Настроения в Польше
Настроения в Польше
Угроза войны, надо сказать, не произвела в польском обществе большого беспокойства. Многие считали эту угрозу нереальной, и бытовало тогда мнение, что все это просто «война нервов». Никто не верил, что немцы решатся на военные действия, которые неминуемо бы повлекли за собой интервенцию со стороны западных держав. В Польше так же сильно верили в мощь Франции, как в Германии не верили в ее военные потенциалы. Я мало интересовался тогда положением нашей противовоздушной обороны, которое, как позднее выяснилось, было ужасным. Некоторые под действием свежих воспоминаний о Первой мировой войне делали продуктовые запасы, но это не приняло широких размеров и никак не отразилось на рынке. Огромное большинство нашего общества не отдавало себе отчета в разнице военных потенциалов Польши и Германии и было настроено, что называется, «шапкозакидательно».
Были и такие люди, что понимали разницу в нашем военном оснащении, их было немного, и даже они не допускали все же возможности тотальной войны. Я слышал и такие высказывания, что, дескать, Гитлер не заинтересован в полном уничтожении Польши, административный аппарат которой и армия могут ему пригодиться для реализации его планов на Востоке. Сторонники этой точки зрения допускали возможность захвата Гитлером части Польши, например Гданьска и Поморья, чтобы вынудить нас пойти на переговоры, где он будет говорить с нами с позиции силы. Это напоминало ту позицию, которую занял Бисмарк в войне 1866 года по отношению к Австрии. И это выглядело логично, если Гитлер намеревался начать войну против России. В этом случае наши восточные границы стали бы прекрасным плацдармом для германского наступления и на Москву, и на Украину, и на советские промышленные районы на юге. Кроме того, казалось, что Гитлер действительно имеет какие-то планы в отношении Польши. Даже его претензии в отношении Гданьска и постройки автострады по Поморью были значительно умереннее тех заявлений о решении «польского вопроса», что раздавались во времена Веймарской республики.
С другой стороны, некоторое ослабление советско-германской пропагандистской войны, наступившее после речи Сталина на XVIII съезде ВКП(б), вносило некоторые новые элементы в положение вещей, но понять их воздействие и значение было еще трудно. Люди, близкие к троцкистам, а таких было немало среди еврейской молодежи, говорили о возможности союза между Гитлером и Сталиным для совместного выступления против Британской империи. Но, в конце концов, я был глубоко убежден, что никто в Европе не хочет войны, и посему в последнюю минуту должны произойти события, позволяющие избежать катастрофы. Советы же, безусловно, были заинтересованы в возникновении конфликтов между капиталистическими странами. Это совпадало бы с предсказаниями Ленина, но сами они не хотели быть втянуты в войну против какого-либо государства.
В июле, перед отъездом в отпуск, я зашел к Станиславу Мацкевичу, чтобы узнать его мнение о сложившемся положении. Он был сильно удивлен всеобщим оптимизмом в отношении результатов возможного военного конфликта с Германией. В какой-то компании народных демократов он слышал высказывания о существовании возможности победы над немцами, и что было бы большой ошибкой нашей дипломатии, если бы она старалась сгладить конфликт. Бек, бывший до того одним из самых непопулярных министров, становился чуть ли не национальным героем.
В нашей беседе мы пришли к выводу, что в Польше нарастают пророссийские симпатии. Практически в каждой беседе о возможности войны с Германией и о возможности одновременной атаки со стороны Советов находился кто-то, кто говорил: «Россия — огромная страна, и новые земли ей не нужны». Причем говорили это и высшие армейские чины, и журналисты, и политики, и профессора, т. е. люди хорошо знакомые и с историей Польши, и с историей ее разделов.
Мне такую теорию пришлось услышать в 1939 году от одного из наиболее обещающих наших экономистов, который был в то время начальником отдела в министерстве сельского хозяйства и неплохо знал Советскую Россию. Впрочем, он почти не знал русской истории. Владислав Студницкий слышал примерно в то же время теорию о незаинтересованности России в захвате наших восточных земель из уст президента Польской академии наук профессора Кутржебы и от профессора Эстрайхера[17] Станислав Мацкевич рассказал мне о своей недавней поездке к Радзивилам[18] в их поместье в Несвиеже. Даже они были расположены ожидать некой помощи от СССР в случае германского нападения. Особенно его поразил присутствовавший там ксендз, который долго говорил о перспективах сотрудничества с Советами в случае вооруженного конфликта с Германией.
Два года спустя, уже в советском лагере, мне довелось читать необычайно интересную и прекрасно написанную книгу о походах Чингиз-хана. В ней, между прочим, описывалось, как непосредственно перед наступлением татары высылали вперед специальных людей, распускавших слухи о прекрасной жизни под татарским владычеством. У Чингиз-хана была прекрасно поставлена «шепчущая» пропаганда, сильно ослаблявшая сопротивление его противников.
В 1939 году Германия делала все, чтобы поднять дух сопротивления в поляках, СССР — чтобы его сломить. Но почему советская пропаганда имела такой успех в широких слоях польского общества, объяснить почти невозможно. Надо помнить, что это было время только что прошедших «показательных» процессов и грандиозных чисток, когда сотни тысяч людей были отправлены в лагеря, и в Польше об этом прекрасно знали. Самосознание поляков перед войной могло бы стать интересным предметом изучения для социологов и психологов.
Против бытовавших тогда ура-патриотизма и подлинного патриотизма, готового к величайшим подвигам, но лишенных чувства реальности, шел, как это часто случалось в польской истории, единственный человек. Был он небольшого роста, но большого ума и отваги, очень сердечный и благородный человек — Владислав Студницкий. В июне 1939 года он издал книгу о приближающейся Второй мировой войне, где довольно четко обрисовал грядущие события. Но книга ещё до появления на прилавках была конфискована властями.
Отпуск я провел в небольшом имении моего тестя, точнее, на маленьком участке, выделенном сестре моей жены. Находилось это место у самой советской границы, там, где железнодорожная ветка Минск — Молодечно пересекала государственную границу. Ближайшим соседом был колхоз, занявший часть нашей земли, оставшейся по ту сторону границы. От соседей нас отделяли заграждения из колючей проволоки и постоянные патрули с обеих сторон. Люди по ту сторону границы были очень запуганы и никогда не подходили к заграждениям, чтобы переброситься с нами парой слов. Было это очень тихое местечко, даже сообщение с Польшей было там довольно затруднительным. Железная дорога на этом участке не работала, а до ближайшего городка, Радосковиц, было около восьми километров. В доме у нас не было ни телефона, ни радиоприемника. Было время сенокосов и жатвы, редко кто поэтому ездил в город, и газеты доходили до нас с опозданием в несколько дней. Жизнь среди быстрых ручьев и зеленых холмов была приятной и ангельски спокойной. Урожай в то лето был прекрасный, и волей-неволей вспоминалось написанное Мицкевичем в «Пане Тадеуше» о лете 1812 года. События, им описанные, происходили как раз где-то в этих местах. На Успение Богородицы мы ездили на ярмарку в Плебане, недалеко от местечка Красное. Много сельских парней приехало туда на велосипедах, из чего я сделал вывод, что живут они довольно зажиточно. А спустя несколько дней пограничники при участии местных дивчин устроили театрализованное представление, рисующее мужество и находчивость населения в поимке и разоблачении большевистских диверсантов.
Однако после нескольких дней счастливой сельской жизни меня охватило какое-то беспокойство — уж очень все напоминало затишье перед бурей. Я решил съездить в Вильно и узнать, что происходит в мире. С женой я договорился, что на следующий день она будет ждать моего звонка у ближайшего телефона в почтовом отделении в Радошковичах.
Перед отъездом я поговорил с молодой девушкой, приехавшей с Волыни. Была она доброй, деликатной и сердечной особой и имела высшее сельскохозяйственное образование.
— Кажется, над нами висит угроза войны, — сказал я ей.
— Конечно, война должна быть, — отвечает она.
— Почему должна?
— Потому, что немцы ведут себя в последнее время так, что просто необходимо призвать их к порядку.
— Значит, вы себе все представляете так, что наши полки из Лиды, Молодечно и Луцка браво промаршируют до Берлина, накажут ужасных немцев и овеянные славой вернутся в свое расположение? — спрашиваю ее несколько ехидно.
— Ну да. — Видимо, другого способа решения польско-германских проблем моя милая собеседница даже не может себе представить.
Хотя местечко, в котором мы жили, было всего в 150 километрах от Вильно, дорога туда отнимала почти целый день. Сначала надо было ехать на лошадях до станции Олехновичи, последней станции, до которой доходили поезда на линии Вильно — Минск, потом — поездом до Молодечно, где всегда приходилось долго ждать поезда до Старой Вилейки. Короче говоря, приехал я в Вильно только вечером. Когда ехал дорогими моему сердцу улочками Вильно, окрашенными в оранжевые тона заходящего солнца, я вдруг подумал, что за судьба ждет в будущем эти старые стены?
По приезде в свою квартиру на Антокольской я оставил там вещи и тут же вышел на улицу и сел в автобус, который привез меня прямо к редакции «Слова». Станислава Мацкевича я застал сидящим в своем кабинете и погруженным в размышления. Он только что получил сообщение о подписании пакта Молотов — Риббентроп. Не нужно было мне объяснять, что это означает. Было ясно без слов, наступил самый драматичный момент в нашей судьбе. Немного все же поговорив о случившемся, мы решили, что ему стоит позвонить в отдел печати нашего МИДа в Варшаве и узнать их реакцию на подписание советско-германского договора. Ответ был лаконичным: Польша считает, что ее безопасность не была ущемлена подписанием пакта, тем более, Польша имеет с СССР договор о ненападении 1932 года, который был продлен в 1938 году.
Мацкевич довольно бесцеремонно высмеял это заявление, как не отвечающее значимости происшедшего, и повесил трубку. Он решил дозвониться до Лондона, куда в ожидании важных событий «Слово» недавно послало своим специальным корреспондентом Вацлава Збышевского. Когда наконец мы дозвонились до Лондона, Збышевский сказал, что он настолько потрясен всем случившимся, что просто не в состоянии сейчас на эту тему говорить. Совершенно очевидно, что будущее ему рисовалось в самых мрачных тонах, и мне казалось, я разделяю его чувства.
Около одиннадцати часов я направился в редакцию «Курьера Виленского», который был до известной степени конкурентом «Слова» и где я был одним из издателей. У входа в редакцию я столкнулся с выходящей оттуда большой приятельницей нашей редакции, студенткой факультета изящных искусств, матерью двух детей и прекрасной художницей. Лицо женщины радостно улыбается, глаза искрятся радостью.
— Чему вы так радуетесь? — спрашиваю.
— Как, вы ничего не знаете? Гитлер полностью себя скомпрометировал.
Я был просто ошарашен этими словами, и мне вспомнились слова Заглобы, что глупость людская, как и любовь, не знает границ. Моя милая собеседница выглядит удивленной и в свою очередь спрашивает, не говорит ли она, по моему мнению, глупости. Пытаюсь ей объяснить, что на путь подобной «компрометации» некоторые прусские генералы пытались встать еще в 1921 году, и что совершенно безразлично, как люди отнесутся к непоследовательности Гитлера, если советские полки скоро могут маршировать по улицам наших городов и сел.