Под Катынью

Под Катынью

Меня вызвали на этап 29 апреля 1940 года. Как только работавшие в канцелярии пленные сообщили мне о предстоящем отъезде, я пошел попрощаться с наиболее близкими мне приятелями по лагерю. Особенно мне запомнилось прощание с профессором Комарницким. Мы с ним расцеловались на прощание, и я уже выходил, как вдруг он меня окликнул. Я повернулся к нему, а он, встав со стула, подошел и большим пальцем правой руки изобразил крест у меня на лбу, — это был символ передачи меня под опеку Господа. Выражение его лица и сам этот жест надолго остались у меня в памяти. Это было начало моего двухдневного путешествия сначала, в Катынь, а оттуда — в специальную тюрьму в Смоленске.

Наступил час формирования этапа, и я, взяв свой вещмешок, встал в шеренгу своих коллег. Конвойные обыскали нас и наши личные вещи. Мне тогда бросилось в глаза, что выданный мне вещмешок был иного цвета, чем у остальных этапников. Но тогда я еще не мог объяснить этого. Сейчас я уже не помню их цветов, но мне кажется, что мой вещмешок был белым, в то время как у всех остальных — красным.

Первое, что бросалось в глаза на этапе, — злые лица конвойных, разительно контрастировавшие с добродушными стрелками охраны в Путивле и Козельске. Простые русские люди, а я их немало встречал в своем детстве, хорошо относятся к ближнему, или, во всяком случае, относились так перед революцией. Моя мать, до замужества бывшая гувернанткой в аристократическом русском семействе, не раз говорила то же самое, подчеркивая доброту русских людей. Сейчас же складывалось впечатление, что для конвойных мы не живые люди, а предметы, которые надо доставить по адресу, не больше. Нас довольно грубо и тщательно обыскали, отобрав все острые предметы, и под значительно более многочисленным конвоем, чем мы привыкли иметь в лагере, повели к грузовикам, ожидавшим у ворот зоны.

Мне показалось, на этот раз нас везли другой дорогой, не той, что мы шли в ноябре прошлого года. Привезли нас на запасные пути станции, где уже стояли подготовленные шесть столыпинских вагонов. Вагоны эти так назывались по имени дореволюционного премьера Петра Столыпина, при котором они появились в употреблении. Они отличались полным отсутствием окон в отделениях, а имели единственно небольшую закрывающуюся щель почти под самым потолком; двери были сделаны из листового железа и имели замок с наружной стороны. Впрочем, были и окна, но со стороны коридора, где обычно располагался конвой. Я уже сказал, что вагоны эти появились еще в царское время, сразу же после революции 1905 года, но особенно часто и охотно они стали использоваться в советское время. Несмотря на то, что я был сыном железнодорожного служащего, провел много времени в своем детстве у железной дороги и хорошо помню столыпинское время, я до того никогда этих вагонов не видел. Зато за время своего пребывания в Советском Союзе в 1939-42 годах я обнаружил, что почти каждый поезд имел в своем составе хотя бы один столыпинский вагон. Великое множество поляков близко познакомилось с этим средством передвижения в те годы.

Каждое отделение вагона было рассчитано на восемь сидящих или на четверых лежащих людей. Нас же поместили по четырнадцать человек: восемь человек на сиденье и по два человека на каждой из откидных полок. Сидели мы так, что голова одного была на том же уровне, что и ноги сидящего выше. Кроме того, на самом верху, на багажных полках, поместили еще двоих. Правда, у них было и преимущество — они могли смотреть сквозь вентиляционное отверстие наружу. Напротив меня сидел доцент Тухольский. Я не знал его близко, но от коллег слышал, что буквально перед самой войной он вернулся из Англии, где занимался исследованиями в Кембридже. Рядом со мною сидел бородатый поручик, который был химиком и до войны работал представителем какой-то заграничной фирмы в Польше. В соседнем отделении ехал поручик Леонард Коровайчик, о нем я уже писал выше, он был одним из редакторов нашего устного ежедневника.

Составы с зэками в Советском Союзе ходили тогда крайне медленно. Можно это объяснить и экономически: в тридцатых годах было построено много промышленных предприятий, но практически ничего не сделано для расширения сети железных дорог. Дороги были перегружены, и те составы, что не имели каких-либо преимуществ, часами ждали своей очереди на запасных путях. Ну а составы с зэками, естественно, не имели никаких преимуществ. Но на этот раз наш состав шел довольно быстро, и уже на рассвете мы были в Смоленске. Мой отец во время Первой мировой войны работал начальником участка железной дороги в прифронтовой зоне, а я в то время учился в гимназии в Орле и часто бывал в этих местах. Я часто ездил навестить отца на его участке, простиравшемся от Орла до Динебурга (ныне Даугавпилс), проезжая через Смоленск и Витебск.

После короткой остановки на подъездных путях мы снова тронулись в путь. Ориентируясь по солнцу, всходящему у нас сзади, мы пришли к выводу, что нас везут в западном направлении. Я же решил, как потом выяснилось, ошибочно, что везут нас в северо-западном направлении, именно так пролегала ветка Орел — Рига. Но, проехав несколько десятков километров, поезд остановился. Снаружи стали доноситься звуки команд, шум движения многих людей, звуки автомобильных моторов. У нас, как я уже говорил, не было окна, и потому было трудно сориентироваться, где мы и что происходит снаружи. Но сработал «внутренний телеграф», и от отделения к отделению стала разноситься весть: началась разгрузка.

Где-то через полчаса в наше отделение пришел высокий полковник НКВД, которого я уже упоминал. Он назвал мою фамилию и приказал с вещами идти за ним. Меня это страшно удивило: обычно для перевода зэка в другое место использовался простой стрелок. Полковник же в войсках НКВД — фигура значительная, и в советской иерархии, он занимал положение значительно выше армейского полковника. Присутствие столь высокого чина подчеркивало серьезность отношения к нашему этапу и к моей персоне, коль скоро он лично пришел за мной.

Идя за полковником по коридору, до меня долетели слова зэков, решивших, что литовское правительство потребовало, видимо, от Советов моей выдачи. Литва в то время еще была суверенным государством, хотя там и были уже советские военные базы. И предположение о литовском участии в моем освобождении основывалось еще и на том, что многим была известна моя деятельность на поприще польско-литовского федерализма. Это фактически было одним из элементов политической программы Пилсудского, хотя и нельзя сказать, что идея была популярна в Польше и Литве. Тем не менее, Пилсудский пытался сделать шаги в направлении создания федерации, но враждебность польских и литовских националистических кругов свела к нулю его усилия.

Выйдя из вагона, я почувствовал острые запахи весны с полей и перелесков, где местами еще лежал снег. Было чудное утро, высоко в небе заливался жаворонок. Чуть в стороне от нашей стоянки была станция, но я не увидел на ней ни души. Локомотив наш уже отцепили, и он уехал. С другой стороны состава доносились какие-то звуки, но что там происходит, я не видел. Полковник спросил меня, не хочу ли я попить чайку, он так и сказал — «чайку». Ничто в его виде и поведении не выдавало его занятия, а ведь он был начальником команды палачей, уничтожавших моих товарищей.

Мы подошли к уже освобожденному от зэков вагону. Полковник приказал мне войти в одно из отделений, закрыл дверь и приказал солдату присмотреть за мною и принести «чайку». Солдат спросил, есть ли у меня сахар, а через некоторое время принес чайник с кипятком и всыпанной туда заваркой. Я достал сухой паек, выданный нам перед этапом: сахар, хлеб и селедку. По советским понятиям такой завтрак на этапе — просто шик.

Снаружи снова слышался звук моторов и какое-то движение. Конвойный стоял в коридоре и, повернувшись, смотрел из окна, но оно выходило на другую сторону. Я забрался на верхнюю полку, сказав конвойному, что хочу полежать после долгой и неудобной дороги. Он не возражал. Я же прильнул к вентиляционному окошку.

Перед поездом было ровное место, слегка поросшее травой. Оно напоминало площадку дровяного склада или чего-то в том же духе. С одной стороны к площадке подходила дорога, доходящая прямо до железнодорожной колеи, с другой — ее окаймлял кустарник. Площадка была окружена плотным кольцом солдат в форме НКВД. Они стояли в боевой готовности, с примкнутыми штыками. Штыки эти бросились мне в глаза — ничего подобного в отношении к нам мы раньше не видели; даже в прифронтовой полосе, во время захвата нас в плен, солдаты не примыкали штыков. Оно и понятно — в современной войне штык скорее символ, чем действительно оружие. Насколько мне известно, примыкание штыков в условиях тыловой службы означает только акцентирование на важности порученного задания, не больше. И, естественно, вставал вопрос: для чего конвойным понадобились штыки? Ведь у поляков даже перочинные ножи были изъяты, а об оружии не было и речи.

В это время подъехал автобус. Это был в общем-то ничем не примечательный пассажирский автобус, разве только он был несколько меньше тех, к которым мы привыкли в своих городах. Автобус вмещал около тридцати человек, вход располагался сзади, окна были закрашены белой краской. И я вновь задался вопросом: дня чего закрашивать окна? Тем временем автобус задним ходом подъехал к соседнему вагону и встал так, что пленные могли входить в него прямо из вагона, не ступая на землю. С обеих сторон его окружили энкаведешники.

Автобус приезжал примерно каждые полчаса за новой партией зэков. Из этого я сделал вывод, что отвозили их не очень далеко от нашей стоянки. Вывод этот приводил к новому вопросу: дня чего, если маршрут не был столь длинным, транспортировать зэков столь сложным способом, а не повести их, как это делалось раньше, просто под конвоем?

Посредине площадки стоял тот самый высокий полковник НКВД, который увел меня от других зэков и которого я так часто видел во время ликвидации козельского лагеря. Из его вида было совершенно ясно, что он руководил операцией. Но какова ее цель? Признаюсь, что в тот солнечный весенний день мысль о расправе мне просто не пришла в голову. Чуть в стороне стояла черная машина без окон, а рядом с ней стоял пожилой, старше пятидесяти лет, капитан НКВД.

Спустя некоторое время — у меня не было часов, но мне кажется, это было уже после полудня, — пришел энкаведешник и велел мне с вещами следовать за ним. Мы с ним вышли на ту самую площадку, которую я только что наблюдал из вентиляционной щели купе. Мы подошли к тому самому черному автомобилю без окон, там уже стояли и полковник и пожилой капитан. И только здесь я догадался, что это и был тот знаменитый «черный ворон», который развозит зэков по московским улицам.

Полковник передал меня попечению капитана, велевшему мне войти внутрь воронка. Вход в него также был с задней стороны. Сначала я прошел две боковые скамеечки, на которых, видимо, располагались конвойные, а потом, поднявшись по приступке, я оказался в узком коридоре, по обе стороны которого было сделано по три небольшие камеры. Итак, это узилище на колесах было приспособлено под перевозку шести зэков. Из-за глухих дверей камер и хорошей звукоизоляции зэки не могли ни увидеть, ни услышать друг друга.

На скамеечках у входа сели двое конвойных с карабинами, но штыков на карабинах у них не было. Безусловно, в примыкании штыков на карабины в определенных ситуациях была своя символика, но тогда я не мог ее разгадать. Мне было приказано занять место в одной из камер. Была там маленькая узкая скамейка, на ней я и уселся. Дверь камеры закрылась, и наступила абсолютная темнота. Через мгновение машина тронулась.

Я вдруг подумал, что меня везут на казнь. Еще раз хочу напомнить, Советский Союз не подписал ни одной из конвенций о положении военнопленных, значит, вполне логично было предположить, что часть из них могла быть расстреляна, а другая, к которой не было каких-либо претензий, могла быть использована на разнообразных работах интенсивной программы экономического развития, проводимой тогда в СССР. Особенно это должно касаться разного рода специалистов: инженеров, врачей, агрономов. Кроме того, что меня можно было причислить к так называемым советологам, я не мог найти никакого иного объяснения в решении советских властей как-то использовать меня. Я начал молиться.

Через полчаса машина остановилась, заскрипели ворота, и мы въехали на какой-то двор. Начался новый этап моей военной судьбы.