УБИЙСТВО В ГУСЕВОМ ПЕРЕУЛКЕ

УБИЙСТВО В ГУСЕВОМ ПЕРЕУЛКЕ

На долю некоторых преступлений, как и на долю иных людей, иногда вдруг выпадает громкая изве­стность.

Преступление заурядное, но на него обратили внимание журналисты, или за защиту преступника взялся известный адвокат, или личность преступника, а то и жертвы, чем-либо интересны — и преступление получает громкую огласку. Таковы, например, в последнее время убийство Довнар или процесс Мироновича.

Но бывают и такие преступления, ужас от которых вдруг наполняет всех, и они, переживая преступников, остаются в воспоминаниях как смутное впечатление ужасного кошмара. Таково, например, было убийство фон Зона; таково же и страшное преступление, сохранившееся в памяти очень многих под названием «Убийство в Гусевом переулке».

Мне же, помимо ужаса, оставленного им, памятно оно и потому, что едва ли не впервые я оказался сбитым с верных следов и впал в ошибку, обошед­шуюся довольно дорого невинным людям.

Гусев переулок, коротенький, соединявший Лиговку с Знаменской улицей, в то время не был застроен пятиэтажными домами и казался огороженным с двух сторон заборами. За ними раскидывались широкие дворы с са­дами, в середине двора которых обычно стоял одно­этажный деревянный дом, невдалеке от которого раз­мещались конюшня, сарай, ледник, прачечная и двор­ницкая избушка.

Дом, в котором произошло это страшное убийство, на­ходился на месте ныне стоящего дома под № 2.

На нижнем этаже дома жил майор Ашморенков с женой и сыном кадетом, который приходил домой на праздники, и двумя прислугами.

В июне 1867 года рано утром на Духов день в кухню квартиры Ашморенкова постучался водовоз, привезший воду, но ему дверей не отворили. Тот постучался еще два раза, не достучался и, слив воду в прачечную и домохозяину, снова поехал к водокачке, на пути заметив дворнику, что прислуга у майора заспалась.

Дворник небрежно махнул рукой, словно хотел сказать: «А ну их»...

Спустя полчаса в двери и в окна, которые были за­крыты ставнями, стучался булочник, потом молочник, потом опять водовоз — и никто не мог досту­чаться. А дворник на все расспросы только говорил: «Чего пристали? Проснутся и отопрут. Не терпится тоже!»...

Наконец на эти беспрерывные стуки обратил внимание разбуженный домохозяин коллежский советник Степанов.

— Что за шум? — раздраженный, в халате, высунувшись из окошка, окликнул он дворника.

— Да вот! — сердито ответил дворник. — Господа и прислуга у майора спят, а эти черти ломятся. Вре­мени им, видишь, нету!

Стоявшие тут же водовоз, прачка и булочник за­галдели в один голос:

— Завсегда Прасковья рано встает, а тут на! Во­семь часов!.. И господа встают рано!.. В восемь часов майор окно открывает!.. Неладно тут!.. Надо бы квартального!..

Коллежскому советнику Степанову это безмолвие в квартире майора тоже показалось странным. Он знал майора уже десять лет. Старый служака, он просыпался всегда рано и уходил в казармы. Когда вышел в отставку, у него сохранились прежние при­вычки. Степанов вчера играл с ним в шашки до 9 часов вчера, после чего ушел, оставив всех здоровыми и довольными. И вдруг... такой сон!

— Беги в квартал! — приказал он дворнику. — Я сейчас спущусь!

Дворник бросился со двора, и всех охватило какое-то жуткое предчувствие.

Хозяин дома как был — в халате и туфлях — поспешно сошел вниз и стал по очереди расспрашивать каждого: долго ли и в какие двери и окна стучался. Потом сам стал стучаться в обе двери и во все окна. То же безмолвие...

Теперь уже всеми овладел ужас: стоявшие стали го­ворить шепотом, а закрытые ставнями окна и безмол­вие за ними выглядели зловеще.

У майора квартира состояла из пяти комнат, сеней и кухни. Красивое крылечко с парадной дверью вело в просторные сени, за ними была кухня, слева — столовая, гостиная и спальня майорши, справа — кабинет и спальня майора. Все восемь окон с красивыми деревянными узорами, теперь закрытые зелеными ставнями с прорезами в виде сердец, выходили на передний двор, а окно кухни — на задний. Дверь же из кухни выходила на общую лестницу, которая вела на второй этаж, в мезонин, где жил сам домохозяин — одинокий холостяк со старой прислугой.

Минут через двадцать вернулся дворник с квартальным и помощником пристава.

— Что тут у вас? — спросил помощник.

— Да вот, — ответил Степанов и рассказал о происшедшем. — Избави Бог, не беда ли, — окончил он.

— А вот узнаем! Может быть, двери отперты! Эй, дворник, попробуй! — сказал помощник дворнику.

Тот подбежал к крылечку и подергал дверь. Заперта.

Услужливые водовоз и булочник стали дергать дверь в кухню. — Заперта тоже.

— Тогда ломать, — решил помощник. — Как они запираются?

— Передняя — на ключ, — объяснил дворник, — а в кухне на крюк.

— Ну, тогда легче переднюю! Неси топор!

Квартальный составил акт, дворник принес топор, засунул лезвие между дверей у замка и одним нажимом открыл замок.

Помощник отворил дверь и двинулся вперед, следом пошли квартальный и домохозяин. Дворник остался в дверях.

И едва эти трое скрылись за дверью, как раздался крик ужаса и домохозяин выскочил на двор с криком «Убиты!» и тотчас опять вбежал в квартиру.

Собравшаяся уже изрядная толпа хлынула к дверям, когда показался квартальный и, выбежав на улицу, стал неистово свистать. Созвав будочников, он отогнал их на двор для сохранения порядка, а сам помчался за мною.

В то время я уже занимал свое ответственное место.

Было 10 часов утра. Я только что приехал с дачи в своей одноколке, когда запыхавшийся квартальный ввалился ко мне и почти прокричал:

— Страшное убийство! Четверо!

— Где?

— В Гусевом переулке.

— Едем!

Я захватил с собою одного из агентов — ловкого Юдзелевича, сел в одноколку и поехал, приказав оповестить судебные власти.

У ворот и на дворе уже толпились зеваки; будоч­ники отгоняли их, переругиваясь и крича до хрипоты.

У крыльца меня встретили бледные пристав и помощник. Я прошел за ними в квартиру майора и то, что увидел, до сих пор оставило во мне неизглади­мое впечатление ужаса.

Я вошел не с крыльца, а через кухню, дверь в которую приказал отворить пристав. В просторной чистой и светлой кухне ничто не указывало на преступление, но едва я дошел до порога внутренней двери, как наткнулся на первую жертву преступления.

Молодая девушка в одной сорочке лежала навзничь на самом пороге, раскинув руки. Вокруг ее головы была огромная лужа почерневшей крови, в которой комом свалялись белокурые волосы. Застывшее лицо ее выражало ужас.

Я спросил, кто это, и мне объяснили, что это — Прасковья Хмырова, служившая у Ашморенковых в горничных второй год.

Из просторных сеней я направился направо. Комната, вероятно, была кабинетом майора, судя по письменному столу и куче „Сына Отечества». Однако в чернильнице не было чернил, поэтому, видимо, эта комната служила местом сладких отдохновений майора, о чем свидетельствовали масса трубок и довольно промятый кожаный диван.

Я прошел в следующую комнату — спальню майора. На постели, залитой кровью, лежал огромный полный мужчина. Смерть его застала врасплох. Из проломленного черепа фонтаном брызнула кровь, перемешанная с мозгами, и запятнала всю стену.

— Экий ударище! — проговорил пристав. — Какая сила!

Мы вернулись назад, перешли сени и вошли в гостиную.

Солнце ярко светило в окна, глупая канарейка за­ливалась во весь голос, и от этого картина показа­лась мне еще ужаснее. Посреди пола в одной рубашонке, раскинув руки, лежал мальчик лет тринадцати, тоже с проломленной головой.

На диване ему была постлана постель, преддиванный стол отодвинут, на кресле лежала его одежда с форменным кадетским мундирчиком.

Удар застал его спящим, потому что подушка и белье были намочены кровью. Но потом, вероятно, он соскочил с постели, а второй и третий удары настигли его, когда он был посредине гостиной. Он упал и в предсмертной агонии вертелся волчком на полу, отчего вокруг него на далеком расстоянии, словно кругом по циркулю, были разбросаны кровь и мозги... а лицо мальчика было «покойно».

И, наконец, мы вошли в спальню жены майора и тамнашли мирно лежащую, как и сам майор, маленькую полную женщину. Вся кровать и весь пол были залиты кровью. Голова ее была также проломлена.

Чем?

Мой Юдзелевич тут же в гостиной, на стуле, нашел и орудие преступления. Это был обыкновенный гладильный утюг, снятый с полки, весом фунта в четыре. Острый конец его был покрыт толстым слоем запекшейся крови и целым пучком налипших волос.

Итак, четыре жертвы: муж и жена, девушка-горничная и мальчик-кадет.

Я имел обыкновение производить осмотр всегда, так сказать, концентрическими кругами.

Сперва общий, потом второй, третий и т. д., доходя постепенно до каждой мелочи, и могу сказать, что от моего внимания обыкновенно не ускользал даже пустяк. Впрочем, в нашем деле пустяков нет.

Итак, произведя первый осмотр, я стал обходить комнаты снова.

Убийство, несомненно, было произведено с целью грабежа.

Ящики стола в кабинете майора были выдвинуты и перерыты, ящики комода у жены майора — тоже, буфет в столовой, горка в гостиной и, наконец, сундук и гардероб — все было раскрыто настежь и но­сило следы расхищения.

Картина убийства выяснялась. Сперва был убит сам, тем более что он находился в стороне; за ним — сама, кадет и, наконец, горничная.

Но одно обстоятельство меня приводило в недоумение.

Судя по утюгу, убийца должен был быть один, но как он мог решиться один на убийство четверых? Мне казалось это невозможным, и я решил, что действовали непременно два или три человека.

Как вошли и как скрылись преступники?

Двери в кухню оказались запертыми на крючок, парадная дверь — на ключ, но когда я стал искать этот ключ, его не оказалось.

И мне опять представилось, что убийцы, как свои, вошли в квартиру, а когда совершили убийство, то ушли через парадную дверь, заперев ее на ключ, который унесли с собой.

Осматривая кухню вторично, я в углу за плитой нашел следы тщательного омовенья. Грязная, крова­вая вода была слита в ведро; тут же валялась ска­терть, которой убийцы потом вытирались; в тазу была мыльная вода уже без крови.

Тем временем приехали судебные власти. Мы по­вторили осмотр, доктор занялся трупами, а мы на­чали снимать тут же допросы, а мой Юдзелевич втерся в толпу и толкался то во дворе, то на улице, прислушиваясь к разговорам и пересудам.

В такие моменты все сколько-нибудь знавшие жертв преступления бессознательно превращаются в следова­телей и агентов. Только все выводы и заключения они делают на основании личных, едва уловимых, признаков или даже предчувствий и снов. В этих предположениях, заключениях часто много нелепого и смешного, но случается, что вдруг мелькнет такое указание, которое разом осветит все дело или наведет на верный след.

Итак, мы начали допрос.

На основании показаний домохозяина, прачки и от­части дворника жизнь майора воспроизводилась с пол­ной подробностью.

Он был шестой год в отставке. Три года как их сын учился в корпусе и приходил домой накануне праздников, а уходил или вечером в праздник, или на другой день рано утром. Пять лет как дочь их вышла замуж и живет в Ковне.

Майор с женой вели замкнутую и совер­шенно спокойную жизнь. Они вставали в 7 или в 8 часов и пили чай. Потом она хлопотала по хозяйству, а он читал газету и шел гулять, в два часа они обедали; после обеда спали; потом пили чай, и она занималась вязанием, шитьем, штопаньем, а он курил трубку и раскладывал пасьянс. В 9 часов вечера они ужинали и расхо­дились спать.

Писать дочери письма было главным событием. Майор готовился к этому целый день, другой день писал письмо, потом перечитывал его с женой и, наконец, сам нес на почту.

В гости к ним почти никто не ходил, и они тоже, и только домохозяин доставлял майору большое удовольствие, когда спускался к нему поиграть в шашки и послу­шать его рассказы о Севастополе.

Жили они бережливо, но не скупо, имели всего вдо­воль, и домохозяин, указав на опустошенную горку, сказал, что в ней стояли чарки и стопки, лежало столовое серебро, много золотых иностранных монет, ордена и три пары золотых часов.

Держали они двух прислуг, но в последние дни за грубость рассчитали кухарку Анфису, которая была женой раньше служившего в этом доме в дворниках крестьянина Петрова.

Водовоз показал, что поставлял воду в течение пяти лет. Всегда к шести часам, и никогда не было такого, чтобы в это время прислуга спала.

Что касается прачки, она объяснила, что, пользуясь праздником, хотела узнать у барыни, когда она прикажет ей прийти на стирку.

Дворник произвел на меня почему-то сразу неприятное впечатление — рябой, скуластый, с пестрыми прищуренными глазами, с ленивыми движениями и глуповатым лицом, он показался мне продувной бестией. Служил он у Степанова второй год. Я прежде всего стал спрашивать о домовых по­рядках.

— Порядки обыкновенные, — отвечал он. — Зимой в восемь, а летом в десять часов запираю ворота и калитку, и все. Когда назначают, дежурю.

— В эту ночь ты был дежурным?

Он замялся, а потом нехотя ответил:

— Был.

— И калитку запер в десять часов?

— Так точно.

— И никто тебя не беспокоил, и никого ты не видал?

— Никого.

— Днем уходил куда-нибудь?

— Никуда.

— И у майора никого не было?

— Никого.

— Другого выхода со двора, кроме ворот, нет?

— Нет. Кругом забор.

На этом и окончился первый допрос.

К этому времени доктор составил акт осмотра. Все жертвы, несомненно, были убиты одним и тем же орудием. Вернее всего, найденным утюгом. Майору нанесены два удара, жене его тоже два, мальчику — три, а горничной девушке — пять, из которых каждый был смертелен.

И мы уехали, причем первое дознание было целиком предоставлено мне.

Впечатление в городе от этого преступления было ужасное. Куда ни обернешься, к каким речам ни прислушаешься, везде только и слышишь об «убийстве в Гусевом переулке».

Гусев переулок опустел. Все жившие в нем в каком-то паническом страхе поспешили оставить свои дома и квартиры. Сам Степанов тотчас же съехал в меблированные комнаты, повесив у себя на воротах доску с надписью «Сие место продается».

Многие годы петербуржцы избегали Гусева переулка как проклятого места, и только после того, как он застроился каменными громадами, память об этом преступлении начала мало-помалу сглажи­ваться. Так сильно было впечатление, произведенное этим выдающимся злодейством.

Помню, особенно всех трогал образ так зверски убитого мальчика, и даже я, так сказать, закален­ный в этих кровавых зрелищах, до сих пор с содроганием вспоминаю этот маленький развороченный череп и круги на полу, очерченные мозгом и кровью.

Я вернулся домой, весь погруженный в размышления о преступлении. Картина убийства, как мне каза­лось, представлялась мне ясно.

Их было несколько. Убивал, быть может, один, а может, и двое и трое, но грабил, несомненно, не один. Ушли они через дверь из сеней, но куда они делись потом? Как они скрылись с узлами, ведь калитка на запоре, выхода другого нет, дворник дома? Очевидно, их выпустил кто-то... Кто? И мне пока­залось самым прямым думать о дворнике. Плутова­тая рожа, какая-то нарочитая ленивость, неохотные, уклончивые ответы и потом очень странное равнодушие в ответ на беспокойные расспросы водовоза, булочника, молочника, прачки...

От этих мыслей я не мог отделаться.

Часа через два мне доложили, что вернулся Юдзелевич, и я тотчас же велел позвать его к себе.

С острым красненьким носом, рыжей бородкой клином, с плутовскими глазами и рябым лицом, маленький, юркий, пронырливый, наглый, он, вероятно, был бы первостепенным мошенником, если бы судьба не толкнула его на сыскное дело, в котором он нашел свое призвание. Но дальше роли вдохновенной ищейки, если можно так выразиться, он не шел, потому что на большее у него не хватало ума и умения, например разыскать преступника или украденную и в десятые руки про­данную вещь или какую-либо улику, он не умел ни одного преступника привести к сознанию и не мог составить дельного доклада. Но я им дорожил за его исключительные свойства.

— Ну что, — спросил я его, едва он притворил двери, — нашел что-нибудь?

— Что-нибудь есть, — ответил он, — и может быть, даже и кое-что.

— Ну, что же, говори!

— Собственно, немного, — пожал он плечами. — Я узнал, что у майора была Анфиса, потом она была у дворника, потом они ходили в портерную и там был ее сын и они пили...

— Анфиса? Это та, что была у них в кухарках?

— Она самая...

— Разве у нее есть сын?.

— Есть сын, и зовут его Агафоном. Ему семнадцать лет и он совсем разбойник. Учится в слесарях и пьет вместе с матерью...

— Так. Откуда же ты узнал это?

— Пхе!.. Я узнал и то, что сам дворник, Семен, рано утром входил в ворота... и был как пьяный...

Я чуть не захлопал в ладоши. Да, все преступники сразу налицо!

— Откуда узнал ты это?

— Откуда? — и он опять пожал плечами. — Я ходил по улице и слушал. Одна баба говорит: «Это Анфиска из злости, что ее прогнали». Другая: «А откуда ты знаешь?» А та: «Она грозилась убить самого». А тут ввязалась третья: «Я, говорит, ее вчерась видала вве­черу. Куда? — спрашиваю, а она: ко скорбям, говорит, пусть мои шестьдесят копеек отдадут, что не доплатили. А сама пьяная». Тут мужчина какой-то: «Я ее, — говорит, — с дворником видел, в портерной». А портерных две только поблизости: одна напротив, другая — на Лиговке. Я туда, прямо на Лиговку. А там только и разговору, что об убийстве. Я спросил себе пива и только слушаю. Тут все и узнал.

Юдзелевич замолчал и, видимо, ждал похвалы. Я похвалил его. Да и как же иначе. Не прошло и четырех часов, как мы уже напали на след. Он сразу оживился.

— Ну, вот что, — сказал я ему, — делать дело, так уж сразу. Прежде всего разыщи эту Анфису с Агафоном и узнай о них все в квартале, а потом бери их за жабры и сюда. А затем надо забрать и дворника. Как их сюда доставишь, опять назад по их квартирам и обыск у них! Пока я их допрашиваю, ты отыщи, что надо. Главное, по горячему следу!..

Он поклонился мне и моментально скрылся. Теперь я уже был покоен за исход дела. Завтра, может, послезавтра я уже передам преступников следова­телю, так как ни одной минуты не сомневался, что убийцы и грабители уже в моих руках.

Юделевич быстро и ловко взялся за дело. Прежде всего, заехав в квартал и захватив с собой полицейских, он арестовал дворника, Семена Остапова, и опечатал его помещенье. Дворника препроводил ко мне, а сам пустился на поиски Анфисы Петровой с сыном.

Муж Анфисы служил раньше дворником в злополучном доме Степанова, потом уехал один в деревню и там остался, а Анфиса сначала работала поденно, потом поступила кухаркой к убитым, а потом снова пошла на поденную работу.

Юдзелевич тут же узнал, что у этой Анфисы недоданные ей 60 копеек являлись какой-то идеей фикс и она, как только напивалась, шла к Ашмаренковым и скандалила, за что два раза ее отправляли в квартал.

Юдзелевич зашел сперва в мелочную лавку — эту лучшую справочную контору, а потом в портерную и узнал адрес Анфисы и ее сына. Они, оказывается, жили в Песках на Болотной улице.

Он отправился в квартал.

«Анфиса Петрова и сын ее Агафошка, — сказали ему в ответ на его справку, — первые канальи. Она пьет и, кажется, ворует, потому что раза три про­давала то сорочку, то простыню. А Агафошка прямой вор. Месяца два назад даже судился за кражу из ренскового погреба, да вывернулся. Мальчишка, а уж пьяница. С ними у нас постоянная возня».

«Убили?! — воскликнул пристав, когда Юдзеле­вич обратился к нему с просьбою о помощи, — вполне возможно! Такие канальи!..» И он тотчас дал ему на помощь двух квартальных.

Анфису арестовал Юдзелевич в прачечной на Шестилавочной (теперь Надеждинской) улице за стир­кою, а Агафошку — в слесарной мастерской Спиридо­нова на 3-й улице Песков.

Через четыре-пять часов они все были у меня. Я велел рассадить их по разным помещениям и ждал вечера.

Я любил производить дознания всегда вечером, а то и ночью. В это время — в ночной тишине, в полумраке — преступники как-то легче поддаются увещеваниям. По крайней мере, я в этом убедился за время своей практики. Кроме того, я ждал возвращения Юдзелевича с обысков, думая, что он доставит мне какие-нибудь серьезные улики.

Уже поздно, часов в 11 вечера, Юдзелевич вер­нулся ко мне с узелком и подробным отчетом, часть которого я уже передал выше. Что же он нашел при обыске? Прежде всего у дворника Семена Останова, обыскав все помещение со свойственным ему чутьем, он нашел на печке окровавленную на подоле рубаху... Больше ничего, но и это было немало. Кровавые пятна, видимо, были свежи... У Петровых он нашел тонкие платки, две дорогие наволочки и связку отмычек.

Я рассмотрел платки и наволочки. На них были совсем другие метки. Белье Ашморенковых было все перемечено очень красивыми крупными метками, которые я приказал снять, и временно для образца взял платок из раскрытого комода.

На найденных Юдзелевичем вещах были метки «А.», «3.», «В.», видимо, краденные из белья разных господ. Но и из этих вещей при умении можно было извлечь некоторую пользу.

— Но где же все вещи?

Юдзелевич пожал плечами:

— Они имели время от каких-нибудь двух ча­сов ночи. Может, все продали. Я буду искать.

— Тогда где деньги?

— Пхе! Деньги можно зарыть в землю. Разве их найдешь так скоро?

Действительно, это все бывало, и бывало часто.

— Ну, будем их допрашивать, — сказал я. — Веди мне первым этого Агафошку!

Юдзелевич вышел, а я приготовился к допросу.

Для этого я, между прочим, повернул абажур лампы так, чтобы мое лицо оставалось в тени, лицо же допрашиваемого было ярко освещено. Применял я этот способ неоднократно, особенно после того, как однажды один закоренелый злодей, допрашиваемый мною, заметив облако недоумения на моем лице, не без злорадства сказал:

— Видите, ваше превосходительство, вы вот и сами не верите в возможность этого, сами сомневаетесь, недоумеваете.

В кабинет ввели Агафошку.

— Прикажете остаться здесь? — спросил надзи­ратель.

— Не надо. Ступайте. Когда потребуется, я позвоню.

Я остался с глазу на глаз с одним из предполагаемых убийц, обагрившим свои руки кровью четырех жертв. Я впился в него взором. Передо мной стоял почти юноша, высокий, худощавый, в засаленной куртке-блузе мастерового. Несмотря на столь молодой, как 17 лет, возраст, лицо его уже носило отпечаток бурно проведенного времени. Оно, как у привычных пьяниц, было одутловатое, обрюзглое, под глазами синие круги, следы, очевидно, преждевременного и слишком рьяного знакомства с половыми утехами. В его глазах, достаточно выразительных, я, к удивлению, не заметил ни йоты смущения, страха или испуга. Они были бесстрастны, спокойны. Что это: действительная невиновность или же чудовищный цинизм убийцы?

— Скажи, Агафон, ты уже судился за кражу?

— Судиться судился, а только я невиновен был в той покраже. Зря обвинение на меня возвели. Меня оправдали.

— Так. Ну, а зачем ты вмешался в дело убийства в Гусевом переулке, — быстро спросил я, желая поймать его врасплох, огорошить неожиданным вопросом.

— Напрасно это говорить изволите, — спокойно ответил он. — В убийстве этом я ни сном ни духом не повинен.

— Но если ты и не убивал, так зато ты наверно должен знать, кто именно убил.

— А откуда я это знать могу? — с дерзкой улыбкой ответил он.

— Разве ты живешь отдельно от матери? Ведь вы вместе пьянствуете.

— А она тут при чем? — спросил он, глядя мне прямо в глаза.

— Как при чем? Да ведь она уже созналась в том, что убийство в Гусевом переулке произошло при ее участии, — быстро выпалил я.

Агафон побледнел. Я подметил, как в его глазах вспыхнул злобный огонек.

— Вы... вы вот что, ваше превосходительство... — начал он прерывистым голосом. — Вы... того... пы­тать пытайте, а только сказочки да басни напрасно сочиняете. Этим вы меня не подденете, потому правого человека в убийцу не обратите. Как же это она могла вам сказать, что она убивала, когда она не уби­вала? Она хошь и пьяница, а только не душегубка.

Он закашлялся. Я, признаюсь, чувствовал себя неловко. Этот взрыв сыновьего негодования за честь своей матери, которую он в то же время называет чуть не позорным именем, меня поразил. Испитой мастеровой Агафошка был поистине высок и хорош в эту секунду. «Не так, не так повел допрос», — с досадой пронеслась мысль в голове.

— Твоя защита матери очень похвальна, Агафон... — начал я после паузы. — Но ты вот что скажи: где ты находился в ночь убийства в Гусевом переулке? Ведь ты не станешь отрицать, что тебя этой ночью дома не было?

— Действительно, я не ночевал дома.

— Где же ты был?

— У Маньки, моей полюбовницы. Всю ночь у нее провел...

Я нажал звонок.

— Позовите Юдзелевича! — приказал я надзирателю.

Через секунду явился юркий Юдзелевич.

— Где же живет твоя Манька? — спросил я Ага­фона.

Он дал подробный адрес.

— Немедленно поезжайте к ней, — тихо обратился я к агенту, — и узнайте, правда ли, что Агафон в ту ночь ночевал у нее. Словом, все выспросите.

Я отпустил Агафошку, приказав, чтобы строго следили за тем, чтобы он не мог видеться с другими задержанными.

— Приведите Анфису Петрову!

Это была юркая, бойкая баба с отталкивающей на­ружностью. Резкие движения, грубый визгливый голос — типичная представительница пьяниц-поденщиц.

Войдя, она истово перекрестилась и уставилась на меня круглыми воспаленными глазами.

— Ну, Анфиса, ты свое обещание, стало быть, исполнила? — мягко обратился я к ней.

— Какое такое обещание? — визгливо спросила она, даже заколыхавшись вся.

— Будто не знаешь? А вот барыню, майоршу, убить за то, что она тебе шестьдесят копеек недодала. Только вы заодно, должно быть, и трех еще человек уложили, да и вещей награбили...

Анфиса задрожала, затряслась и быстро-быстро за­говорила, вернее, заголосила чисто по-бабьи, точно деревенская плакальщица:

— Вот-те Бог, господин генерал, невиновна я. Не убивала я их, душенек ангельских, не убивала. Зря я, ведь только в сердцах тогда говорила: «У-у, сквалыга, убить бы тебя надо, потому не отнимай от бедного человека грошей его трудовых». Зла уж я больно была на госпожу майоршу. Обсчитала она меня, горемычную. В ту пору я по церквам стала ходить и в церкви свечку вверх ногами ставила за упокой ее души. Меня научили: ежели отомстить кому хочешь, воткни в свечку булавку и поставь ее перед иконой вверх ногами. Тот человек, значит, и умрет. Я и поставила.

И вдруг Анфиса жалостливо заголосила:

— А-а-ах, батюшки мои, и зачем я грех этот на душеньку свою приняла, зачем просвирку за упокой души ее вынимала! Накажет меня Господь, грешную рабу!

— Какие ты это простыни да наволочки продавала?

— Ах, господин генерал, нестоящие это вещи. Мне в домах, где я стирала поденно, подарили их. «На, говорят, Анфисушка, тебе на память». Ну, я и взяла, а потом, когда жрать нечего было, продала их.

Тонко, со всевозможными уловками, я стал «пытать» ее о страшном убийстве в Гусевом переулке. Я задавал ей массу вопросов, которыми, как я был убежден, я должен был припереть ее к стене.

Был второй час в начале. Ночь, таинственная, полная всевозможных еле слышных звуков, спусти­лась и над нашим сыскным отделением, над этим скорбным местом, где мы — слуги правосудия — боролись всеми силами за общественное спокойствие, стараясь изловить преступников, избавить от них здоровый элемент государства.

Долгим упорным допросом была утомлена Анфиса, был утомлен и я. Увы! Как я ни бился, мне не удалось ни на чем сбить эту бабу. Она упорно, с полнейшим спокойствием отвечала на все мои вопросы.

— Я сейчас покажу тебе одну игрушку, — сказал я ей. Быстро встав и схватив утюг, которым были убиты жертвы, я подошел к ней вплотную, протянув к ее лицу утюг.— Смотри... видишь: запекшаяся кровь... Он весь в крови... Видишь эти волосы, прилипшие к утюгу?

Это был последний фокус допроса, фокус, рассчитанный на психику убийцы. Мне несколько раз он удавался: убийцы при виде орудия своего преступления часто не выдерживали и тут же каялись в своем грехе.

Однако и это не принесло желаемого эффекта. Анфиса при виде страшного утюга только всплеснула руками и сказала:

— Ах, изверги, чем кровь христианскую пролили!

Я велел увести Анфису. Вернувшийся Юдзелевич сообщил, что указанную Агафошкой Маньку он разыскал, что она — полушвейка, полупроститутка, и она сказала, что Агафошка у нее действительно ночевал. Он ушел от нее около 9 часов утра.

— Ты, Юдзелевич, — сказал я ему, — напал, ка­жется, совсем на неверный след. Мне кажется, более того, я почти убежден, что задержанные нами лица — не убийцы четырех жертв.

— Помилуйте, ваше превосходительство, улики...

— Какие? В том-то и дело, что улик почти никаких нет...

Последним я допросил дворника Семена Остапова. Он и на допросе, стоя передо мной, в этот ноч­ной час, в этой торжественной и мрачной обстановке, не изменил своих ленивых движений, сво­его пассивно-равнодушного вида. Он, подобно Анфисе и Агафону, упорно отрицал какое-либо участие в этой мрачной кровавой трагедии. Он говорил то же, что и на предварительном опросе: что в эту ночь убийства он был дежурным, ни­какого подозрительного шума, криков или чего подобного не слыхал, никого из подозрительных субъектов в ворота дома не впускал и не выпускал.

— А куда ты сам выходил поутру? — спросил я его.

— По дворницким обязанностям... Осмотрел, все ­ли в порядке перед домом...

—— А больше нигде не был?

— Был-с... В портерную заходил... Только я скоро вернулся обратно.

Как я ни сбивал его, ничего не выходило.

— А это что? — быстро спросил я, протягивая ему рубаху, найденную Юдзелевичем у него, на подоле которой были заметны следы крови.

— Это-с? Рубаха моя, — невозмутимо ответил он.

— Твоя? Отлично. Ну, а кровь-то почему на подоле ее?

— Я палец днем обрезал. Топором дверь в дворницкой поправлял, им и хватил по пальцу. Кровь с пальца о рубаху вытер, а потом рубаху скинул, чистую надел.

— Покажи руку.

Он протянул мне свою заскорузлую, мозолистую лапу. На указательном пальце левой руки действительно виднелся глубокий порез. Я впился в него глазами... Не даст ли хоть он ключ к разгадке мрачной загадки? Увы, нет. Если бы орудием убийства был топор, нож, даже острая стамеска, порез этот был бы подозрителен. Но ведь семья майора и горничная убиты утюгом, о ко­торый нельзя обрезаться. Это и не следы укуса, возможного в состоянии самообороны со стороны какой-либо из жертв страшного убийства. К таким никчемным результатам привел меня допрос трех арестованных лиц.

Прошел день, другой, третий, прошла неделя. Следствие не продвигалось ни на шаг. Таинственная завеса над кровавой драмой не подни­малась. Я терял голову. Общественное мнение Петербурга было страшно воз­буждено. Все, от мала до велика, с надеждой обращали свои взоры к сыскной полиции. А между тем мы, опытные, наторелые в розысках, не могли отыскать убийц.

Подозреваемые в убийстве Анфиса, ее сын и дворник Остапов содержались в одиночных камерах дома предварительного заключения. Я допрашивал их поодиночно и вместе чуть не ежедневно; я устраивал между ними очные ставки. Все напрасно! Ни малейшего несогласия в их показаниях. И вместе, и порознь, и на очных ставках они говорили одно и то же.

Я отдал приказ семи агентам самым энергичным образом следить, не обнаружатся ли где-нибудь похищенные у семьи убитых вещи. Ведь если вещи украдены, то не для того, чтобы их держать у себя. Все воры, обыкновенно, уже на второй или третий день своей «работы» спешат реализовать на деньги похищенное добро.

Наши агенты самым внимательным образом следили за всеми рынками — местом сбыта краденых вещей, за всеми трактирами, ночлежками, за всеми тайными и явными притонами разврата. И каждый день, когда я спрашивал у них: «Ну? Принесли что-нибудь новое?» — слышал в ответ лишь грустное: «Ничего, ваше превосходительство, ровно ничего».

Особенно сокрушался Юдзелевич. Мысль о том, что в результате удачного розыска по этому делу он может «повыситься» по службе и, как ему казалось, в противном случае — наоборот, приводила его в бешеное озлобление. Он бегал по Петербургу с утра и до ночи.

За неделями шли недели, не принося ничего утешительного для следствия. Газеты били в набат, еще пуще разжигая, по­ддразнивая напуганное общественное мнение. Где убийцы? Куда девались ограбленные вещи? Что думает наша сыскная полиция?

Каюсь: мое самолюбие было больно уязвлено. В моей долголетней практике еще ни разу не случалось, чтобы убийцы так долго находились на свободе. Правда, в доме предварительнаго заключения томятся трое: мать с сыном и дворник, на которых покоится подозрение в убийстве. Но ведь это только подозрения, а не факт!

Прошло около года. Шутка сказать: целый год со дня кровавой ночи в Гусевом переулке! Дом Сте­панова еще не был им продан, все так же красова­лась вывеска: «Сие место продается», но он стоял никем теперь не обитаемый, грустный, тоскливый, мрачный, и квартира несчастного майора, в которой разыгралась душу леденящая трагедия, глядела своими потемневшими, запыленными окнами на пустынный двор. Кровь, пролитая в этом доме, казалось, нало­жила какую-то неизгладимо страшную печать на него. Ночью обитатели этого района избегали проходить по Гусеву переулку. Суеверный страх гнал их оттуда.

Анфиса, Агафошка, сын ее, и дворник Остапов были преданы суду. Суд, однако, в силу слишком шатких улик признал их невиновными, и они все были освобождены. Убийца или убийцы, следовательно, гуляли на свободе.

Это дело не давало мне покоя. Я поклялся, что разыщу их во что бы то ни стало. Прошел, как я уже сказал, год, и вскоре случилось нечто весьма важное, наведшее меня на след таинственного злодея.

Однажды тот же юркий Юдзелевич вбежал ко мне сильно взволнованный и прерывающимся голосом прокричал:

— Нашел! Почти нашел!..

— Кого? О чем, о ком ты? — спросил я, раздоса­дованный.

— Убийцу... в Гусевом переулке, — бормотал он.

— Ты рехнулся или всерьез говоришь?

— Как нельзя серьезнее.

И он, торопясь, давясь словами, рассказал мне следующее: утром он находился в одном из грязных трактиров, выслеживая кого-то. Неподалеку от его столика уселась компания парней, один из которых начал рассказывать о необыкновенном счастье, которое привалило его односельчанке, крестьянке-солдатке Новгородской губернии Дарье Соколовой.

«Слышь, братцы, год тому назад вернулась из Питера к нам в деревню эта самая Дарья. Эх, шут ее дери, славная баба... Круглая, сытая, мягкая, а тело, братцы, не ущипнешь! Нет, шалишь! С­начала служила она горничной у какого-то майора, а потом, родив от своего мужа-солдата рабенка, пошла в мамки к полковнику. Отошедши, значит, от него, когда его сыночка выкормила, и припожало­вала к нам в деревню. Дарья привезла много добра. Только сначала все хоронила его, не показывала. А тут вдруг с месяц назад смотрим, у мужа ее часы золотые проявились. Слышь, братец, золотые! Стали мы его проздравлять, а он смеется, да и гово­рит: «Она, супружница моя, не только жиру в Питере нагуляла, но и подарков нам привезла. Полковник ее за выкормку сына важно наградил».

— Ну, ну, что дальше? — быстро спросил я Юдзелевича. — Да говори же...

— А дальше я, ваше превосходительство, подсел к сей ком­пании, спросил полдюжины пива, стал угощать их и выспросил у рассказчика все об этой Дарье: кто она, где живет теперь и т. д. Тот все мне как на ладошке выложил. Вот-с, не угодно ли: я все записал.

— Ну, на этот раз ты и впрямь молодец! — радостно сказал я ему. — Теперь вот что: ты и Козлов отправляйтесь немедленно туда, в деревню Халынью, Новгородской губернии, и...

— Сцапаем красавицу Дашеньку и еще кого, если нужно, и доставим вам?

— Ну, в дорогу! Немедленно!

Приехав поздно ночью в деревню, агенты переноче­вали в местном постоялом дворе. Утром чуть свет бросились к становому приставу, представились ему, рассказали, в чем дело, и попросили его, чтобы урядник, сотский и десятский были на всякий случай наготове. Затем они вернулись вХалынью и направились к дому, где жила Дарья Соколова. От урядника и сотского узнали, что мужа дома нет, что он в Новгороде, в казармах.

Агентов около избы встретила сама Дарья — красивая молодая женщина с холодным, бесстрастным лицом, полная, рослая, сильная. Красивая, большая, упругая грудь. Широкие бедра, смелая, уверенная походка.

Юдзелевич любезно поклонился деревенской красавице. Та улыбнулась, показав белые ровные зубы.

— Позволите, красавица, к вам в гости зайти? — начал он.

— А чего вам надобно от меня? — не без кокет­ства спросила халыньевская Дульцинея.

— Поклон мы вам из Питера привезли.

— Поклон? Скажи пожалуйста! От кого это?

Юдзелевич свистнул. Из-за соседних изб по­явились сотский, десятский и урядник.

— От кого? От майора Ашморенкова с женою и с сыном и от горничной их, Паши! — быстро сказал агент.

Дарья Соколова вскрикнула, смертельно побледнела и схватилась обеими руками за сердце. Непередаваемый ужас засветился в ее широко раскрытых глазах. На минуту на нее нашел как бы столбняк. Потом она вдруг опрометью бросилась в избу.

Мы тоже бегом устремились за ней. Она стояла у печи, порывисто дыша и отирая ру­ками крупные капли холодного пота. Губы ее шевели­лись, точно она читала молитву или хотела что-то сказать страшным «гостям».

— Арестуйте ее! — приказал сельским властям агент.

Она взвизгнула и, когда те подошли к ней с по­лотенцами в руках, чтобы связать ее, стала отчаянно бороться, схватив с окна большой нож. Необычайная, совсем не женская сила сказалась в этой борьбе. Она отшвырнула от себя сотского, высокого рыжего детину, точно ребенка.

— Эх, здоровая баба! — воскликнул тот, сконфу­женный.

Наконец она была связана. Как раз в эту минуту в избу вошел становой пристав. Начались допрос и обыск. Первый пока не привел ни к чему: лихая «кормилица» упорно запира­лась. Зато второй, т. е. обыск, дал блестящие ре­зультаты: в сундуке были найдены деньги, несколько билетов, двое золотых часов, масса серебряных вещей.

В тот же вечер она, сопровождаемая агентами и полицейским офицером местной жандармерии, была отправлена в Петербург.

Когда она предстала передо мной, то была понура и бледна.

— Ну, Дарья, теперь уже нечего запираться... У тебя найдены почти все вещи убитых в Гусевом пере­улке. Предупреждаю тебя: если ты будешь откровенна, это смягчит твою участь. Ты убила? — сразу огорошил я ее.

— Я.

— Кто же еще тебе помогал в этом страшном деле?

— Никто. Убила их я одна.

— Одна? Ты лжешь. Неужто ты одна решилась на убийство четырех человек?

— Так ведь они спали... — пробормотала она.

И когда она сказала «ведь, они спали...» — у меня встала с поразительной ясностью ужасная картина убийства. Эти разбитые утюгом головы, это море крови, этот страшный круг из крови и мозга, образовавшийся от верчения бедного мальчика по полу в мучительной, смертельной агонии.

И вот передо мной стоит страшный, «закоренелый» злодей — грозный убийца. И кто же он? Женщина! Молодая, красивая бабенка, целый год спокойно прожившая после совершения этого зверского убийства! Стоит и довольно спокойно смотрит на меня, спо­койно говорит, что ничего, собственно говоря, страшного в убиении четырех человек не было, ибо эти люди «спали ведь...».

И вспомнились мне также слова доктора при виде разбитой головы майора: «Экий ударище! Экая сила!» А этот действительно ударище... нанесла женщина.

— Расскажи же, как ты убила, как все это про­изошло.

Она несколько минут помолчала, точно собираясь с духом, потом решительно тряхнула головой и начала:

— Отошедши от полковника, потому что ребеночка его уже выкормила, решила я ехать на родину в Нов­городскую губернию. Тут и зашла я к господам Ашморенковым, у которых я прежде служила гор­ничной. Это было с Троицына на Духов день. Го­спода приняли меня ласково, в особенности майорша. Они позволили мне переночевать.

— Скажи, — перебил я ее, — зачем ты просилась у них ночевать? Ты уже в то время решилась их убить и ограбить?

— Нет, сначала я этого не думала. Ночевать просилась потому, что от них до вокзала недалеко, а я решила ехать поездом рано утром. Часов в одиннадцать вечера улеглись все спать. Легла и я. Только не спится мне... И вдруг словно что-то меня толкнуло... А что, думаю, если взять да и ограбить их? Добра у них, как я знала, немало было... В одном шкапчике сколько серебра и золота было! Огромадное бо­гатство! И стала меня мозжить мысль: ограбь да ограбь, все тогда твое будет. А как ограбить? Сейчас до­гадаются, кто это сделал, схватятся, погоню устроят. Куда я схоронюсь? Везде разыщут, схватят меня. И поняла я, что без того, чтобы их всех убить, дело мое не выйдет. Коли убью всех их, кто покажет на меня? Никто, окромя их, не видел, что я у них нахожусь... А я заберу добро, утром незаметно выйду из ворот и прямо на вокзал. И как только я это решила, встала и тихонько, босая, пошла в комнаты посмотреть, спят ли они. Заглянула к майору... Прислушиваюсь... Сладко храпит! Крепко! Шмыгнула в спальню барыни... Спит и она... и барчонок спит, а во сне, голубчик, чему-то улыбается...

— Негодная женщина! — закричал я, не в силах равнодушно слушать эту ужасную, циничную исповедь зверя-убийцы. — Ты еще осмеливаешься называть не­счастную жертву — бедного мальчика — «голубчиком!»

Она сверкнула на меня белками своих красивых, хищных глаз и продолжала:

— Убедившись, что все они крепко спят, вернулась я в кухню и стала думать, чем бы мне их порешить. Топора в кухне не оказалось, ножом бо­ялась, потому что такого большого ножа, чтоб сразу за­резать, не находилось. Вдруг заприметила я на полке утюг чугунный... хороший такой, тяжелый. Взяла я его и, перекрестившись, пошла в комнаты. Прежде всего прокралась в комнату майора. Подошла к его изго­ловью, взмахнула высоко утюгом, да как тресну его по голове! Охнул он только, а кровь ручьем как хлынет из головы! Батюшки! Аж лицо все кровью залило! Дрыгнул он несколько раз ногами и руками и, захрипев, вытянулся. Готов, значит. После того вошла я в спальню майорши. Та тихо почивает, покойно. Хватила я и ее утюгом по голове, проломила голову. Кончилась и она. Тогда подошла я к барчонку. Жалко мне его убивать было, а только без этого нельзя обойтись: пропаду тогда я. Рука моя, что ли, затряслась или что иное, а только ударила я его по головке, должно, не так сильно. Вскочил он, вскрикнул, кровь из головки хлещет, а он, голубчик, вокруг одного места так и вьется, так и вьется. Вижу: плохо дело, как бы от стона его девушка Паша не проснулась. Подбежала к нему и давай его по голове утюгом колотить. Ну, тут уж он угомонился. Представился. Последней убила я Пашу. Та так же после первого удара вскочила и бросилась бежать в комнаты. На­стигла я ее у порога кухни и вторым ударом уло­жила на месте. После того и принялась за грабеж.

Большой зал Окружного суда был переполнен публикой. Он, конечно, не мог вместить всех желавших поглядеть на страшного убийцу-изверга, совершившего неслыханное злодеяние в Гусевом переулке. Публика жадно, с каким-то острым любопытством и вместе с тем со страхом впивалась взором в Дарью Соколову.

Ровно в 11 часов вечера ей был вынесен обвини­тельный приговор, которым она присуждалась к 15 годам каторжных работ.