«Я в глотку, в вены яд себе вгоняю…»

«Я в глотку, в вены яд себе вгоняю…»

Когда-то он убеждал друзей, что способен в любом состоянии написать хорошие вещи. А утром посмотрел бумаги, на которых ночью пытался что-то накорябать, порвал и обреченно сказал: «Не хочу это видеть, не надо, не хочу».

В апреле он вновь обращается в Склифосовского. Профессор поставил ультиматум: «Я займусь вами, если вы мне все расскажете». Владимир покаялся — сколько лет на игле, какие дозы. Пациента положили на гемосорбцию. Но на следующий день поняли, что ничего не получилось. Поскольку он был уже не просто наркоман, а полинаркоман. И потому совершенно неизлечим. Отец Владимира Шехтмана, опытный врач, советует сыну: «Собирай всех друзей и скажи, что жить ему осталось месяца два-три, и умрет он либо от передозировки, либо от нехватки наркотиков».

Решили попробовать вызвать на разговор отца: «Сын умирает. Но класть его в больницу без его согласия невозможно, надо на него повлиять. Попытайтесь, Семен Владимирович». Тот согласился: «Вот сейчас он приедет, и я ему все скажу. Если уж Эдит Пиаф смогли вызволить от наркотиков, то и я это сделаю!»

Когда Володя приехал, отец на него повысил голос, тот ему очень резко сказал: «Ты в это не вмешивайся».

И все увидели, что Семен Владимирович «сразу как-то сник и начал вроде как бы извиняться: «Ну что ты, сыночка, я же не хотел ничего. Просто вот поговорить с тобой решил насчет больницы». Тогда уже Володя совсем грубо ему ответил: «Если вы посмеете уложить меня в больницу — я вас всех возненавижу». А Янкловичу сказал: «Запомни — все, кто попытается упечь меня в больницу, станут моими личными врагами».

Но Владимир еще верил, что попытается выскочить. В конце месяца в очередной раз он позвонил Марине и пообещал к ее дню рождения прилететь. Заверил, что с ним все в порядке. Почти.

Утренний рейс Москва — Париж задержали — Высоцкий опаздывал. А в самолете… Высоцкий летит с нами! — раздавалось со всех сторон. — Вчера был день Победы, Высоцкий с нами, ну как не выпить!..

Потом Марина в панике звонит в Москву: «Где Володя? Он не прилетел! Я не знаю, где он!» Ночью ей звонит знакомая, сообщает, что Высоцкий уже несколько часов в Париже, он в одном из русских кабаков, и дело плохо. Марина рассказывала: «Я бужу Петю — мне нужна помощь. Мы находим тебя на банкетке, обитой красным плюшем, в самом темном углу. С тобой гитара и чемодан…»

11 мая Марина все-таки уговорила его лечь в больницу, в Шарантон. «Помнишь, мы с тобой там Игоря навещали пять лет назад?» — «Помню».

Он свои впечатления тогда даже записывал: «Поехали в больницу. Похоже на наши дурдома, только вот почище, и все обитатели — вроде действительно больные. Ко мне разбежался кретин в щетине и потребовал закурить. Я дал…»

И вот теперь он обречен оказаться там, среди действительно больных людей, кретинов в щетине…

Шемякин навестил друга, оказавшегося в узилище — громадном, мрачном здании… Правдами и неправдами, через какие-то стенки, заборы, между кустов сирени, бочком, он все-таки пробрался в лечебницу… Железная дверь, окошечки в решетках. Вонища — инсулиновый пот. И вдруг увидел — в пунцовой байковой пижаме у окна стоит Владимир, курит. Обернулся:

— Мишка!

— Вовчик!

Он повел друга длинным коридором к себе в палату. Странно, но никто не встретился — ни санитары, ни больные. Сели:

— Ну что? Как же так?

— Да вот, напоили… Свои же, в самолете, пока летели. Потом еще две бутылки коньяка дали на дорожку… Дальше — все, не помню…

— Вовчик, да все будет хорошо, все нормально…

— Мишка, я людей подвел! — заплакал вдруг. — Понимаешь, я обещал шарикоподшипник достать для машины… Я так людей подвел!.. Мишка, тебе надо уходить!

— А что такое?

— Да ты знаешь, это все-таки настоящая психушка, повяжут тебя, повяжут!..

«…Он прислонился к окошечку, — видел Шемякин, — а там идет другая жизнь, никакого отношения к нам не имеющая — там солнышко, которое нам абсолютно не светит и нас не греет… И вот так мы стоим, прислонившись лбами к стеклу, и воем потихонечку… Жуть! Вот этого — не передать! Это тоска его, перед самой его смертью, которая его ела!.. И вот это безумие вангоговское, Володькины рыжие волосы, как в больнице бывает — клочками, и пунцовая байковая пижамка Ивана Бездомного… И стоим мы оба, и ревем — о каких-то неведомо куда улетевших лебедях… Володька мне говорит: «А я написал песню о нас…»

В стае диких гусей был второй,

Он всегда вырывался вперед.

Гуси дико орали: «Стань в строй!»

И опять продолжали полет…

Миша ушел. А он без сна лежал на боку, глядя в темноту и вспоминал рассказы Бродского о психиатричке. Как он говорил? В тюрьме ты знаешь, что рано или поздно тебя все-таки выпустят. А в сумасшедшем доме ты полностью зависишь от произвола врачей. Верно тогда Иосиф сказал, что здесь у всех диагностика одна: «Главный признак здоровья — это нормальный крепкий сон». А я не могу уснуть! Не спится мне — ну как же мне не спится!.. Колют всяческой дурью, заталкивают таблетки. Они — хозяева, и потому вправе на тебя давить…

Но все-таки опять попробовал писать. Попросил бумагу, ручку и, лежа, одну за другой стал выстраивать строки:

Виденья все теснее,

Страшат величиной:

То — с нею я, то — с нею…

Смешно! Иначе — ной.

Не сплю — здоровье бычее,

Витаю там и тут.

Смеюсь до неприличия

И жду — сейчас войдут.

…………….

Уйду я в это лето

В малиновом плаще…

Марине показалось: ему стало лучше. Но он-то знал, что нет. Позвонил в Москву Янкловичу, сказал, что все. Потом признавался, что в клинике моментально нашел медсестричку, которая кое-как, с грехом пополам говорила по-русски, чего-то там ей наплел, и она тут же нашла «лекарство». А Марине по-прежнему чудилось, что она его за горло поймала и вылечила…

По телефону из больницы Владимир попытался отыскать Оксану. Она не отвечает. Янклович о ней сказать тоже ничего не может, зато задает много вопросов о Польше. 17 мая во Вроцлаве начинаются гастроли Таганки. Как ты? Объявлен «Гамлет» и «Добрый человек из Сезуана»…

«Я как главный администратор, — рассказывал Янклович, — собираю людей, чтобы начинать отправлять их в Польшу, как вдруг сообщение приходит, что Володя не прилетит. Подхожу к Любимову и говорю:

— Юрий Петрович, позвонила Марина Влади и сказала, что Володя болен. Он не сможет прилететь во Вроцлав…

И вдруг вижу и слышу этих актрисулек, которые друг дружке говорят: «Знаем мы эту болезнь». Тогда я не выдержал:

— Вы едете в Польшу только потому, что Высоцкий есть в театре. А без Высоцкого вы в Варшаве не нужны…»

Любимов, естественно, в расстроенных чувствах. Пытается связаться с Высоцким, с Мариной. Но срываться сейчас из клиники опасно, врачи говорят о предынфарктном состоянии. С другой стороны, зарубежные гастроли на грани срыва. На всякий случай Юрий Петрович даже выпрашивает «индульгенцию», давая интервью польской газете: «Владимир Высоцкий, принц наш Датский, заболел, и я не уверен, что мы сможем сыграть ожидаемый варшавской публикой спектакль».

В конце концов Марина, поддавшись нажиму с двух сторон, — Высоцкого и Любимова, все-таки уступает. Она потом пыталась оправдать свою слабость: «Могла ли я посягнуть на твою свободу, которой ты дорожил больше жизни?..»

Высоцкий улетает в Варшаву, но путанным, кружным путем — через Москву. Перед аэропортом на минуту забегает к Шемякину. Зная, что тот в Греции, оставляет на его письменном столе листок с посвящением:

«Михаилу Шемякину — чьим другом посчастливилось быть мне!»

…Вспоминай!!! Быть может, Вовчик, —

«Поминай как звали!»

M.Chemiakin — всегда, везде Шемякин.

А посему французский не учи!..

Как хороши, как свежи были маки,

Из коих смерть схимичили врачи!

Мишка! Милый! Брат мой Мишка!

Разрази нас гром!

Поживем еще, братишка,

По-жи-вь-ем!

Po-gi-vi-om!

Вот теперь действительно все.

Дома он тут же мчится к Оксане. У нее горе — покончил с собой отец. Утром самолетом на Польшу.

«Владимир прилетел, — умилился Любимов. — И в тот вечер в его игре была потрясающая легкость, словно на него не действовали законы притяжения».

Когда закончился «Гамлет», за кулисы пришел Ольбрыхский, и все большой компанией отправились ужинать. Данек с Высоцким, совершенно обессиленным, шли впереди, и все слышали, как Ольбрыхский говорил ему: «Ты вообще понимаешь, что сегодня случилось? Зал встал!! А в Польше зал не встает».

На прощальном банкете они сидели рядом за огромным длинным столом. Высоцкий много говорил о «Каникулах после войны». Сказал о том, что Депардье уже дал согласие сниматься.

«Вдруг посередине этого разговора, — рассказывала Алла Демидова, — Володя посмотрел на часы, вскочил и, ни с кем не прощаясь, помчался к двери. Он опаздывал на самолет в Париж. За ним вскочил удивленный Ольбрыхский и, извиняясь за него и за себя, скороговоркой мне: «Я сегодня играю роль шофера Высоцкого, простите…» В это время председательствующий Ломницкий, заметив уже в дверях убегающего Высоцкого, крикнул на весь зал: «Нас покидает Высоцкий, поприветствуем его!» И вдруг совершенно интуитивно от «нас покидает» меня охватила дрожь, открылась какая-то бездна, и, чтобы снять это напряжение, я прибавила в тон ему: «Нас покидает Ольбрыхский, поприветствуем его…»

Во Франции Марина пробует вытащить его собой. Одиночеством, отрешенностью, уединением. Увозит на юг страны, на море, в дом Одиль Версуа. Но напрасно: «И моя сила воли изнашивается как тряпка, меня охватывает усталость, и отчаяние заставляет меня отступить. Мы уезжаем».

11 июня Владимир Высоцкий навсегда покидает Париж. На прощанье Марина говорит ему: либо твоя последняя попытка «выскочить», либо она идет в консульство и подает документы на развод. Он обещает сделать все.

Когда Высоцкого встречали на Белорусском вокзале, он был в ужасном состоянии. Боли глушил спиртным с сердобольными пограничниками и таможенниками. Не успели добраться до Малой Грузинской, тут же звонок Марины. Взял трубку Янклович. Она задала лишь один вопрос: «Где Володя?» Янклович промямлил: «Что-то ему нездоровится». — «Мне все ясно. Скажи ему, что между нами все кончено».

Утром, когда Владимир пришел в себя, ему рассказали о разговоре с Парижем. На него слова Марины произвели очень гнетущее впечатление. Он понимал, что теряет ее насовсем. Все-таки она для него была неким спасательным кругом. Ощущение, что она где-то есть, давало ему какую-то надежду на что-то…

На Малой Грузинской появилась Оксана Афанасьева. И он с облегчением говорит Шехтману: «Ну и что, где ваши врачи с их пророчеством? Два месяца прошло — и ничего…» Валерий Янклович видел, что «Володя очень серьезно относился к этой девушке. Хотя меня тогда она немного раздражала… Я уже не понимал — психически он нормальный человек или нет. Особенно когда он говорил мне, что видит цветные сны. Или когда пришло время, когда он мог спать только со светом. В доме его ночью всегда горел свет. А потом к этому добавилось то, что… он не мог находиться один. В комнате обязательно кто-то должен быть… Причина появления многих женщин… от этого страха остаться одному. Потому что он же понимал: ни я, ни кто-то другой не могли с ним находиться круглосуточно… Не знаю ни одного случая, чтобы какая-то женщина ему отказала… Он мог любую, в общем-то, ничего из себя не представляющую девчонку, если та ему нравилась, поднять до своего уровня. Он начинал к ней так относиться, что она начинала чувствовать себя королевой. Иногда эти девчонки даже малость перебирали… и им начинало казаться, что они действительно стали королевами. Но приходило время, он так немножко плечи приподнимал и они, девочки, так словно бы скатывались и пропадали. Все, кроме Марины…»

По мнению Ивана Дыховичного, большей проблемой для барышень было: как ему не дать, чем дать. Но его боялись, от него отстранялись, не верили — поскольку знали, что все равно он любит другую женщину.

«Да, Володя любил женщин, — подтверждала Оксана. — Не пропускал ни одну красотку… Но при этом он не был неразборчивым… Володя никогда не был героем гуляющей богемы. Он тонул в море проблем и дел… Кино, театр, друзья, мама, отец, первая жена, дети, Марина Влади, наконец. Ему практически не хватало времени и сил на самого себя. Те редкие свободные минуты, которые удавалось «украсть» для покоя и отдыха, мы проводили вместе…» Но, как она однажды выразилась, «охмуритель был профессиональный…»

Марина Влади? Она была далеко, и Оксана воспринимала ее просто как родственницу, ее существование, в общем-то, никак не отражалось на их взаимоотношениях с Высоцким.

Знала ли о присутствии Оксаны в жизни Владимира сама Марина? Тут мнения расходятся. Кто-то считает, что догадывалась, другие утверждали: точно знала, третьи — категорически опровергают и догадки, и знание.

На второй или третий день после похорон Высоцкого Марина позвонила Туманову и попросила его срочно приехать. «Дома за столом сидело человек десять, — вспоминал Вадим Иванович. — И вдруг Марина обращается ко мне: «Вадим, я считала тебя своим другом, а ты молчал, что у Володи здесь была женщина… Правда это или нет?» Об этом ей сказал один из Володиных приятелей. Я ответил: «Марина, во-первых, даже если бы это была правда, я все равно бы ничего тебе не сказал. Во-вторых, это чистая чушь, и тот, кто тебе это сказал, — он среди нас, — это настоящая сволочь. И мне очень неприятно, что все это происходит, когда не время и не место об этом говорить, даже если бы что и было». Все молчали. Я повернулся и уехал».

* * *

Каждый из тех, кто в последнее время находился рядом, старался напоследок выжать из него все возможное. Оправдывались тем, что только работа способна уберечь Высоцкого от беды.

— Володя, тебя ждут, надо ехать, мы за тобой заезжаем, — звонили обычно Гольдман или Янклович.

Он уже даже не спрашивал куда. Приезжал, ему подавали гитару. Он пел, пересказывал накатанный текст, изредка допуская какие-то отклонения, — и, получив расчет, все уезжали. К деньгам он никогда не прикасался. «Однажды я заметил, что администраторы обманывают Высоцкого при оплате концертов, — говорил Борис Хмельницкий, — и сказал ему об этом. А он мне ответил: «Боря, я знаю. Но зачем мне еще на это тратить свою энергию? Да я лучше песню напишу за это время, чем буду выяснять отношения с администраторами. Ну их к лешему…»

Сегодня Подмосковье, завтра… Что завтра? Калининград, самолет утром. А зачем самолет-то, тут на машине — час-полтора. Это не тот Калининград, а тот, что бывший Кенигсберг, на Балтике.

«Он был готов ехать куда угодно, — рассказывал мне один из организаторов той поездки Владимир Конторов, передавая пленку с записью одного из калининградских концертов. — Лишь бы гарантировали «лекарство»…»

Я слушал эту пленку с записью калининградского концерта уже после смерти Владимира Семеновича. Все традиционно, только чуть царапнула некоторая двусмысленность, произнесенных как бы между прочим, случайных фраз: «…Спасибо. Яне унесу все это… А врачи еще раздумывали, пускать меня в Калининград или нет? Они ошибались. Я им скажу, что вы мне такой заряд дали… так повысили настроение, что я даже не собираюсь болеть…», «Спасибо. Спасибо большое… Вы меня завалили, как братскую могилу, цветами…»

В театре то шеф, то Дупак тоже настаивали: «Володя, надо поработать. Сейчас, перед Олимпиадой, вся Москва переполнена ВИП-гостями — японцы, французы, немцы, демократы, и всем нужна Таганка, Гамлет нужен, ты же понимаешь…»

По пути из Красной Пахры в Москву Владимир случайно встретил Трифонова. Остановился, поздравил с премьерой «Дома на набережной». «Он всегда, когда видел меня на дороге, останавливал машину, — рассказывал Юрий Валентинович, — выходил и очень торжественно целовался, у него была такая манера — никогда не мог просто проехать. Вид у него был чрезвычайно обеспокоенный и встревоженный. Я говорю: «Володя, вы сегодня придете на банкет?» Он не участник спектакля, но все равно мне очень хотелось, чтоб он был…

«Нет, Юрий Валентинович, простите, но я уезжаю». — «Куда?» — «На лесоповал». В Тюмень куда-то, он сказал, в Западную Сибирь. Я был, конечно, страшно удивлен: ведь сезон в театре еще не закончился, какой лесоповал? Мы простились, на другой день я сам улетел… В последнее время он был обуреваем какими-то порывами куда-то мчаться, совершать совершенно фантастические поступки…»

Потом Владимир заехал на Таганку, нужно было решить кое-какие вопросы с Любимовым. Но в театре сказали, что шеф дома, захворал. Ну что ж, грех не навестить больного. Высоцкий отправился к Юрию Петровичу домой.

«Я заболел, а жена с сыном Петей были в Будапеште, — вспоминал Любимов. — У меня была температура: сорок и пять десятых, я был в полубессознательном состоянии. И кто-то назойливо звонит в дверь. А я уже медленно соображаю. И долго шел до двери. Я открыл, зашел Владимир:

— Что же вы делаете, вы что, один, и никого нет?

Я говорю:

— Да, Володь, ничего страшного.

— Как? Что вы!

Сказал: «Подождите». И уехал. Привез мне какое-то лекарство. Оказывается, он ездил в американское посольство! Там милиция — а он с ходу на своем «мерседесе» въехал. Те: «А-а-а!» — а уже все — проскочил! Пошел там к какому-то советнику знакомому своему. И сказал, что очень плохо с Любимовым, дайте самый лучший антибиотик, у него сильнейшая температура. И они дали какой-то антибиотик. Ион мне его привез…»

А насчет Сибири он, действительно не шутил. Идея Марины — забраться куда-нибудь подальше, ото всех отгородиться, надышаться чистым воздухом, уснуть, проснуться — и почувствовать хоть какие-то желания, кроме одного, — казалась ему разумной, должна была обязательно принести результат! То и дело созванивался с Тумановым, о чем-то долго уговаривался. Играл с самим собой. Подошел к полке с книжками, посмотрел вскользь. Юрий Карякин «Самообман Раскольникова». Вытащил, полистал, но читать не стал, положил на пол, рядом с постелью. Потом…

В театре «Гамлет». Алла Демидова — Гертруда была одной из немногих, перед кем Высоцкий рискнул«приподнять занавес за краешек» его страшной тайны: «Он мне как-то сказал: «Алла, я нашел лекарство, которое полностью перекрывает действие алкоголя»… Я встретила его перед спектаклем вдрызг пьяного. «Володя, — говорю, — как же ты будешь играть». А он мне в ответ: «Как всегда». И на сцену совершенно трезвым вышел… Я просто физически почувствовала, что из него бьет энергия. У меня поползли мурашки по телу. Я зашла за его спину — ничего нет. Опять перед ним — чувствую поток.

У человека семь чакр, и они расположены по линии позвоночника. Актеры пользуются в основном нижней — сексуальной. Иногда так темпераментно играют, что даже попы сжимаются. И действует!.. Высоцкий играл анахатой — грудной чакрой. Она бьет энергией, как луч карманного фонаря. Поэтому сбоку ее не чувствуешь, и зрители, сидящие в зале по краям, ничего не воспринимали, а у тех, что в центре, мурашки по коже… Он меня предостерегал не прикасаться к наркотикам, так как знал, чем все заканчивается. Потом нас спрашивали, почему его не остановили. Но это все равно, что хватать голыми руками взлетающий самолет…».

* * *

Как-то, сидя у Володарского в Красной Пахре, Высоцкий обмолвился: «Не дай Бог подохнуть. Ксюха одна останется, я же ей и отец, и любовник, и опекун…» Его преследовала очередная идея-фикс — обвенчаться с Оксаной. А ей нравилось играть в кошки-мышки. Когда Высоцкий время от времени говорил: «Я хочу, чтобы ты была моей женой», Оксана кокетничала: «Ты — двоеженец, мы не можем с тобой венчаться».

Он ходил в церковь, и в не в одну, но везде ему говорили: «Пожалуйста, ради бога, только сначала приносите документы, что вы не женаты. Тогда мы вас обвенчаем».

Неужели в памяти Высоцкого настолько прочно застряла та сцена венчания, которую они когда-то, давным-давно, разыгрывали с Ией Саввиной в фильме «Служили два товарища»? Там все тоже было на грани жизни и смерти. Вспомните лихорадочный диалог в церкви.

— Что вам угодно?

— Нам угодно обвенчаться!..

— Как вы сказали?

— Обвенчаться. И давайте, батюшка, поскорее… Делайте, что вам говорят, батюшка, а то ведь вас я пристрелю. В Божьем храме… Мы тут торгуемся, а там от пристани последний пароход отчаливает! Я должен поспеть, ясно вам?!.

И Владимир Семенович решил повторить киноэпизод в реальной жизни?.. А может, биография поручика Брусенцова была и его, некогда прожитой жизнью?..

По девичьему же разумению Оксаны Афанасьевой, Володе просто хотелось иметь нормальную семью:

«Ему нравилось, когда в доме уютно, когда есть еда, когда я что-то готовила».

«Ну, давай кого-нибудь родим», — говорил он. «Ну, Володя, что это родится? Если родится, то одно ухо, и то глухое». Я так неудачно пошутила, что Володя даже офигел: «Ну и юмор у тебя!» Но ребенка я никогда бы не стала от него рожать, потому что не была уверена, что от наркомана родится здоровый ребенок…»

В один из дней Владимир заторопился:

— Все, Ксюш, поехали!

— Куда?

— Поехали-поехали, все узнаешь. К Норочке поедем.

— Какой еще Норочке?

— Увидишь!

Увидеть Норочку, «брильянт всея Руси» Элеонору Костинецкую, мечтали многие, а уж познакомиться, заслужить расположение ее, фактической хозяйки новоарбатского магазина «Самоцветы», — было тогда из области фантастики.

«Накануне он позвонил: «Элеонора Васильевна, я могу завтра прийти?», — рассказывала Костинецкая. — Интересно, что он решил явиться в субботу, когда директор и его зам были выходными… Из этого я заключила, что он хотел как можно меньше привлечь внимания к своему визиту.

Пришел Высоцкий в сопровождении молоденькой девочки лет 18–19. Помню, она была одета в розовый костюм. И, глядя на нее, я тогда почувствовала жгучую ревность! Не женскую, нет. Просто для меня Высоцкий был этаким драгоценным камнем, к которому не надо было прикасаться. Выглядел он не очень… Я еще его спросила: «Володя, у вас, наверное, был вчера веселый вечер. Не желаете ли рюмочку коньячку?» Но его спутница твердо сказала, что если он выпьет, она с ним никуда не поедет. Тогда я принесла бутылку минералки, которую Высоцкий и выпил. После чего сказал: «Мне нужно купить обручальные кольца для одного приятеля и его невесты». Я поинтересовалась размерами. «Точно не знаю, — сказал Владимир Семенович. — Но примерно как на меня и вот на нее…»

Я промолчала, лишь многозначительно посмотрела на него и позвонила в секцию, попросив принести лотки с обручальными кольцами. По моему совету, он выбрал обычные тоненькие колечки, без всяких наворотов. После чего пригласил меня на концерт: «Я вам позже сообщу, где он состоится, — сказал Володя. — Но обещаю, что это будет лучшее выступление в моей жизни!»

Через две недели с небольшим Костинецкая вновь видела эту девушку. Уже на похоронах Высоцкого: «Она сидела в партере, а вокруг нее было как бы выжженное пространство — никто поблизости не сидел… Уже много позже, когда я вернулась из тюрьмы, мой сын показал мне в журнале интервью с женой Леонида Ярмольника Оксаной, которая рассказывала, что Высоцкий предлагал ей выйти за него замуж. Вот тогда-то все и встало на свои места — я поняла, кто была та девочка в розовом…»

12 июля — «Преступление и наказание».

13-го — «Гамлет». Перед спектаклем Смехов вручил Владимиру свежий номер журнала «Аврора» с подборкой его заметок «Мои товарищи — артисты» о Демидовой, Табакове, Визборе и в том числе о нем. «Высоцкий прочитал, а потом я узнал от Валеры Плотникова, какой странной похвалой он отметил публикацию: «Приятно о себе почитать… не на латинском шрифте», — с обидой рассказывал автор.

14-го — концерт в НИИ эпидемиологии и микробиологии…

Это — не записи из его рабочего дневника. Высоцкий его не вел. Было кому заполнять «рабочие табели В.С. Высоцкого». И в театре, и вне.

В институте у медиков распелся. После «Канатчиковой дачи» неожиданно для себя объявил: «Вот еще песня «Грусть моя, тоска моя». Вариации на цыганские темы»:

Шел я, брел я, наступал то с пятки, то с носка.

Чувствую, дышу и хорошею!..

Вдруг тоска змеиная, зеленая тоска,

Изловчась, мне прыгнула на шею.

……………………

Одари судьба, или за деньги отоварь, —

Буду дань платить тебе до гроба!

Грусть моя, тоска моя, чахоточная тварь, —

До чего ж живучая хвороба!..

Потом вымучил из себя еще несколько песен. И — все-все-все, поехали! Не могу больше.

Те же слова за кулисами он повторяет на своем последнем «Гамлете» 18 июля: «Ой, плохо! Ой, не могу! Я так устал… Не могу больше, не могу!» Глаз было не поднять. Духота! Толстый свитер хоть выжимай. А тут еще «Гертруда» решила повыпендриваться:

— А слабо, ребята, сыграть еще раз?

Еле сдержался, чтоб не нахамить, только посмотрел на нее тяжело:

— «Слабо», говоришь… А ну как — не слабо!

— Нет уж, Володечка, — спохватилась королева, — успеем сыграть в следующий раз — 27-го…

После спектакля отправился на Малую Грузинскую, но к себе сразу не пошел. Поднялся вместе с Янкловичем, Шехтманом и Абдуловым к Нисанову. Почему-то все были уверены, что приедет кто-нибудь из театра, ведь видели, в каком состоянии был Гамлет… Никто не приехал.

На следующий день Высоцкий сидел перед телевизором. Транслировалось открытие московской Олимпиады. Диктор вещал:

— Слушай, планета, голос олимпийской Москвы. Призывно звучат фанфары. Бурными аплодисментами встречает стадион сообщение о том, что на торжественное открытие Игр XXII Олимпиады прибыл Генеральный секретарь ЦК КПСС, Председатель Президиума Верховного Совета СССР товарищ Леонид Ильич Брежнев…

— Уважаемый господин президент Международного олимпийского комитета! Спортсмены мира! Уважаемые гости! Товарищи! Я объявляю Олимпийские игры 1980 года, знаменующие XXII Олимпиаду современной эры, открытыми!..

На следующий день вечером раздался дверной звонок. Кто-то открыл, неразборчиво звучат голоса. Проходной двор какой-то.

— Валера, кто там?

— Да вот, Станислав Сергеевич пожаловали…

Ишь ты! Владимир вышел встретить гостя: «Привет, давно не виделись. Проходи…». Действительно, с Говорухиным, они с полгода не виделись и даже не разговаривали, с той самой чертовой «Кинопанорамы». «До сих пор обижаешься, Слава?» — «Да нет, что ты… Рассказывай о себе». — «Да чего там рассказывать, все в порядке… Пошли посидим к Нисанову, выпьем. Покалякаем о делах наших скорбных».

Станислав Сергеевич, помимо всего прочего, интересовался: «Будешь снимать?» — «Нет, я уже передумал…»

«Мы… помирились, — рассказывал Говорухин, — собрались с ребятами. Я ушел раньше и, уходя, уже взявшись за ручку двери, боковым зрением увидел Володю с бокалом в руках, который читал:

Подымем бокалы, содвинем их разом!

Да здравствуют музы, да здравствует разум!

Ты, солнце святое, гори!

Как эта лампада бледнеет

Пред ясным восходом зари,

Так ложная мудрость мерцает и тлеет

Пред солнцем бессмертным ума.

Да здравствует солнце, да скроется тьма!..

Ксюша постоянно сопровождала Высоцкого в его последние дни. «Он приехал ко мне со своей Оксаной, — рассказывал Иван Бортник. — В каком-то вельветовом костюме, такой весь из себя. Только заходит: «Выпить нечего? А-а-а, есть!» — увидел все-таки бутылку, которую я спрятал под стол. Выпили. «Поехали ко мне», — говорит.

Взяли мы таксюгу, приехали к нему… В общем, остался я у него. Утром, понятное дело: «Давай похмелимся». Я сходил в магазин, принес две бутылки. Оксана кричала. Ну, она уже себя Мариной Влади почувствовала, разбила одну бутылку…» Высоцкий обиделся, а потом через силу грустно улыбнулся, глядя, до чего расстроился Бортник, вспомнив мудрые слова бандита Горбатого из «Эры милосердия»: «Кабаки и бабы доведут до цугундера!»

23 июля состоялся последний телефонный разговор с Мариной Влади:

— Я завязал. У меня виза и билет на двадцать девятое. Скажи, ты еще примешь меня?

— Приезжай. Ты же знаешь, я всегда тебя жду.

— Спасибо, любимая.

Он пишет ей: «Мариночка, любимая моя, я тону в неизвестности. У меня впечатление, что я смогу найти выход, несмотря на то что я сейчас нахожусь в каком-то слабом и неустойчивом периоде.

Может быть, мне нужна будет обстановка, в которой я чувствовал бы себя необходимым, полезным и не больным. Главное — я хочу, чтобы ты оставила мне надежду, чтобы ты не принимала это за разрыв, ты — единственная, благодаря кому я смогу снова встать на ноги. Еще раз — я люблю тебя и не хочу, чтобы тебе было плохо.

Потом все станет на свое место, мы поговорим и будем жить счастливо.

Ты. и В. Высоцкий».

Она прочтет это письмо. И прочтет его последнее стихотворение, обращенное к ней:

И снизу лед, и сверху — маюсь между:

Пробить ли верх иль пробуравить низ?

Конечно, всплыть и не терять надежду!

А там — за дело в ожиданье виз.

Лед надо мною — надломись и тресни!

Я весь в поту, хоть я не от сохи.

Вернусь к тебе, как корабли из песни,

Все помня, даже старые стихи.

Мне меньше полувека — сорок с лишним, —

Я жив, 12 лет тобой и Господом храним.

Мне есть, что спеть, представ перед Всевышним,

Мне есть, чем оправдаться перед Ним.

Стихотворение осталось там, в Париже. Она тоже там, далеко.

Хорошо, что еще успел оставить и «Две просьбы» конкретному адресату — «М. Шемякину — другу и брату — посвящен сей полуэкспромт»:

I

Мне снятся крысы, хоботы и черти.

Я Гоню их прочь, стеная и браня,

Но вместо них я вижу виночерпия,

Он шепчет: «Выход есть — к исходу дня

Вина! И прекратится толкотня,

Виденья схлынут, сердце и предсердия

Отпустят, и расплавится броня!»

Я — снова — я, и вы теперь мне верьте, я

Немногого прошу взамен бессмертия, —

Широкий тракт, холст, друга да коня

Прошу покорно, голову склоня:

Побойтесь Бога, если не меня,

Не плачьте вслед, во имя Милосердия!

II

Чту Фауста ли, Дориана Грея ли,

Но чтобы душу — дьяволу — ни-ни!

Зачем цыганки мне гадать затеяли?

День смерти уточнили мне они…

Ты эту дату, Боже, сохрани, —

Не отмечай в своем календаре или

В последний миг возьми и измени,

Чтоб я не ждал, чтоб вороны не реяли

И чтобы агнцы жалобно не блеяли,

Чтоб люди не хихикали в тени.

От них от всех, о, Боже, охрани,

Скорее, ибо душу мне они

Сомненьями и страхами засеяли!

Поздно вечером 24 июля постепенно все разбрелись с Малой Грузинской. И мама, и Абдулов, и Янклович, и Сульповар с Щербаковым, и все прочие, кто весь день толклись в квартире, все, кому он с утра говорил: «Я сегодня умру». Где-то там дремали, в других комнатах, Анатолий Федотов и Оксана.

Ночью, около половины четвертого утра, Высоцкий проснулся. Голова была на удивление ясной. В комнате было тихо и темно, он не различал предметов. Он не хотел умирать, но чувствовал, что жизнь покидает его, понимал, что остановить это невозможно и не жалел ни о чем.

Владимир Семенович Высоцкий умер между 3.30 и 3.40 утра. Рядом никого не было, и установить точное время ухода никто не может.

Он был драматургом сюжета своей жизни, сочинителем собственной судьбы. Высоцкий вошел в жизнь одиноким, потому что не был похож ни на кого. И таким же, одиноким, ушел из жизни. Как и все на этом свете.

С четырех часов утра на Малой Грузинской объявлен общий сбор. Янклович — бригада из «Склифа», Федотов — врачебное свидетельство о смерти: «7. Причина смерти… — острая сердечная недостаточность. 8. Заболевание, вызвавшее или обусловившее непосредственную причину смерти — атеросклероз венечных артерий сердца». Не писать же, что он умер от жизни.

За Абдуловым был звонок Марине, за Тумановым — матери. Кто-то сообщает отцу, Оксана — Боровскому…

Тот побежал к Любимову. Говорить не мог, рухнул на стул и зарыдал. Любимов вскочил:

— Что?! Что случилось, что?

— Ну вот и кончилась ваша двадцатилетняя борьба с актерами за Володю, Юрий Петрович.

— Умер?

— Два часа назад…

И еще десятки телефонных звонков. Место на кладбище — кто? Моссовет, а может ЦК. Все становятся по-детски беспомощны, когда нужно заниматься скорбными делами.

— Не пей, тебе говорят!

— Не могу видеть Вовку мертвым.

— Его, прежде всего, нужно проводить по-человечески. А там уж хоть залейся!

— Не могу. Я сам сейчас умру…

— Дубина стоеросовая.

Появившись на Малой Грузинской, Юрий Петрович огляделся и, улучив момент, отозвал в сторону наиболее, на его взгляд, трезвого Янкловича и попросил его собрать весь архив, записи, бумаги, оставшиеся после Владимира, и куда-нибудь спрятать.

Где хоронить? Семен Владимирович говорит: «Только на Новодевичьем!» Хорошо. Любимов набирает приемную Моссовета и слышит: «Да вы что? Какое Новодевичье? Там уже не всех маршалов хоронят…» Тогда в Моссовет отправился Иосиф Кобзон, принялся хлопотать о Ваганьковском кладбище. Первый заместитель мэра сказал: «Да. Очень жаль Володю. Что ж, езжайте, выбирайте место. Если найдете, я разрешу». На Ваганьковском директор кладбища сам указал ему «лобное место» для Высоцкого: лучшего не найти. Когда Кобзон полез в карман за деньгами, он остановил: «Не надо, Иосиф Давыдович! Я Высоцкого люблю не меньше вашего…»

На кухне на Малой Грузинской известинский фельетонист Надеин пытался сочинять некролог. Каждый считал своим долгом влезть в текст, поправить, что-то добавить. В театре художник-декоратор пишет что-то свое. Но все написанное — в корзину! Обошлись официальным извещением и соболезнованием в черной рамочке в «Вечерней Москве» и «Советской культуре»:

Министерство культуры СССР, Госкино СССР, Министерство культуры РСФСР, ЦК профсоюза работников культуры, Всероссийское театральное общество, Главное управление культуры исполкома Моссовета, Московский театр драмы и комедии на Таганке с глубоким прискорбием извещают о скоропостижной кончине

Владимира Семеновича

ВЫСОЦКОГО

и выражают соболезнование родным и близким покойного.

Когда Любимов вернулся домой, Каталин сказала, что его спешно разыскивают от Гришина, первого секретаря Московского горкома партии. И тут же раздался звонок. Это был Изюмов, помощник хозяина столицы: «Виктор Васильевич поручил вам сказать, как все должно быть». Дескать, какой-то мелкий чиновник быстро проведет с 10 до 12 гражданскую панихиду в театре и на кладбище.

— Нет, так хоронить мы не будем, — ответил Любимов.

— Как?

— Вот так. Вы его травили, а хоронить его будем мы, его друзья.

— Нет, вы будете делать, как вам прикажут!

— Нет, не буду делать. Если вы хотите по-своему, вам придется нас физически устранить.

— Так и доложить?

— Так и доложите.

Шеф Таганки дозвонился тогдашнему шефу Лубянки:

— Юрий Владимирович, ваши деятели не понимают, кого они хоронят. Может быть новая Ходынка.

Андропов ответил:

— Хорошо, товарищ Любимов. Вы слышите, я пока еще называю вас «товарищ». Придет мой человек и будет вам помогать, чтобы никаких Ходынок не было.

При этом и на одном конце провода, и на другом каждый из собеседников был уверен, что только он один и прав.

Во второй половине дня прилетела Марина Влади.

Вечером, перед началом спектакля «Десять дней, которые потрясли мир», Любимов вышел на сцену:

— У нас большое горе. Умер Высоцкий… Прошу…

Зал встал.

Следующие два дня театр был в трауре.

Черным писана хроника погребальных дней. В большом окне был выставлен портрет Высоцкого с извещением о смерти ведущего артиста театра. Чуть ниже фотографии — цитата из его песни: «Мы не умрем мучительною жизнью, мы лучше верной смертью оживем!» Внизу, у окна с портретом, отгорожена часть тротуара, укрытая театральными афишами спектаклей, в которых он играл. Поверх афиш — цветы. На цветах — гитара. Все усеяно листочками со стихами.

Смерть Высоцкого заставила поверить, что самые высокие и нежные чувства можно выразить только с помощью поэзии. Его гибель, словно короткое замыкание, шарахнула по поэтам. Первыми почувствовали боль Белла Ахмадулина и Андрей Вознесенский. Но стихи писали и те, кто никогда в жизни не занимался стихотворчеством. Не хотели верить пронзительным словам пророчества Леонида Филатова, выразившегося всего в четырех строчках:

Он замолчал. Теперь он ваш, потомки.

Его не стало. Дальше — тишина.

У века завтра лопнут перепонки —

Настолько оглушительна она.

Стихи переписывали, передавали мятые бумажки друг дружке. Кто-то затеял сбор подписей, чтобы Театру на Таганке присвоить имя Высоцкого.

Потом в окне появляется объявление от театра, что доступ для прощания с телом будет открыт в понедельник, 28 июля с десяти часов утра.

В этот день в 4 утра в подъезде дома № 28 по Малой Грузинской улице был установлен белый гроб с телом Высоцкого. Затем его вынесли на руках к машине. В шесть утра гроб внесли в здание театра и установили на сцене. За ним — занавес из «Гамлета» с большим портретом. Звучала музыка, красивая и печальная. И вдруг — голос Владимира:

…Каким бесславием покроюсь я в потомстве,

Пока не знает истины никто!

Нет, если ты мне друг, то ты на время

Поступишься блаженством. Подыши

Еще трудами мира и поведай

Про жизнь мою…

… Очередь тянулась от Кремля, мимо Яузской больницы наверх. Люди шли всю ночь. Утром была совершенно дикая жара. Все несли цветы, оберегая их зонтами. Внизу у Москвы-реки шествие перекрыли грузовиками. Тогда толпа спокойно раздвинула грузовики, и люди опять пошли, а солдаты сделали вид, что они ничего не видят. Шли актеры, ученые, писатели, спортсмены, космонавты, работяги, старухи. Многие, может быть, и порог этого театра никогда не переступали, и они не претендовали на особую близость к покойному.

Ролан Быков сидел на полу у гроба. Возможно, вспоминал-горевал, как зазывал юного Высоцкого к себе в театр, а тот не пошел. Он сидел и волей-неволей смотрел на лица проходящих мимо гроба людей в течение нескольких часов: «И эти лица привлекли к себе внимание, несмотря на то что отвлечься от самого факта смерти Владимира Семеновича было трудно. И, тем не менее, факт был значительный. Кто шел прощаться? Шла новая Москва, лицо которой я знал до этого момента не очень близко… Это была молодая Москва… Не было никакого показного горя: кто плакал, тот плакал, кто был притихший, тот — притихший. Это были естественные люди с естественным выражением лиц…»

Начинается панихида, последний спектакль. Зал полон.

Открывает Любимов: «Есть древнее слово — бард. У древних галлов и кельтов так называли поэтов…» Властный, твердый голос режиссера-постановщика. Затем выступает Золотухин: «Дорогой товарищ наш, дорогой Володя…» Сторонним людям кажется, что говорит человек, привыкший произносить чужие слова и совсем не привыкший к своим. Затем говорят другие, лишь один из которых вспомнил, что «умер народный артист Советского Союза. В самом истинном смысле этого слова…».

Когда вынесли гроб, над площадью стоял вселенский плач. Без истеричных причитаний, просто слезы сами собой катились из глаз женщин и мужчин.

Был преподан сильный урок властям, думал Любимов. Они хотели побыстрее похоронить Высоцкого, и в этом смысле приравняли его к Пушкину: потихоньку, скоренько куда-то увезти… И тогда Любимов потребовал провезти гроб в автобусе мимо людей, стоящих на улице, которые не смогли проститься в театре. Люди стали бросать под колеса цветы. Машина ехала по дороге цветов. Это было признание…

Когда с фасада сняли портрет в траурной рамке, все начали скандировать:

— Портрет! Портрет! Портрет! — и кричали до тех пор, пока большая фотография Высоцкого не была вновь помещена в одном из окон второго этажа.

…Затем были поминки на Малой Грузинской, а ночью, после «Мастера и Маргариты», в театре.

После 25 июля 1980 года у Марины Влади было две заветные мечты: установить на могиле Высоцкого вместо обычного памятника вросшую в землю глыбу гранита, в которую врезался бы осколок метеорита с брызгами от него по камню. И чтобы было выбито только одно слово: «ВЫСОЦКИЙ». Это был бы памятник-символ, лаконичный, но говорил бы он гораздо больше, чем те, где хотели передать портретное сходство. По ее просьбе Вадим Туманов отыскал в тайге диковинную глыбу. Но, увы…

А вторая мечта… Накануне похорон среди родни Высоцкого зашелестел шепоток, что Марина намерена увезти с собой во Францию сердце Владимира. Они не отступали от нее ни на минуту. Как утверждал Янклович, она договорилась со знакомым медиком, чтобы тот вырезал сердце прямо в реанимобиле… В общем, организаторам похорон удалось успешно «похоронить» и эту Маринину мечту.

Ей остались только сны: «Взявшись за руки, мы летим по небу вместе с Володей. Под нами длинная аллея, багрово-коричневые с золотым отливом кроны деревьев, земля покрыта разноцветной, по-осеннему опавшей листвой. Мы оба знаем, что у этой аллеи нет конца. Там, где должна была бы закончиться, как в замкнутом круге, она начинается сначала. Он вовсе не умер. Постарел, правда. Просыпаюсь со счастливыми слезами на глазах…»

Ну, а далее… Хорошо, что всего не видел покойный. Хотя почему же не видел? Видел. Еще в 1973 году:

Я при жизни был рослым и стройным,

Не боялся ни слова, ни пули

И в привычные рамки не лез.

Но с тех пор, как считаюсь покойным, —

Охромили меня и согнули,

К пьедесталу прибив Ахилллес.

Не стряхнуть мне гранитного мяса

И не вытащить из постамента

Ахиллесову эту пяту,

И железные ребра каркаса

Мертво схвачены слоем цемента, —

Только судороги по хребту.

Я хвалился косою саженью —

Нате, смерьте! —

Я не знал, что подвергнусь суженью

После смерти, —

Но в привычные рамки я всажен —

На спор вбили,

А косую неровную сажень

Распрямили.

И с меня, когда взял я да умер,

Живо маску посмертную сняли

Расторопные члены семьи,

И не знаю, кто их надоумил, —

Только с гипса вчистую стесали

Азиатские скулы мои.

Мне такое не мнилось, не снилось,

И считал я, что мне не грозило

Оказаться всех мертвых мертвей, —

Но поверхность на слепке лоснилась,

И могильною скукой сквозило

Из беззубой улыбки моей.

Я при жизни не клал тем, кто хищный,

В пасти палец.

Подойти ко мне с меркой обычной

Опасались.

Но при снятии маски посмертной —

Тут же, в ванной,

Гробовщик подошел ко мне с меркой

Деревянной…

А потом, по прошествии года, —

Как венец моего исправления —

Крепко сбитый, литой монумент

При огромном скопленье народа

Открывали под бодрое пенье, —

Под мое — с намагниченных лент.

Тишина надо мной раскололась —

Из динамиков хлынули звуки,

С крыш ударил направленный свет.

Мой отчаяньем сорванный голос

Современные средства науки

Превратили в приятный фальцет.

Я немел, в покрывало упрятан, —

Все там будем! —

Я орал в то же время кастратом

В уши людям.

Саван сдернули — как я обужен! —

Нате, смерьте! —

Неужели такой я вам нужен

После смерти?!

Командора шаги злы и гулки.

Я решил: как во времени оном —

Не пройтись ли, по плитам звеня?

И шарахнулись толпы в проулки,

Когда вырвал я ногу со стоном

И осыпались камни с меня.

Накренился я — гол, безобразен, —

Но и падая, вылез из кожи,

Дотянулся железной клюкой, —

И когда уже грохнулся наземь,

Из разодранных рупоров все же

Прохрипел я похоже: «Живой!»

И паденье меня и согнуло,

И сломало.

Но торчат мои острые скулы

Из металла!

Не сумел я, как было угодно —

Шито-крыто.

Я, напротив, — ушел всенародно

Из гранита.

В последний свой год, отвечая на вопрос: «Счастливы ли вы?», Владимир Высоцкий сказал: «Я счастлив невероятно, очень…»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.