ну а дальше что? Какая эпоха придет на смену эре зятьков и племянников?

— Есть здоровые силы в народе, есть. Непотизм[54] — еще не самое страшное, это было и было. Вот когда исчезает нравственное чувство, тогда действительно надеяться не на что.

— А кто это понимает? Ну, допустим, вы, умудренный философ, кто еще?

— Вы разве не в счет?

— Разумеется, нет. Сколько я себя помню, всегда было скверно. Жили грезами перемен. При Эдуарде мечтали о Черном Принце, этом сумасброде и моте, а когда он отошел в лучший мир, начали молиться на малолетнего Ричарда. Между тем дела идут все хуже и хуже. Предела для дурости нет, поэтому никаких существенных перемен в будущем я не предвижу. Гонт — еще лучше многих, он пребывает в прекрасном возрасте и вообще баловень судьбы. Если ему чего-нибудь и не хватает, так это какой-нибудь завалящей короны. И денег, конечно, их ведь постоянно недостает. Поскольку других надежд, кроме Кастилии и Леона, не предвидится, вот он и ударился во все тяжкие. Собирает грандиозный смотр вассалов в Ланкастере. Король без трона играет в большую политику. С глазу на глаз могу сообщить, что будут даже шотландцы.

— Невзирая на войну?

— Формально у нас с ними мир. Гонт делает определенную ставку на шотландских баронов.

— На что он надеется?

— Думаю, пытается раздобыть деньги. Польстит одним, намекнет другим, пообещав в будущем кому лен, кому титул. Шотландцы не меньше прочих падки на лакомую приманку. Притом они легковерны и скоро загораются, Когда перед носом маячит добыча, как-то не хочется думать, что во Франции по-прежнему идет война, а испанский трон еще надо добыть.

— Вы правы, теперь я все понимаю… Я как-то не подумал об этом…

— Вижу, домине, что вы огорчены, — доверительно наклонясь к проповеднику, молвил Чосер. — Поездка Гонта чем-то нарушила ваши планы?

— Я ехал к нему с надеждой на помощь одному достойному человеку, несчастному пастырю, которому угрожает тюрьма.

— Это кто же такой? Уж не Джон Болл ли, бывший священник церкви святой Марии в Йорке?

— Он самый, бескорыстный подвижник, самоотверженный защитник обиженных и обездоленных.

— Я-то слышал о нем совсем иные отзывы. Безумный смутьян, окаянный клеветник, преступный подстрекатель. Уж не знаю, кому и верить… Бормотуны, что расползлись по всем дорогам, смущая покой мирных тружеников, — невинные агнцы рядом с этим попом. Не любовь евангельскую он проповедует, но ненависть и насилие, жакерию, вселенский разбой. Едва ли Гонт захочет ввязаться в столь сомнительную историю. И вам это повредит. Всегда находятся молодцы, готовые претворить слово в дело. Некий Тайлер из Колчестера угнал у барона Марша весь скот и отдал его вилланам.

— Я не разделяю безумных устремлений, но всегда сочувствую участи несчастного человека.

— Он сам причина своих несчастий. Те же бормотуны разносят по всем общинам его поджигательские призывы. И ведь кто-то переписывает, причем многократно, дерзкие письма. Кстати, заодно с вашими английскими проповедями, достопочтенный.

— Я отвечаю только за собственное слово.

— Мой вам совет: не просите за Болла. Мне, как, возможно, и вам, домине, импонирует, что он дразнит Роберта Хелза «разбойником Хобом», но, когда вилланы возьмутся за топоры, всем нам придется худо. Городская чернь тоже не останется сидеть сложа руки, смею уверить.

— Так, понимаю. — Уиклиф надолго задумался. — Я благодарен вам за искренность и добрые побуждения. Многое теперь для меня прояснилось. Не буду скрывать, что шел с надеждой заручиться вашим посредничеством. В силу обстоятельств мне несколько затруднительно лично ходатайствовать за несчастного Болла. Ведь его враги — это и мои недруги. Но, видимо, другого выхода нет, — он решительно поднялся.

— Куда же вы, домине! — попытался удержать проповедника Чосер. — Дождитесь утра. Скоро третья стража.

— Нельзя медлить, когда над человеком нависла угроза тюрьмы и, как я опасаюсь, смерти. Скоротаю остаток ночи в отеле[55] герцога Ланкастерского на Стрэнде. Мне надо говорить с ним до утреннего приема. Надеюсь, подробности нашей беседы останутся тайной?

— Это я могу обещать вам со всей определенностью, домине.

Проводив гостя, Чосер подвинул пюпитр поближе к свету. «Мысль растревожена, сон бежит», — подумал он и полез искать «Песнь землепашца». Не давало покоя одно место в поэме.

Народ находится в такой нужде, что он ничего больше не может дать,

Я думаю, что, если бы у него был вождь, народ восстал бы.

«В этом все дело, — успокоенно улыбнулся поэт. — Пока не определится вождь, жакерия нам не угрожает. К счастью или к несчастью?..»

Было смутно на душе, и годы шершавой накипью осели на сердце, а все-таки оно волновалось ожиданием перемен и даже как будто радовалось.

«Увидеть прежде, чем умереть?.. Все же увидеть?»