ПОЖАР

ПОЖАР

С наступившим Новым, 1894 годом Константина Константиновича первым поздравил его старый камердинер Андрей Максимович Степанов. Великий князь посчитал это хорошим знаком всему году. Няни Вава, Атя и Ика привели детей в столовую к утреннему кофе. Здесь стояла чудесная елка, пахло хвоей, золотились и серебрились игрушки. Не хотелось уезжать из дома: елка и дети — вечная и прекрасная часть жизни человека. Но нужно было наносить визиты, потом спешить к Высочайшему выходу в церковь Зимнего дворца, куда он поехал с братом Митей. Молился плохо и был собой недоволен. Хотелось скорее вернуться домой и сесть за письменный стол — подводить итоги, намечать планы. Как всегда, он надеялся, что время как-то само собою найдется и он необыкновенно много сделает. Он любил проводить день, как уже говорилось, «по программе». Все прошедшие годы показали, что этой наклонности следовало только радоваться: небытие может наступить в любую минуту, а вечность строго досматривает всех, претендующих на нее.

После обеда Константин сидел уже за столом. Готовил в переплет переписку с Чайковским и думал, что число пакетов с письмами от людей, которые уже не будут ему никогда писать, все увеличивается. Те же, что еще живы, — стары, и совсем немного остается времени на отношения с ними. Страхов, Майков, Полонский…

Полонский последнее время тяжело болел, совсем не появлялся в Мраморном. Прислал как-то письмо и спрашивал, как какой-то пленник или затворник, что Константин делает. «Вы хотите знать, милый Яков Петрович, где я и что делаю? Я здесь, в Мраморном дворце, а делаю то же, что и всегда — занимаюсь делами Академии наук и Преображенским полком, дважды в день бываю на панихидах, утром в полку или у Исаакия, если там служат, а вечером в Зимнем дворце».

В пять строк уложились служение Богу, служение людям, развлечения и смерть. Что так строго в перечислении, так пространно в житейской повседневности…

Константин не обошелся в письме без заботливой нотации больному Полонскому: «Газеты по большей части лгут, они расписывают всевозможные ужасы с каким-то даже злорадством. Вы читаете всю эту дребедень, расстраиваетесь и не спите ночей. Так кому от этого польза? А Вам один вред. Ведь Вы уже мало принимаете участие в общественной жизни и не можете помочь злу, когда оно где-нибудь заведется».

Константин Константинович все же не выдержал и решил тотчас же поехать к Полонскому на Знаменскую улицу, 26, на углу с Бассейной. Он поднялся на самый верх, где была квартира Полонского. Впервые ему пришла в голову очевидная мысль: писатели в России не живут на широкую ногу…

— Ты куда исчез? — испуганно спросила Лиза, когда он вернулся.

— Ездил к Якову Петровичу. Он болеет и не может бывать у нас. Вот я его и навестил.

— А ты теперь ему чаще пиши. — Она любила романсы на стихи Полонского и считала, что он очень нежен с женщинами. — Ты помнишь, как он писал тебе: «Солнцу теплому заменой мне будет теплый Ваш привет».

На Лизе был накинут платок, связанный Марьей Петровной, вдовой Фета. Стояла мерзкая, мокрая, с ветром и холодом погода, и комнаты во дворце основательно не согревались. Константин вспомнил коробку пастилы и этот платок, переданные им из фетовской Воробьевки.

— Тебе тепло? — Он погладил платок рукой.

— Как в русской печке.

— Ты же ее никогда не видела!

— Но говорят она — шедевр.

Константин засмеялся. Все меньше находил он в своей жене недостатков, о которых боялся когда-то сообщать дневнику. Недостатки ли исчезли или превратились в достоинства — он не знал. Знал только, что он со своей Великой княгиней был счастлив.

К концу весны они ожидали шестого ребенка. Хотели дочку, но если родится сын, он будет пятым.

Однажды Лиза пришла бледная, растерянная, грустная. Константин пытался развеять ее настроение:

— Это, как говорил Петр Ильич Чайковский, dolce far niente — от сладкого безделья.

— Расскажи, расскажи мне, как он говорил…

— Я как-то похвалил его Четвертую симфонию, очень она мне нравится. Помню, я ее слушал в Павловском вокзале два раза. Там есть место, когда сначала играют скрипки, потом фагот, наконец виолончель, а в промежутках вступает оркестр. Музыка звучит грустно и наивно… Так вот, я похвалил эту симфонию, написанную под наитием настоящего вдохновения, а это бывало с ним очень редко. Я, говорит, не могу жить не работая, как только закончу сочинение, на место сладкого безделья являются тоска, хандра, страх, всякие сожаления, вопросы о смысле земного существования… Вот и у тебя «сладкое безделье», а от него и беспокойство…

Но Лизино странное беспокойство было не беспричинным. В Стрельне случился пожар перед самым рождением сына Игоря. Горели детские комнаты. Обошлось без жертв, никто, к счастью, не пострадал.

Когда Константин и Дмитрий примчались в Стрельну, их больше всего напугал вид матери. Она сидела среди обгоревших комнат и не желала их покидать. Стрельна, Константиновский дворец были ее самым любимым местом. Сюда ее когда-то привез молодой красавец-муж Великий князь Константин Николаевич. Здесь все видели ее молодость и счастье. Ветреная и шаловливая, не всегда соблюдающая придворный этикет, немецкая принцесса, ставшая женой сына могущественного российского самодержца Николая I, она запомнила, питая тем гордость, многое из истории Стрельны, которую ей рассказывал ее «книжный Костя». Она знала, что Петр Великий, пленясь великолепием Версальского дворца, его садами, парками и фонтанами, вознамерился воздвигнуть и в окрестностях Петербурга замок, подобный сказочному жилищу Бурбонов. Но Петр не признавал «бесполезную красоту», он любил соединять ее с пользой. Потому место для замка было выбрано при реке Стрелке, впадающей в Финский залив: река даст воду фонтанам, подобным версальским, а на морском заливе вырастет корабельная пристань.

Дворец строился на возвышенном морском берегу. Из среднего этажа шла парадная лестница на великолепную террасу, выложенную плитами из пудожского камня. И тут же начинался широкий канал. При впадении его в морской залив образовывался остров, совершенно круглый, где Петр собственноручно посадил смолистые сосны, а семена этих сосен собрал во время путешествия в Карлсбад.

— Но нашей Стрельне перебежал дорогу Петергоф, — говорил Великой княгине, вздыхая, муж.

— Зачем перебежал и куда? — спрашивала она, немецкая принцесса, не понимавшая тонкостей чужого языка.

— Пришел к Петру знаменитый фельдмаршал Миних, исправлявший при Царе должность инженера, и сказал, что болота, лежащие выше Петергофа, дадут большее количество воды и гораздо большее падение ее. Значит, фонтаны будут выше, чем в Стрельне и даже Версале. Говорят, Петр сам, с каким-то древним старцем из чухонцев, межевыми шестами вымерял всю болотную сторону от Стрельны до Петергофа, утопая в тине…

Видя, что молодая жена начинает скучать, Константин Николаевич приносил книгу «Достопамятности Санкт-Петербурга и его окрестностей» в ее розово-белый будуар с мебелью, в которой по моде всё было удивительным образом изогнуто, и с выражением читал ей: «Над дворцом посредине возвышается бельведер с платформою и балюстрадой. На нем выставляется во время присутствия царевича флаг и софа». Тут Великий князь прервал чтение и объяснил: «Царевич Константин был сыном Императора Павла и ему в свое время принадлежала Стрельна. Он едва не стал Императором Константином Первым — вся Россия ему присягнула после смерти Александра Первого. Но он вынужден был отречься от престола: женился по любви, а не так, как положено Цесаревичу…»

— А что, Цесаревичу без любви можно обойтись? — иронически перебила молодая жена.

— Лучше не надо. — Муж хотел поцеловать ее, он страстно был влюблен в свою принцессу.

— Костя, не надо. Я забыла, о чем ты читал…

— Кстати, мое имя Константин — большая редкость в России. Цесаревичу Константину Павловичу это имя дала Екатерина Великая, просматривая в имени судьбу внука: он должен вернуть христианскому миру храм Святой Софии в Константинополе, возродить Византию. Ты знаешь, что такое Византия?

— Кажется, да. А ты что должен вернуть, ты ведь тоже Константин?

— А я… Я с четырех лет генерал-адмирал. И должен вернуть России флот, вывести его в Мировой океан и иметь стоянки, базы для него от Нагасаки и Владивостока до Ниццы, бухты Антиб и Нью-Йорка в Америке.

Он заметил, что жена смотрит на него своим «стюартовским» взглядом — очень серьезно.

— Не серьезничай. Лучше послушай, что видел Цесаревич Константин под флагом на софе, оглядывая дали нашей Стрельны: «Море, которое теряется в бесконечности и стелется при закате ковром из ярких цветов или кипит и зияет безднами при малейшем ветре, одно море составляет явление ни с чем не сравненное… Там синеются дикие финские леса и утесы; здесь улыбается прекрасная столица с прелестными загородными дачами; Ропша, Петергоф, Ораниенбаум, Кронштадт рисуются в горизонте, и едва горы Дудорова и Пулкова ставят преграды восхищенному взору…»

* * *

… Александра Иосифовна, казалось, все слышала и видела наяву. Быть может, то были даже не слова, а просто звуки голоса самого красивого из молодых Романовых и самого умного — ее мужа. Но вот его нет, и полыхает в пожаре ими любимая Стрельна…

Константин и Дмитрий пытались вернуть мать в реальный мир. Подняли с кресла, повели сначала в ее спальню, надеясь, что уютная комната, обтянутая кретоном, с привычными вещами в стиле Тура, успокоит ее. Но она не хотела в ней оставаться и все рвалась куда-то. Пришли в зал, и она остановилась у окна, откуда открывался весенний вид на средний канал, островок в конце его, на залив и на безлистные липовые рощи сада. Константин, стоя рядом, нарочито бодрым голосом говорил, что Стрельна неувядаемо красива и ничто никогда ее не разрушит. И раньше были пожары — при Анне Иоанновне по недосмотру дворцовых сторожей, потом горели стрельнинские мельницы, но их привели в надлежащее состояние, при Константине Павловиче горел дворец и пострадала даже терраса. Но с быстротою молнии дворец возвели. Константин помолчал, что-то прикидывая в уме, и сказал:

— За полгода возвели. В декабре 1803 года — пожар. А в июле 1804 года Цесаревич въехал на жительство в Стрельну.

— У нас есть книга «Достопамятности Санкт-Петербурга и его окрестностей»? — вдруг спросила Александра Иосифовна.

Сыновья замерли. Константин сказал:

— У Пап? в библиотеке. Павел Петрович Свиньин написал, художник, коллекционер. Я найду тебе ее. Митя, побудь с Мам?.

Он пошел на третий этаж, в библиотеку отца. Глянул на росписи потолка, сделанные по рисункам Воронихина, не пострадали ли, и в который раз подумал, что Воронихин всегда узнаваем — свобода и разнообразие приемов отличают всякую его работу. Начал открывать шкафы, созданные фантазией Штакеншнейдера, и очень скоро нашел книгу. Однако Митя уговорил Александру Иосифовну лечь отдохнуть — и она уснула. Константин посидел у кровати, тихо полистал книгу — это был третий выпуск и в нем имелась глава о Стрельне и Константиновском дворце. Он глянул на мать: «А ведь она что-то вспомнила…» Ему вдруг захотелось пройтись по дому, саду, по земле, где он родился.

Май не давал тепла, но всё сверкало, струилось, синело на ярком солнце. И было видно, что мечты Петра Великого о Стрельне были связаны с морем, а его желания были учтены всеми, чьи руки касались стрельнинских сооружений. Даже грандиозная тройная арка дворца открывала вид на море, и оно синело или белело пеной и бурунами. Константин сбежал по мраморной лестнице с золочеными оленями. Столько раз его маленькие ладошки гладили их по спине! Он окинул каким-то новым взглядом дворец: как прост и мощен. И как широк канал, по которому однажды с отцом они приплыли прямо к террасе. «Вот так бы и в море по прямой! — сказал отец. — Но ты, Костюша, это еще успеешь — наплаваешься!»

Ему совершенно по-детски захотелось взглянуть на львов на другой лестнице, потрогать их и посмотреть на них снизу в сочетании с дворцом и террасой. Но что-то его остановило. Ну, конечно, его заколдованное няниными сказками царство: водоем со сквозным навесом, увитым плющом на каменных столбиках, «римская» купальня на краю и белые купальщицы на берегу и в воде. Всё это — и вода, и статуи, и великолепные цветы, и темный плющ, как шапка витязя на фоне светлых берез и неба, — рождало фантазии в его голове. Он что-то сочинял и тут же забывал. Но всё это не прошло даром: в Стрельне он сочинил 20 стихотворений!

Константин прошел до Петровского острова — это было легко по гениально простому плану парка, — постоял на мостике, перекинутом через канал, и воочию убедился в желании Петра обвенчать сады с морем — по продольному каналу, ведущему прямо в сад, а если свернуть в главный канал, попадешь прямо ко дворцу. Море, всё море и море, корабли, флот. В Стрельне это главное. У отца получилось, а у него, сына, родившегося здесь, отношения с этой сине-зеленой стихией не сложились. У отца даже Павловский дворец приобрел «морской» облик: на здании генерал-адмирал водрузил изображение огромного якоря, на шпиле поднимался кайзер-флаг, в парке были установлены мачты кораблей с соответствующим рангоутом. Но всё это не могло заменить морской волны с ее соленым запахом, перемешанным с дальними свежими ветрами. И потому отец любил Стрельну.

Когда Константин вернулся во дворец, Александра Иосифовна еще спала. Он заглянул в Большой зал, строгий, классический, но в нем ощущались уют и легкость. Густые тона окраски, колонны, стройность и обширность сливаются с просторами садов за огромными окнами. Чтобы оставить навсегда в памяти стрельнинскую картину, он должен был заглянуть еще в одну комнату, которую в дневнике 15 лет назад изобразил так:

«Стрельна. Комната моя здесь очень мила и уютна, без меня Мам? и Митя позаботились о ней: стены выкрашены в коричневый цвет, и по краске набита на каждой стенке рама из кретона, вышитого цветами… Печь выкрашена наподобие изразцов по рисунку голландских печей. Комната моя на углу, одно окно выходит на север, на террасу, а другое на цветник по правую сторону террасы. Остальные две стены имеют каждая по двери, печка между дверью и окном со стороны террасы. Мое обыкновенное место в углу между окнами — передо мною огромный письменный стол, заставленный портретами в разнообразных рамках. К задней стороне стола приставлено фортепиано, а к фортепиано придвинут простой кожаный диван жакоб. Вдоль стен — налево от меня и ближе к противоположному мне углу у самого дивана полукруглый стол со всякой на нем разностью, в самом углу стоит высокое бюро Ампир, а рядом с ним кресло жакоб. В уголке между фортепиано и диваном другой стол под турецкою скатертью, таким образом, в том углу очень уютное помещение для нескольких человек. В последнем углу, между дверьми примкнут небольшой турецкий диван с подушками и валиками, по сторонам у одной стенки полукруглый столик, а у другой — в углу между левой стороной дивана и стеной комода — оба „Жакоб“. С потолка висит люстра, старая датская из простой меди. По стенам картины: 2 Mycheron, Bergem, Tetpeste, A. Van Dyck. Теперь я окончательно устроился и очень доволен своей комнатой».

Он прочитал эту запись и поморщился: «Противный педант, это же надо, сколько деталей! Впрочем, для истории пригодится. Стрельна — неразрушима».

* * *

Лиза родила сына Игоря 29 мая 1894 года. Пришло много поздравлений. Одно из них было от Николая Николаевича Страхова: «Дай Бог, чтобы Ваш сын был Вам подобен».

В душе Константина всё настороженно замерло. Почуялось что-то роковое, упреждающее в этих словах. Лихорадочно забилось сердце и сумятица охватила мозг от собственной нехорошести, природной двойственности и появился страх за невинную детскую душу, которой пожелали уподобиться ему, грешному. Последний раз он с совершенно сокрушенным сердцем готовился к исповеди. И, как писал в дневнике, каялся духовнику в том же грехе, что и 14 лет назад. Спрашивал себя: неужели не в последний раз каюсь?! Ко всему примешивался стыд перед отцом Арсением Двукраевым в своей неисправимости. Старик-священник, с детства преподававший ему Закон Божий и ставший духовником Константиновичей, был потрясен, грозил тем, что грех когда-нибудь перестанет быть тайным, что о нем все узнают. И хотя плохое одинаково плохо, знают о нем или нет, но Константин понимал, что огласку пережить бы не смог. Только незаслуженной милостью Господа Бога он мог считать то, что до сих пор никто ничего не знает. Он жадно слушал духовника, искал в его словах опору и силу для себя. Каялся, клялся, твердо надеялся исправиться.

Аполлон Николаевич Майков прислал ему на суд странное стихотворение «Аскет». «Тот Невидимый», кто диктовал поэту стих (dui dicte mes creations), утверждал, что «жизнь подымет человека в своем стремленье и в бездну бросит тот же час», что человек — жертва всей этой бешеной игры. Но Константин ухватился за другие слова стихотворения:

Но говорит мне тайный голос,

Что не вотще душа моя

Здесь и любила и боролась:

В ней есть свое живое «я»!

Да! Он будет держаться своей совестью, долгом и любовью. Своим живым «я».

* * *

К осени события следовали одно за другим. И в основном не самого лучшего свойства. Вообще этот год был полон тревог. Счастьем было рождение малыша, приятностью — произведение Великого князя «За отличие по службе» в генерал-майоры. Он по-прежнему командовал лучшим гвардейским полком — Преображенским.

В отпуске, «путешествуя и отдыхая», Константин побывал с женой на ее родине в Альтенбурге, провел два дня в Мюнхене, съездил в Гмуден к старушке Королеве Ганноверской, сестре своей матери. Ее сын был женат на дочери датского Короля Христиана IX, которая доводилась русской Императрице — милой Дагмаре — сестрой.

Далее августейшие путешественники собирались посетить Италию, прежде всего Венецию, и остаться в ней дней на пять, но не провели в Венеции и двух дней. Пришлось бежать от прелестей юга, от озаренного солнцем и осененного голубым небом чудного города, от мраморных церквей и дворцов, от бессмертных творений Тициана и Веронезе, от мозаик собора Святого Марка: из Крыма пришли мучительно тревожные вести. В то время, когда Константин, собравшись в короткое время, двинулся на север к дому, в страхе и смятении ожидая телеграмм, его мать Великая княгиня Александра Иосифовна пригласила в Ливадию к угасающему Императору Александру III уважаемого пастыря отца Иоанна Кронштадтского, который молился за Государя.

Еще в августе Константин разговаривал с Григорием Антоновичем Захарьиным, профессором терапевтической клиники, о здоровье Государя. Захарьин был недоволен его состоянием, но об угрожающем положении не говорил. Да и Великий князь Сергей с Победоносцевым хотели отправить Императора на остров Корфу, где греческий Король готов был предоставить ему на время лечения свой дворец. Для консультаций Сергей пригласил из Берлина профессора Лейдена. Константин надеялся на лучшее, и действительно пришли более успокоительные телеграммы.

Однако в Ливадии надежда всех оказалась кратковременной. Прибытие утром 10 октября отца Иоанна Кронштадтского, а вечером невесты старшего сына Николая, принцессы Алисы Гессенской, взбодрило больного. Государь даже потребовал подать себе мундир и на опухших ногах вышел навстречу невесте, принял ее ласково и нежно, как родную дочь.

Улучшение продолжалось до 18 октября.

Двадцатого октября 1894 года Императора Александра III не стало. «Россия переживает трудные тяжелые дни… я продолжаю озабоченно вглядываться в будущее: оно невесело», — горюя и предчувствуя, написал Константин Константинович вице-президенту Академии наук Л. Н. Майкову.

Великий князь, как командир лейб-гвардии Преображенского полка, дежурил у гроба Императора в день его похорон и оставался на своем посту до конца погребения. Детям тоже запомнился этот торжественно печальный день. Они стояли в Мраморном зале у окон, которые выходили на Неву. На набережной выстроились войска, давшие несколько залпов, когда тело Царя опускали в могилу. Потом мимо окон проехал Николай II, возвращавшийся с похорон…

В этот раз Константин Константинович читал все газеты. И даже те, кому Великий князь не сочувствовал в их писаниях, говорили близкими ему словами.

«Государь был молчалив, честен и тверд. Его любимым аргументом во всех случаях был закон. Жил он тихо, по-семейному, всегда неразлучный с женой, держался просто, носил какой-то приплюснутый картуз на своей крупной голове, улыбался своими чистыми добрыми глазами, много работал над государственными бумагами, писал свои резолюции четким, красивым почерком — и понемногу заставил любить себя за приверженность к миру и за свою преданность скромному долгу и ясному закону… Вспоминается его тучная, мешковатая фигура на многих погребальных процессиях… Он всегда шел за гробом впереди всех, сосредоточенный, спокойный, массивный и простой… Мы себе воображали его неподвижно хрипящим в постели, он еще садился к столу и подписывал бумаги… Он не придавал никакого значения своему умиранию»…

«И противники прозревают…» — думал Великий князь, читая эти строки, написанные присяжным поверенным С. А. Андреевским, не признававшим внутренней политики ушедшего правителя.

«… Если мир может гордиться не менее великими победами, чем война, то бесспорно, что русский Император будет пользоваться такою же славою, какая выпала на долю Цезаря и Наполеона. Все единогласно утверждают, что его личность и характер обеспечивали мир Европе» — так считали в Англии, где впервые было пропето на английском языке «Со святыми упокой».

Во Франции признавали: «… Все Романовы были преданы интересам и величию своего народа. Но, побуждаемые желанием дать своему народу западноевропейскую культуру, они искали идеалов вне России — или во Франции, или в Германии, или в Англии и Швеции. Император Александр III пожелал, чтобы Россия была Россией…»

Но кто скажет о русском лучше русского?! С трепетом читал Константин историка Ключевского:

«… Органы общественного мнения Европы заговорили о России правду и заговорили тем искреннее, чем непривычнее для них было говорить это. Оказалось, по их признаниям, что европейская цивилизация недостаточно и неосторожно обеспечила себе мирное развитие. Европейская цивилизация поместилась на пороховом погребе. Горящий фитиль не раз с разных сторон приближался к этому опасному оборонительному складу, и каждый раз заботливая и терпеливая рука русского Царя тихо и осторожно отводила его… Европа признала, что Царь русского народа был и Государем международного мира, и этим признанием подтвердила историческое призвание России… Европа признала, что страна, которую она считала угрозой своей цивилизации, стояла и стоит на ее страже, понимает, ценит и оберегает ее основы не хуже ее творцов, она признала Россию органически необходимой частью своего культурного состава, кровным, природным членом семьи своих народов… Наука отведет Императору Александру III подобающее место не только в истории России и всей Европы, но и в русской историографии, скажет, что он одержал победу в области, где всего труднее достаются эти победы, победил предрассудок народов и этим содействовал их сближению… увеличил количество добра в нравственном обороте человечества…»

Появлялись стихи на смерть умершего Царя… Одно из них написал Аполлон Майков. «Скудный цветок на дорогую могилу», как выразился автор. Но последние строки его стихотворения:

Воскресла духом Русь — сомнений мрак исчез —

И то, что было в ней лишь чувством и преданьем,

Как кованой броней закреплено — сознаньем, —

повторялись в обществе. Майков прислал стихотворение Великому князю для передачи молодому царю Николаю II, «так умеющему дорожить памятью Отца». В приложенном письме немного выспренно, но искренно он написал: «Велика наша скорбь, но будущее не так представляется ужасным, как при восшествии на Престол Покойного Государя Александра III. Тогда все пути были сбиты, потеряны. Теперь же путь ясен, рельсы положены — и Господь поможет „дважды спасенному Царственному юноше“[47] — теперь нашему Юному Царю. Это желание из глубины сердца — да будет так!»

Четырнадцатого ноября 1894 года Николай II и дочь Великого герцога Гессенского Людвига IV Алиса были обвенчаны. За несколько месяцев до этого события старый, умный, прозорливый Константин Петрович Победоносцев советовал Елизавете Федоровне, жене Великого князя Сергея Александровича, которая приходилась родной сестрой молодой Царице, помочь «начинающей» Государыне: «Если она умна, если душа у нее живая, конечно, в душе у ней теперь масса представлений, вопросов, ожиданий, гаданий о неведомой области, в которую она вступает. Первое ее появление здесь не может быть так обставлено, как появление бывшей Цесаревны Дагмары, которую давно ждал, и чаял, и знал народ, потому что ей предшествовала поэтическая легенда, соединенная с памятью усопшего Цесаревича,[48] и день ее въезда был точно поэма, пережитая и воспетая всем народом. Но и этой новой Цесаревне — гладкая и светлая дорога в Россию, и навстречу ей понесутся надежды живые и крепкие. Образ Александра III, тогда Цесаревича, был известен — он был связан с тою же поэтической легендой умирающего брата и друга. Нынешний Цесаревич Николай в тени, и образ его бледен в представлении народном, совсем бледен. Тем живее выступит теперь образ его невесты, и пока не узнают его, на ней будут держаться надежды народные. О, когда бы она оправдала их! О, когда бы она сумела, выйдя из немецкой среды, понять дух наш и полюбить народ наш и с ним нашу Церковь. Кто сумеет осторожно, и ласково, и духовно ввести ее в это понимание и в это чувство? Кто сумеет германскую культуру перелить в культуру русской души и показать ей смысл всего прошедшего и всего настоящего… Конечно, первые шаги ее будут под кормилом Вашим и Великой княгини. Слышу, что она умна. Но ей потребуется много, много такта и осторожности, чтобы найтись и утвердить свое положение посреди известной Вам обстановки Двора. Тут предстоит и ей, и ему много затруднений и, может быть, искушений. Благослови Боже доброе начало, дай Бог увенчать миром и любовью и дружеством мысли и воли в новом союзе. Вот наше горячее желание и молитва наша…»

* * *

Жизнь не терпит сгущения красок, словно оберегает человека от однообразия, и, посылая печаль, озаряет ее внезапным всполохом радости.

Константин это понимал. Иначе как пережить смерть Гончарова, отца, Фета, Грота, Чайковского, Государя?… «Время должно успокоиться. И этот год тревог тоже», — как заклинание, начертал он в дневнике.

До конца года, который начинался, казалось бы, с доброго знака, надо было прожить еще декабрь. Однако и этот последний месяц не обошелся без неприятностей. В Московском университете взбунтовались студенты на лекции В. О. Ключевского, посвященной ушедшему Александру III, против «восхвалительной лжи» лектора по адресу умершего Императора. 53 человека были приговорены к административной ссылке на три года без права проживания в столичных и университетских городах. Студенческая делегация побывала у Льва Толстого. Толстой немедленно обратился к А. Ф. Кони, как к крупному судебному деятелю, прося его о помощи. При этом он писал: «… Администрация без суда и независимо от университетского начальства хватает и высылает из Москвы… часто ни в чем не повинных, и все это делается тотчас же вслед за вторжением жандармов и полиции в университет для того, чтобы разогнать (мнимую) сходку, которой не было, а были только несколько десятков студентов, дожидавшихся ответа ректора на их просьбу о пересмотре дела об исключении 3-х товарищей…»

Через несколько дней студенты — два человека — появились и у Николая Николаевича Страхова, которому Толстой также написал письмо. Приехали они из Москвы, не отважились идти к министру народного просвещения Делянову, а решили сразу жаловаться Государю.

Страхов сам пошел к министру, прочитал ему письмо Льва Толстого.

— Там мы посмотрим, поразберем, — неопределенно сказал министр.

Тогда Страхов показал письмо Толстого Великому князю, надеясь на его помощь. В душе Константин Константинович отрицательно относился к студенческим беспорядкам: студентам надо заниматься не политикой, а учебой.

— Однако вы хорошо сделали, что отговорили их от подачи жалобы Государю, — сказал он Страхову и неожиданно для себя ворчливо добавил: — Вообще-то студентам надо бы покорно терпеть последствия своего неприличного поведения…

Но тут же при Страхове вызвал Л. Н. Майкова:

— Леонид Николаевич, напишите в Москву правителю канцелярии московского губернатора Истомину, чтобы безвинно пострадавшие студенты были удовлетворены.

— Придется Сергея просить, все-таки московский генерал-губернатор… — вздохнул он, когда Майков ушел.

Попросил. Дело было улажено.

«Мне остается только сказать… о том умилении, которое столько раз возбуждала и теперь снова возбудила во мне Ваша доброта», — благодарил позже Константина Константиновича за помощь студентам Страхов.

Николай Николаевич Страхов проживет еще чуть больше года. Уйдет еще один великий старик из окружения Константина, не успев поработать над вторым, полным, для «изыскателей», собранием сочинений Фета. Сделает это издатель Б. В. Никольский. В предисловии он сообщит читателям: «В наблюдении… за изданием, как и за первым посмертным, приготовленным к печати покойным Н. Н. Страховым, соблаговолил принять участие Великий князь Константин Константинович, отвечая тем посмертному желанию самого поэта».

* * *

Двадцать шестого января 1896 года к дому Стрелигова на Ново-Петергофской улице, 16, у Торгового моста, подъехала коляска Великого князя Константина Константиновича. Он поднялся на пятый этаж в бедную квартирку, где в стоявшем на столе посеребренном гробу лежал известный критик Николай Николаевич Страхов, а у закрытого тканью зеркала понуро застыл поэт Аполлон Николаевич Майков.

Великий князь тихо стал у изголовья покойного, всматриваясь в лицо еще одного покинувшего его друга. Вспоминал его слова: «У Вас есть сердце, и потому Вам предстоит прекрасное поприще и как поэту, и как деятелю русского просвещения» — и бессловесно упрекал Николая Николаевича за этот его уход, за их расставание…

Начиналось новое царствование. Впереди была коронация.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.