Глава 14 ПОКОРЕНИЕ ВЕНЫ

Глава 14

ПОКОРЕНИЕ ВЕНЫ

Perituris sonis non peritura gloria.[108]

Надпись на медали, которой Вена наградила Паганини

Летом 1827 года, покинув Флоренцию, Паганини отправился в Болонью. Он постепенно продвигался на север – в нем упрямо жило стремление перейти Альпы. Несмотря на болезни, несмотря на возражения врачей. Здоровье – он чувствовал это – теперь уже никогда не восстановится, и потому не нужно обращать внимания на запреты врачей, а надо поспешить, пока не поздно.

И все же стоило еще раз обратиться к медицинским светилам – Томмазини и Валорани, чтобы проконсультироваться у них, и с этой целью он отправляется в Болонью. Он пробыл там около месяца – с середины августа до середины сентября. И как бы в вознаграждение за новые томительные процедуры, за новое лечение получил радость от встречи со старым другом Мильцетти, с которым не встречался с 1818 года.

«Паганини, – вспоминал Панкальди, – собрал для исполнения квартетов некольких друзей – скрипачей Данти и Сарти и меня как виолончелиста, и кавалера Пальмьери как второго виолончелиста на случай, если будем играть квинтет или другие сочинения с ббльшим числом инструментов. Он страстно любил Бетховена, и дня не проходило, чтобы он не исполнял что-либо из его сочинений. Какой это был для нас урок – играть с этим высочайшим мастером!»

22 сентября Никкол? отправился в Милан, откуда в ноябре съездил ненадолго в Геную, где семья его, несомненно, встретила Бьянки радушно и в то же время с большим любопытством, не слишком задумываясь над тем, что ее отношения с ним носят неофициальный характер. Матушка (мы это увидим по теплым приветам, какие она передаст Бьянки в письме сыну несколько месяцев спустя) относилась к ней мягко и благожелательно. К тому же Антония стала теперь благодаря своему исключительному учителю очень неплохой певицей. В концертах Паганини она имела успех и получала свою собственную долю аплодисментов.

Так случилось и вечером 9 ноября во время концерта в театре «Фальконе»[109] (Королевский придворный театр), и на следующем концерте, 16 ноября, в театре «Сант-Агостино». Соотечественники с особой горячностью приветствовали великого скрипача, который намеревался, как они слышали, показать за границей искусство итальянского гения.

3 декабря неутомимый Никкол? дал концерт в театре «Ла Скала» в Милане. 8, 9 и 12 декабря выступил вместе с Бьянки в Турине в театре принца савойского «Кариньяно». В «Ла Скала», как писал музыкант Джерми, Бьянки «спела Рондо с таким мастерством, что вызвала бурные аплодисменты». Второй концерт в этом театре отменили, потому что скрипач не мог играть «из-за болезни большого пальца правой руки, которому угрожала язва», но который, по счастью, излечили в три дня с помощью какой-то мази.

Паганини тем временем готовился к заграничной поездке в Вену, высказав Джерми пожелание взять с собой Лад-заро Ребиццо, и заказал удобную карету.

«Здесь мне готовят удобную карету, поеду с Бьянки в Вену на другой неделе, – писал он Джерми 2 января 1828 года, – и оттуда напишу другу Ребиццо о поездке по Европе. Ты же тем временем занимайся спокойно своими делами и попроси его не забывать обо мне».

А дальше в этом же письме мы видим весьма примечательную фразу:

«Бьянки наконец успокоилась, поскольку я оформил бумагу, по которой она будет получать пенсию в сто миланских скудо в год, пожизненно, разумеется».

Выходит, сцены, устраиваемые Бьянки, могли иметь и другую подоплеку, кроме вполне понятной ревности, если принять во внимание неустойчивый темперамент Никкол?? Они могли быть вызваны также желанием обеспечить себя материально на случай, если им придется расстаться? Это понятно и простительно. Но это лишь еще раз доказывает, что отношения между Антонией и скрипачом ухудшались – с каждым днем Паганини и Бьянки становились все более чуждыми друг другу. Недолгие периоды примирения захлестывала лавина ссор и скандалов, во время которых Бьянки демонстрировала такое «вокальное мастерство» (а порой и «прикладное»!), какое нисколько не уступало тому, с каким она спела Рондо в театре «Ла Скала». Тем не менее, поскольку скрипач уже решил взять ее с собой в Вену, теперь ему не оставалось ничего другого.

Последний концерт в Павии 4 января, «чтобы ответить желаниям господ студентов», последние напоминания доброму Джерми, чтобы тот прислал ему «скорой почтой» рецепт каких-то пилюль, предписанных бог весть которым по счету врачом – доктором Джузеппе Антонио Гарибальди, доцентом Генуэзского университета, ученым и политическим деятелем; и вот наконец он сидит в карете и трогается в путь – в Вену!

* * *

Вена 1828 года переживала период примирения: отголоски наполеоновских времен уже почти утихли; и с исчезновением ужаса перед завоевателем в недрах Европы стали зарождаться новые идеи, предвещая будущие волнения.

В искусстве робко проявилось желание новизны и свободы. Стиль бидермейер,[110] тихий, спокойный, искренний, сентиментальный, встретили доброжелательно. В литературе и музыке преобладал интерес к необычному и тайному.

Год назад скончался Бетховен; Шуберта знали и любили только в узком кругу друзей, которые при этом все же не понимали всего его величия. Немецким композиторам прославленный импресарио Барбайя с огромным успехом противопоставил Россини, чьи оперы начиная с 1822 года и далее безраздельно господствовали на венских сценах. Мет-терних считал, что «пересадка» итальянской оперы в Вену прошла прекрасно.

Какой же окажется реакция венской публики, когда она услышит скрипку Паганини? Он прибывал туда, предшествуемый огромной славой, а также тем, что обостряло любопытство и интерес, – разного рода слухами о его личной жизни, его преступлениях, его договорах с мессиром дьяволом.

16 марта музыкант прибыл в Вену, и 29 в 11. 30 утра должен был начаться его первый концерт. Но уже в девять часов «Редутензал» оказался переполнен возбужденной публикой, горевшей нетерпением и томившейся в ожидании.

В зале собрались все самые выдающиеся представители искусства, литературы, науки – Майзед, глава венской скрипичной школы, Йозеф Бём, блистательный преподаватель скрипки и впоследствии учитель Иоахима; Янза, Славик, Леон де Сен Любен – скрипачи, сгоравшие от любопытства и желания услышать наконец волшебника с юга. Присутствовали также поэт Грильпарцер и Йозеф фон Шпаун, семья Эстергази и еще многие другие.

Но ярче всего горели глаза за стеклами очков у невысокого толстенького человека с забавной ямочкой на подбородке. Это был Франц Шуберт, жаждавший услышать Паганини со всей искренностью и восторгом души, не знающей ревности и неспособной на низкую, злобную зависть.

Бедный, как Иов, получающий жалкие гонорары, которые, снисходя, назначали музыкальные издатели, когда соглашались печатать его произведения, в этом году он наконец, уступив просьбам друзей, решился выступить с концертом-бенефисом в свою пользу.

Концерт этот состоялся за три дня до выступления итальянского скрипача, 26 марта 1828 года, и имел совершенно неожиданный успех – и исполнительский, и кассовый. 800 гульденов – сумма прямо-таки сказочная для Шуберта, привыкшего выуживать из запасливого чулка своей доброй мачехи лишь жалкую мелочь.

Шуберт расплатился с долгами и подарил себе нечто такое, чего раньше никак не мог позволить, – пианино. Когда Паганини приехал в Вену,[111] у Шуберта еще оставалось кое-что от этого богатства и он побежал покупать билет на концерт волшебника. Скрипач так понравился ему, что он захотел послушать его снова.

Вот как рассказывает об этом Бауэрнфельд в «Воспоминаниях о Шуберте»:

«Мне не удалось раздобыть 5 гульденов, которые требовал этот пират-концертант. Разумеется, Шуберту следовало послушать его, но он ни за что не захотел идти на его концерт второй раз без меня и очень обиделся, когда я не решился взять предложенный им билет.

– Глупости! – воскликнул он. – Я уже слушал его и очень жалел, что тебя не было рядом! Поверь мне, второго такого человека ты больше никогда не увидишь! У меня сейчас денег хоть лопатами греби! Ну, идем!

Он подхватил меня под руку и повел. Мы слушали адски-божественного скрипача и восхитились его поразительным адажио, изумились его дьявольскому искусству и посмеялись над тем, как немыслимо корчилась его демоническая фигура, походившая на тощую, черную марионетку, которую дергают за ниточки. После концерта Шуберт, как обычно, пригласил меня в ресторан, и мы распили по случаю такого события бутылку отличного вина».

Сам Шуберт так отозвался о Паганини в письме к Хют-тенбреннеру:

«В адажио я слышал пение ангела».

Едва лишь «адски-божественный» скрипач появился на сцене, как в зале воцарилась полная тишина. Очевидно, пишет Лилиан Дей, американский биограф Паганини, его худоба поразила хорошо упитанных венцев. Паганини оказался высоким, костлявым, будто скелет в черном костюме, болтавшемся на нем, как на вешалке. На плечи ниспадали длинные черные волосы, лицо бледное, впалое, сохраняло выражение непередаваемой усталости. Какое-то мгновение скрипач стоял неподвижно, оглядывая зал. Потом спустился по лесенке и прошел к дирижерскому пульту. И тогда вдруг тишину взорвали аплодисменты – единодушные, непроизвольные, неудержимые. Скрипач еще не прикоснулся к своему инструменту, но вся его необычная фигура, его непроницаемое лицо, его потухшие глаза буквально околдовали зал: все чувствовали, что перед ними какое-то необыкновенное существо, способное совершить чудо.

Он сухо, как-то угловато поклонился, и почудилось, будто скрипнули его кости. Лицо осветилось, губы утратили смертельную бесстрастность и сложились в какую-то странную улыбку, похожую на ироническую гримасу, а глаза загорелись и обратились к толпе – проницательные и живые.

Он выставил вперед правую ногу, положил скрипку на плечо, ударил смычком по струнам и внезапно так преобразился, что по залу словно прошел электрический ток. Глаза скрипача метали молнии, и темные зрачки устремлялись то на одного, то на другого музыканта оркестра, властно, неудержимо увлекая их в орбиту ритма, который он задавал музыке. Скрипка словно вросла в его плечо, стала частью его тела, единым целым с его левой рукой. Смычок казался продолжением правой руки, а кисть выглядела такой гибкой, что казалась оторванной. Пальцы левой руки с поразительной быстротой двигались по струнам в подвижных местах, вызывая фейерверки и гирлянды кратчайших нот, которые вспыхивали, взрывались и таяли, словно разноцветные искры. В плавных же, мелодичных местах подушечки его пальцев давили на струны с силой и напряжением, и от дрожания кисти мелодия становилась вибрирующей, страстной и взволнованной, приобретая порой то беспредельную нежность и невыразимую чистоту, то трагический пафос, потрясавший слушателей до самой глубины души. Пение скрипки сравнимо было в эти минуты с печальной красотой иного бюста Скопаса.[112]

Восхищение, какое вызвал Паганини, было неописуемо: за аплодисментами, восторженными криками, овациями публики, доходившими до настоящего безумия, последовали бесчисленные ликующие статьи в газетах и журналах и невероятное множество хвалебных стихов, один из которых достиг значительных размеров – это оказалась поэма в трех песнях.

За первым концертом последовали второй, третий, четвертый – целых четырнадцать концертов в течение всего лишь четырех месяцев. Кроме венской публики послушать Паганини приезжали люди из провинции, из самых отдаленных мест. И эхо его шумных, поразительных успехов отразилось в газетах Триеста, Берлина, Лейпцига и других городов.

Никкол? писал об этом друзьям со вполне понятной гордостью и внутренним удовлетворением. В письме к Самен-го 15 мая он сообщал:

«Да будет вам известно, что я уже здесь и на первом же концерте встретил публику, разбирающуюся в музыке и исполненную любви к каждому, кто исполняет ее с чувством. Я дал пять больших концертов в большом зале и позавчера шестой концерт в придворном императорском театре.

Будь мне позволено рассказать вам, как велик оказался восторг публики, когда она чествовала меня, то я мог бы поведать и о том, сколько лестного прозвучало о моих концертах в местной прессе, перепечатки из которой я читаю даже в триестинских газетах.

Ограничусь, однако, лишь замечанием, что меня весьма воодушевляет такое лестное и единодушное одобрение, о каком можно только мечтать когда-либо. Сегодня вечером играю в доме князя Меттерниха. Завтра снова в большом зале – благотворительный концерт».

И дорогому Джерми Никкол? сообщал 11 июня: «Из венских газет узнаешь о моих успехах… Девятый концерт я дал в Итальянском оперном театре, и, как только вывесили афишу, тотчас раскупили все билеты в ложи и кресла; так что пришлось оставаться в Вене весь этот месяц и следующий тоже, чтобы дать еще пять или шесть концертов.

Написал два адажио, которые производят такое впечатление: одно заставляет слушателей плакать, а другое под названием Молитва заставляет их скорбеть».

А 5 июля после тринадцатого концерта, прошедшего с грандиозным успехом, у него вырывается вдруг самодовольное выражение в совершенно несвойственном для него тоне, поскольку обычно он очень сдержан во всем, что касается самооценки, хотя и прекрасно понимает все значение своего искусства.

«Никогда не пропадет, – пишет он, – желание снова и снова слушать меня. Как по-твоему, сколько еще Паганини найдется на свете?»

Восторженный до безумия прием венской публики чудесным образом вдохновил музыканта. И он принялся за работу над драматическим произведением.

«Пишу сейчас, – сообщал он Джерми 5 июля, – драматическое сочинение, которое нужно исполнять с большим оркестром на струне соль,[113] и оно уже почти закончено. Это драматическая соната под названием Буря: первая часть – прелюдия Перед бурей, вторая – Начало бури, третья – Морская тревога, четвертая – Молитва, пятая – grave Буря, шестая – Крайняя опасность, седьмая – Успокоение, восьмая – блестящий финал. И это сочинение исполню вместе с моим Третьим большим концертом, который еще никогда не исполнялся, в последней академии при прощании с венцами».

И вся эта творческая работа проходила, как увидим, в условиях не менее бурных, чем сама Буря для скрипки, – при постоянных ссорах с Антонией Бьянки, при бесконечных сценах, которые она устраивала ему. Совместная жизнь с ней стала совершенно невозможной и невыносимой со всех точек зрения. Ревность ее дошла, видимо, до предела, когда достиг наивысшей стадии фурор, вызываемый Паганини в Вене, неизбежно вызывавший сильный резонанс в женских сердцах.

Безумие по поводу Паганини охватило все стороны жизни Вены, приобретая самые неслыханные, а порой и самые комические формы. Композиторы давали волю своим причудам в разного рода вариациях на темы Паганини: Штраус написал вальс а-ля Паганини, Ликль – Прощальный вальс на темы первого, второго и третьего концертов Паганини, Ф. Грубер – танцы а-ля Паганини, Иозеф Ланнер – первый и второй Венский quodlibet[114] на темы Первого концерта Паганини, Пани – Вариации на тему Рондо с колокольчиком, Шварц – галоп с колокольчиками, Фишхоф – Марш а-ля Паганини, Карл Черни – Рондо с колокольчиками для рояля… Словом, перечислять можно до бесконечности.

Во всех витринах появились портреты и литографии скрипача, карикатуры на него. Кондитеры создавали пирожные и бисквиты а-ля Паганини, делали бюсты Никкол? из марципана или леденцов. Венским бретцелям булочники придавали форму скрипки, в ресторанах и кафе на столы стелили скатерти с изображением скрипача, а посетителям предлагали шницель или котлеты, а также жаркое а-ля Паганини. Сапожники создали туфли а-ля Паганини, шляпочники – шляпы. И вся женская и мужская мода во всем подражала костюму или облику скрипача: ленты, шарфы, галстуки а-ля Паганини, палки с вырезанной на набалдашнике головой Паганини, подвески и булавки с его изображением, скрытым среди бриллиантов и золота; даже на носовых платках, пуговицах, трубках, на тросточках, табакерках, коробках для сигар, на абажурах ночников появилось лицо или фигура волшебника скрипки. Все дамы и придворные фрейлины делали только одну прическу – а-ля Паганини: локоны в поэтическом беспорядке ниспадали на плечи. Игроки в бильярд изобрели специальный удар а-ля Паганини.

Правда, после восьмого концерта музыкант пережил довольно серьезную опасность, когда на горизонте вдруг появился четвероногий соперник. Египетский паша подарил австрийскому императору великолепного жирафа, и, когда тот прибыл в Австрию, венцы, никогда ранее не видевшие это животное, толпами стали стекаться в сад Шенбрунн, где его выставили. Из осторожности Никкол? отложил свой концерт – вдруг в зале будет пусто! Но интерес к жирафу быстро иссяк. И парижская «Ревю мюзикаль» совершенно серьезно писала:

«Из Вены сообщают, что восхищение Паганини достигло предела и что он стал предметом моды, которая моментально сместила с трона, как отмечает „Оссерваторе аустриако“, жирафа, недавно присланного сюда египетским пашой».

«В высшей степени лестное сравнение для маэстро!» – пошутил Кодиньола, рассказывая забавный анекдот. Жираф породил моду на желтые с коричневыми крапинками перчатки, имитирующие кожу экзотического животного. Эти перчатки соперничали с другими – а-ля Паганини: на левой вышито изображение скрипача, на правой – смычок.

Однажды музыкант пришел в лавку, чтобы купить себе пару перчаток.

– А-ля жираф? – спросил продавец.

– Нет, нет, лучше под какое-нибудь другое животное, – ответил Никкол?, полагая, что речь идет о цвете кожи.

И тогда продавец с улыбкой предложил:

– Может быть, а-ля Паганини?

В венских гостиных ходило множество и других забавных историй. Местные извозчики спрашивали теперь за поездку не 5 гульденов, но один «паганинерл», потому что 5 гульденов составляли минимальную стоимость билета на концерт виртуоза. Рассказывали, что однажды, попав недалеко от гостиницы под дождь, скрипач позвал фиакр.

– Сколько? – спросил он, приехав и намереваясь расплатиться.

– Пять гульденов.

– Что? Как ты можешь требовать пять гульденов за такой короткий путь?

– Паганини тоже требует пять гульденов, а играет только на одной струне.

– А ты бы мог проехать на своей коляске только с одним колесом?

Посмеялись, пошутили, и музыкант, узнав, что возчик итальянец, вручил ему билет на свое выступление. Кучер пришел на концерт, вызывая всеобщее удивление своим костюмом, и добросовестно аплодировал скрипачу. На следующее утро он явился к нему в гостиницу и сказал:

– Я бедный человек, и у меня четверо детей. Позвольте мне назвать мою коляску «фиакр а-ля Паганини»?

– Черт возьми! – добродушно рассмеялся музыкант. – Да рисуй на ней все, что тебе вздумается!

И в несколько дней возчик стал почти таким же знаменитым, как скрипач.

Другая история мила и трогательна. Однажды Паганини увидел на улице мальчика, игравшего на скрипке. В памяти всплыли воспоминания о далеком детстве, проведенном в переулке Черной кошки, о первых попытках играть на скрипке.

Никкол? подозвал мальчика и, расспросив его, узнал, что тот играет на улице, чтобы заработать немного денег для матери и сестер. Тогда Никкол? взял жалкую скрипку мальчика и заиграл. Вскоре огромная толпа собралась вокруг них, и в шапку, с которой Никкол? прошел по кругу, окончив играть, дождем посыпались монеты. Маленький бродячий музыкант в этот вечер пришел домой счастливым. И, несомненно, всю жизнь вспоминал об этой истории как о волшебном сне.

Венское остроумие, колкое и искрящееся, как шампанское, не упустило случая изобразить скрипача на сцене. Под измененным, но вполне понятным именем Челебрини[115] он стал главным персонажем весьма забавного фарса Мнимый виртуоз, текст которого написал Майзель, а музыку – Франц Глезер.

Веселая комедия имела необыкновенный успех в театре «Ан дер Вин», и венцы от души смеялись над собой, слушая такой отчет о событиях в столице:

«Триста пораженных сверхвосторгом жертв находятся в больницах, четыреста – и все артисты – так открыли рот и уши, что не смогли закрыть, и их пришлось оперировать. Свыше сорока критиков серьезно заболели воспалением мозга – после того, как написали рецензии на его концерты» (то есть на концерты Паганини-Челебрини) и так далее.

И поскольку хорошая пародия никогда не вредит оригиналу, пишет Джеффри Палвер, популярность скрипача от этого только выросла.

11 мая на шестом концерте, собравшем огромную аудиторию, музыкант сделал исключение из правила и вместо своих сочинений исполнил концерт Роде, ограничившись лишь тем, что украсил его вариациями.

«Я решил, – рассказывал он потом Шоттки, – больше никогда не играть произведений других композиторов и выбросил всю эту музыку; но в Вене пришлось изменить своему принципу. Это против моей натуры – играть произведения других авторов. Дело не в том, что я не в силах читать все, что только мне подсовывают, а в том, что хочу подчеркнуть свои собственные особенности: желание, за которое меня не следовало бы порицать, потому что оно, похоже, совпадает с желанием большинства моих слушателей».

И нельзя сказать, что он не прав: его личность отличалась поразительным эгоцентризмом, деспотичностью, властностью и наилучшим образом проявлялась именно тогда, когда он представал перед публикой одновременно исполнителем и сочинителем – тем неподражаемым, несравненным единством, которое рождалось при виртуозном исполнении произведений, вырвавшихся из раскаленного до бела кратера его мозга, непрестанно затем шлифовавшего их, украшавшего и изменявшего в соответствии с творческим взлетом крылатой фантазии.

Вся творческая, образная сила Паганини могла проявиться в полной мере, только когда он интерпретировал самого себя, наполняя звуки с помощью волшебного Гварнери тем, чем полнилась его душа, что волновало его сердце.

Но это относилось лишь к концертам, когда он выступал в качестве солиста. В кругу друзей он предпочитал играть в квартете, причем очень охотно исполнял не только свои, но и чужие сочинения. Главным образом, произведения Бетховена.

В Вене, послушав два его квартета, которых не знал раньше, он делился с Джерми впечатлением в письме от 11 июня:

«Слушал два новых квартета Бетховена, исполненные четырьмя замечательными музыкантами, навестившими меня; скоро получу удовольствие еще и оттого, что сам приму участие в их исполнении; но музыка эта очень экстравагантна».

С тех пор он неутомимо вновь и вновь играл эти квартеты, в которые боннский гений вложил все сокровища своего вдохновения. Их сложность, новизна, смелость поначалу тоже показались Паганини необычными, но постепенно он понял их глубже, проникся их содержанием и полностью овладел ими. В 1839 году он писал Джерми:

«Надеюсь, что тебе бесконечно понравятся последние квартеты Бетховена, когда буду исполнять их».

Бесконечно – как бесконечно нравились они ему, глубоко, как и Шуберту, преклонявшемуся перед великим композитором.

В мае Паганини побывал на концертах в «Аугартене». Однажды он услышал там Седьмую симфонию. После того как музыка умолкла, он долго молчал в потрясении и глаза его были полны слез.

Слава и музыка, грандиозные успехи и концерты имели и оборотную сторону. Обычные клеветнические наветы достигли Вены раньше, чем музыкант приехал туда. И вскоре в одной газете появился рассказ о том, будто он научился играть на скрипке, находясь в тюрьме за какое-то убийство.

Паганини не знал немецкого языка и решил обратиться к майору Камилло Вакани с просьбой подготовить от его имени протест в «Театерцайтунг». Тот написал заявление, и скрипач подписал то, что вскоре появилось на немецком языке в этой и многих других газетах:

«Директору „Театерцайтунг“.

Паганини, выражая свою признательность за то, что пожелал высказать автор статьи, помещенной в „Театерцай-тунг“ пятого числа сего месяца, по поводу его первого концерта, данного образованной и в высшей степени уважаемой венской публике, считает своим долгом дать этой же самой публике разъяснение по поводу одного высказывания, которое можно прочесть в этой газете и которое, похоже, касается также разного рода ложных слухов, распространяемых теми, кто не знает их подлинного происхождения.

Он должен, следовательно, во имя своей чести и во имя истины заверить, что никогда и нигде, ни при каком правительстве, ни по какой-либо причине не вел иную жизнь, кроме той, что приличествует свободному человеку, уважаемому и законопослушному гражданину, что могут засвидетельствовать, если это понадобится, все власти, под чьим покровительством он умел жить свободно и к чести для себя, своей семьи и искусства, в котором сейчас решил показать себя столь знающей и благожелательной публике, как венская, – первой, перед которой он предстал после того, как покинул Италию.

Вена, 10 апреля 1828 года.

Никкол? Паганини».

Протест этот, разумеется, подействовал только на умных людей, и разговоры не прекращались. Вскоре мы увидим, каких размеров достигнут все эти выдумки в Германии.

Много неприятностей доставляло скрипачу и здоровье. 5 июля он писал Джерми:

«Я дал бы и четырнадцатую академию, если б не заболел; но дам ее если не на будущей неделе, то на следующей, чтобы ответить большому желанию ее величества герцогини Луизы, которой должен буду сообщить о своем выздоровлении».

Марии Луизе, несомненно, хотелось увидеть и послушать виртуоза, которого любили ее кузины Элиза и Паолина, и она не преминула вспомнить о нем несколько лет спустя, чтобы придать блеск музыкальному кружку при своем дворе в Парме.

Не удивительно, что Паганини снова почувствовал недомогание не только из-за переутомления и нервного напряжения от стольких концертов в такой короткий срок, но также из-за бесконечных сцен, которые устраивала ему Бьянки дома. Письма к Джерми красноречивы и не оставляют никакого сомнения в том, что разрыв между ними неизбежен.

«11 июня.

Бьянки я должен прогнать, потому что она довела меня до исступления, но об этом напишу тебе потом; пока же мы расстались; и завтра я дам десятый концерт в Итальянском оперном театре, который, как объявлено в афише, пройдет целиком в ее пользу».

И наконец из Праги 20 октября:

«С Бьянки покончено. В венском суде, куда я обратился, чтобы оставить при себе моего дорогого сына Акилле, которого я горячо полюбил за проявляемые им чуткость и ласку, я решил согласиться на предложение Бьянки и выложил ей 2 тысячи миланских скудо. Таким образом, она отказалась от прав на него, и мое обязательство пожизненно выплачивать ей 100 скудо ежегодно аннулировали. В начале августа Бьянки уехала из Вены в Милан».

Некоторые события, из-за которых возник конфликт, нам стали известны. Похоже, как-то раз Бьянки застала Паганини, когда он писал комплимент в альбом одной певицы (по мнению Полько, это была пианистка Балкетта). Ревнивица схватила альбом и разорвала его в клочья. Лучше, пожалуй, не задерживаться на этом и других эпизодах: знакомиться с такими вещами неприятно даже спустя многие годы.

Венский суд, после того как стороны пришли к соглашению о сумме, которая должна быть выплачена Бьянки, вынес решение передать опеку над ребенком отцу.

Позднее Паганини сказал сыну, что не хочет, чтобы тот встречался с матерью, которая его продала. Жестокие слова, но нельзя сказать, что они хотя бы в какой-то мере не соответствуют истине.

Нетрудно представить, как сказались все эти сцены, ссоры и тяжбы на нервной системе Паганини – еще более чувствительной, чем струны его скрипки.

Весьма впечатляет то, что пишет об этом Кодиньола: «Все это, полагаю, а также другие причины нанесли весьма серьезный ущерб его здоровью, которое во время пребывания скрипача в Вене оставалось слабым и шатким и которое пытался поправить доктор Беннати – молодой ученый, длительное время изучавший организм Паганини и сделавший наблюдение: после исполнения какого-нибудь музыкального произведения он выглядел так же, как человек, с которым только что случился апоплексический удар: холодная кожа покрывалась обильным потом, из-за чего он надевал шубу; у него не прослушивался пульс, и если в это время его о чем-нибудь спрашивали, он либо молчал, либо отвечал кратко и почти всегда невпопад. Ночью после концерта он не мог уснуть и еще долгое время пребывал в очень возбужденном состоянии».

Итак, Никкол? снова решил обратиться к медицине и прибегнул к помощи весьма искусных врачей – к молодому доктору Беннати и знаменитому врачу Маренцеллеру, попробовал также гомеопатическое лечение Ганемана, но вскоре отказался от него. Он уже начал понимать, что болен неизлечимо.

23 мая император Франц I назначил Паганини своим ка-мер-виртуозом, и Вена, в свою очередь, наградила его золотой медалью – искуснейшая работа Иосифа Ланга, – на которой выгравированы замечательные латинские слова: Perituris sonis non peritura gloria – «Гаснут звуки, но не угасает слава».

Первые слова печально отозвались в душе скрипача. Это верно: стоило ему оторвать смычок от струн и опустить руку, как исчезали волшебные звуки его инструмента, которые зачаровывали и околдовывали толпы слушателей. Настанет день, когда болезнь, что сильнее его, одержит верх и звуки его скрипки умолкнут навсегда. Он знал это. И потому сейчас важным ему представлялось только одно – выстоять, сколько возможно, удержаться всеми силами, всей своей напряженной, как стальная струна, волей. Но и стальная струна ведь рано или поздно порвется. Рано или поздно… Но не сейчас. Врачи подсказали ему новый адрес надежды:

– Карлсбад.

Он ухватился за него и, последний раз выступив 24 июля в Редутензале, где прошел его первый венский концерт, уехал на место лечения.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.