«СПАСИБО!»
«СПАСИБО!»
Уже говорилось, что ни высшего, ни среднего, ни какого-либо специального образования Ковпак не имел и, следовательно, высокие государственные посты, доверенные ему, занимал, не будучи подготовленным к ним в общепринятом смысле слова. Но в том-то и дело, что Ковпак — самородок, и общепринятые мерки к нему неприложимы. Только незаурядностью его личности и можно объяснить тот факт, что малообразованный старик, более чем скромный даже в части элементарной грамотности, всегда был на высоте положения! Никогда никому и в голову не приходила мысль, что Дед явно не в своя сани сел. Ковпак всегда садился в свои сани, а сев, держался в них прочно. Если же к таланту Ковпака приложить его огромный жизненный опыт и неистощимую работоспособность, станет понятной сила этого человека и в годы войны, и в мирное время.
И еще — стиль работы Ковпака. Коротко его можно сформулировать в одном неизменном правиле: главное — людская душа. Все остальное потом. С познания этой самой души Ковпак начинал решительно все. Он никогда ничего не предпринимал, пока не убеждался, что разобрался в человеке до конца. Разобравшись, решал, верить этому человеку или нет. Преобладало первое… Ковпак верил людям, потому что верил самому себе. Он часто говорил: «Все хотят одного — добра. Я тоже. Значит, все — и я с ними — стоят доверия и помощи. Остается оказывать им то и другое. Вот и все…»
Вот и все. Очень просто. Как прост был и сам Ковпак, так говоривший и так поступавший. Это душевное качество Деда зиждилось на прочном фундаменте — до чрезвычайности обостренном правдолюбии, делавшем его беспощадно нетерпимым к малейшей неправде как у других, так и у себя самого. В свою очередь, эта беспощадность придавала Ковпаку нерушимую твердость и уверенность в поступках.
С этой высоты понятий о чести, о правде Ковпак расценивал и собственное служебное положение. Оно виделось ему как долг, который он всю жизнь платит партии, государству, народу. По тому же своему неистребимому правдолюбию Ковпак люто ненавидел всякий бюрократизм.
Как-то Сидору Артемьевичу подали на подпись документ — ответ на заявление, поступившее от колхозника, инвалида Отечественной войны. Ковпак по многолетней привычке несколько раз перечитал текст, чуть шевеля губами. Задумался. Снова перечитал. Потом молча вернул документ сотруднику аппарата Президиума, стоявшему рядом в ожидании подписи. Тот озадачен:
— Не подпишете, Сидор Артемьевич?
— Не подпишу.
— Что-нибудь не так?
— Вот именно.
— Так в чем же дело?
— А в том, что ты мне одну только бумагу подал, одну бумагу, а не помощь. А человеку помощь нужна, а не бумага о помощи. Понял?
— Понимаю, Сидор Артемьевич, но человек просит у нас того, чего мы сделать не можем. Компетенция не наша, не Верховного Совета…
— Вот тебе и раз! Ну и что из того? Разве нельзя договориться с тем, у кого есть эта твоя компетенция, и помочь человеку, а не футболить бумаги? Чего молчишь?
Ничего не ответив, сотрудник ушел, унеся злополучный документ. Ковпак мог не беспокоиться: теперь человеку действительно помогут.
Доброжелательность Ковпака, однако, никогда не переходила в безмятежное благодушие. Не так уж редко он становился крут, беспощадно прям и откровенен до грубости — такое случалось, если просьба посетителя не вязалась с законом. Если проситель хитрил, ловчил, врал, он наталкивался на скалу. Ковпак был неумолим, ничто не могло его принудить нарушить или обойти закон. Ковпак не ограничивался отказом: он немедля, не спуская глаз с посетителя, объяснял ему, почему он, Ковпак, считает свое решение единственно правильным. Соглашался с ним обиженный или, наоборот, возражал, отрицал, значения не имело. Ковпак упорно вел свою линию. Внятно, ясно, четко и коротко он втолковывал, почему не прав посетитель, а прав он — Ковпак. И не столько лично Ковпак, сколько народ, государство, им в данном случае представляемое. Разъяснение порой превращалось в настоящую, притом весьма поучительную лекцию. «Чтобы доказать человеку его неправоту и тем помочь ему найти правду — для этого нельзя жалеть времени», — часто говорил он своим сотрудникам. Не только они — все на Украине знали: «Если с правдой к нему пойдешь, с правдой и выйдешь. А нет — лучше не ходи вовсе…»
Удовлетворял ли Ковпак просьбу посетителя или отказывал, в любом случае человек не уходил из приемной заместителя председателя Президиума Верховного Совета республики без справедливости…
Пришел однажды средних лет дядька с торбой за плечами. Секретарь приемной Наташа Мандрик скользнула взглядом по неприметной фигуре крестьянина — таких здесь тысячи побывали. Девушка привычно взялась за карандаш.
— Вы к Сидору Артемьевичу?
— К нему…
— Пожалуйста, назовите фамилию. Я вас запишу на очередь. Сегодня, к сожалению, приема нет.
— Да вы, голубушка, того… Не хлопочите. И записывать ни к чему. Скажите просто, мол, просится к вам знакомый. Ничего ему от вас не нужно. Хочет лишь спасибо сказать за науку. В сорок третьем преподал мне ее Сидор Артемьевич… Вот и все, дочка.
От сдержанности крестьянина не оставалось уже и следа. Он явно волновался, говорил возбужденно и спеша. Ковпак, сам человек догадливый и сообразительный, терпеть не мог людей невнимательных и нечутких. Таких сотрудников в его окружении не было и быть не могло. Все секретари и помощники Сидора Артемьевича потому были людьми остроглазыми и наблюдательными, а главное — добросовестными. Ковпак внушал им не раз и не два:
— Вы, а не я начинаете прием людей. С вас и начинается здесь Советская власть. Вот я и прошу: пришел к нам человек, пусть сразу почувствует — не зря пришел, с правдой уйдет от нас. И вы первыми ему эту мысль подавайте! Первыми! Помните это…
Девушка, слушавшая разволновавшегося дядьку, быстро сообразила, что к чему, и моментально исчезла за дубовой дверью Ковпакова кабинета. Спустя мгновение она выглянула:
— Прошу войти!
Дядька обрадованно кивнул и заторопился к полуоткрытой двери. Ковпак приподнялся ему навстречу, с минуту всматривался в лицо, что-то припоминая. Пригласил радушно:
— Да вы садитесь, ногам и без того работы хватает.
— Ваша правда, спасибо… — Гость осторожно опустился в глубину большого кожаного кресла напротив письменного стола.
Почему-то он до сих пор так и не поднял глаз на генерала. На посетителе — гуцулка, или кептар, то есть меховая безрукавка, богато расшитая цветными нитками, удивительно нарядная. В руках крысаня с твердыми полями, украшенная яркой лентой и не менее ярким петушиным пером. Голову обнажил еще в дверях, как и полагается по крестьянской воспитанности и уважительности.
— Что, Сидор Артемьевич, меня уж и не узнать?
— Узнать? — Ковпак поднял бровь. — А мы знались раньше? Погоди-ка, мил-человек… — Взгляд Деда затуманило отдаленное воспоминание… Карпаты. Истекает кровью партизанское войско, в одиннадцатый раз загнанное в фашистское кольцо. Каратели наступают остервенело. Все горные тропы, дороги, пути перекрыты. Надвигается голод. Люди измотаны смертельно. Без проводника — Ковпаку и Рудневу это ясно как день божий — двигаться дальше означает идти навстречу смерти. Разведчики привели такого, разыскали. Вот он многие годы спустя и сидит сейчас перед Ковпаком. Улыбается… А тогда?
— …Ты кто? — Страшно исхудалый, почерневший от недосыпания и адского напряжения этих дней, Ковпак был грозен на вид. Вопрос прозвучал как выстрел.
— Здешний учитель, — поспешно отозвался верховинец.
В глаза ему, в самую душу, казалось, вглядывался тогда Ковпак. От разведчиков он знал уже, что задержанный, точно, учитель, но от них же знал о нем еще кое-что. Ковпак смотрел и молчал. А учитель читал в этом молчании то, что было в нем на самом деле: печаль, удивление, укор и… сочувствие. Ибо кому, как не умудренному жизнью старику, было знать лучше всех, в чем беда учителя, волею войны стоящего сейчас перед советским генералом и коммунистом и, конечно, неспособного еще уразуметь, почему грустит генерал, в чем укоряет учителя. А Ковпак видел перед собой еще одного из многих уже виденных им на Западной Украине местных интеллигентов, угодивших в тенета националистов из банды Бандеры и зараженных ими слепой ненавистью ко всему советскому. Зараза была нешуточной, ибо в ней таилось столько ужасающей беды для обманутых людей, Ковпак, отлично все это понимавший, смотрел на задержанного и думал, как открыть глаза этому зрячему слепцу, как выгрести из его головы чудовищный сор фашистско-националистических бредней и вложить взамен правду — ту самую, которую больше всего боялись и гитлеровцы, и их прихвостни-бандеровцы.
Правда! Ею изо дня в день стал дышать учитель, оставленный в отряде. Его никто не обрабатывал — ни к чему и некому было этим заниматься. Все получалось само собой. Просто жил человек среди Рудневых и Ковпаков, какими являлись, по сути, все бойцы партизанского войска, смотрел, слушал, вдумывался, размышлял, делал выводы. Видел, как воюют партизаны, и убеждался, что они — настоящие люди, не знающие страха в бою, что это бесстрашие не отчаяние фанатизма, не бесшабашность тех, кому все равно терять нечего, — оно норма их жизни, потому что иначе они не победят, а победить они должны во что бы то ни стало, потому что, как вскоре понял учитель, их победа над Гитлером столь же неизбежна, как день неизбежно сменяет ночь.
Он видел партизан в общении друг с другом и начинал понимать, почему они ближе один другому, чем кровные братья. С учителем эти люди держались просто и человечно, никак и ничем его не выделяя, словно он был одним из них, и это явилось для него настоящим откровением. Он ежеминутно сравнивал то, что видел собственными глазами, с тем, что слышал раньше из чужих уст, и осознал в конце концов, каким одураченным, оболваненным слепцом, запутавшимся в бандеровской брехне, жил он до сих пор, принимая врагов за друзей, а друзей за врагов. И только сейчас он прозрел, все увидел и понял.
Когда наступил тот день — а пришел он удивительно быстро, такая уж была пора, когда все решалось часами, — учитель решительно сделал окончательный выбор и явился к Ковпаку. Поклонился уважительно, глянул суровому старику прямо в глаза и твердо заявил:
— Если верите мне, я ваше войско выведу…
Ковпак, как и при первой встрече, долго смотрел немигающим взором в глаза верховинцу и прочитал в них то же самое, что только что слышал: правду. И старик молвил, будто утверждая этого учителя в правах человека:
— Добро, давай!
Учитель вывел партизан. А когда все было позади, Ковпак послал за проводником своего связного.
— Спасибо, товарищ! — сказал Дед и впервые пожал учителю руку.
— …Вот я, Сидор Артемьевич, и пришел к вам сегодня, чтобы сказать спасибо. За все спасибо. За то, что не дали мне тогда ослепнуть, что из ямы вытащили. Так вот, батько, спасибо вам за все! — И учитель низко поклонился, как сын отцу…
Ковпак ни одним движением не останавливал его. Верховинец тряхнул головой, словно отгоняя кошмар прошлого:
— Везучий я, батько, видно, счастливчик! Сами судите, ведь дважды родился! Умер тогда оуновец Стефан Ярко… А родился советский человек, правда!
— Вон ты какой! — улыбнулся Ковпак, покачав высоколобой головой. — Самокритично у тебя выходит. Что ж, правильные слова говоришь, товарищ Ярко! Рад за тебя. — Он шагнул к посетителю, пожал ему руку. — А насчет спасиба твоего мне, то ты, брат, малость ошибаешься. Это хлопцам нашим спасибо говорить надо. За все! И за тебя тоже. А я — что ж, я как все… Ни больше, ни меньше. Как ты сказал — просто советский человек. Вот так, друг Стефан!
Они замолчали, думая, наверное, в эту минуту об одном и том же, оба растроганные и чуть смущенные этим наплывом чувств.
— Будь здоров, учитель! — Их руки встретились в крепком пожатии. — Спасибо, что вспомнил. Милости просим в Киев еще не раз!
— Вам спасибо, батьку!
Дверь за верховинцем закрылась без стука, неслышно, а спустя минуту в кабинет вбежала секретарь и растерянно проговорила:
— Сидор Артемьевич, такое дело, понимаете… Гуцул этот ваш, чудак, уходя, здоровенную банку с медом оставил. Пусть, говорит, батько испробует карпатского целебного. Я ему — не положено, дескать, никаких приношений принимать. А он: знаю, мол, но батько все понимает и нас, верховинцев, не обидит.
— Ко мне его! — быстро сказал Ковпак, укоризненно и одновременно добродушно покачав головой.
Наташка исчезла и вскоре вернулась — одна…
— Как в воду канул!
— Ну и Стефан! Ладно, Наташа, человек от души нам, ну и мы от души, верно? А мед, дочка, давай прямиком передадим дому престарелых, что в Святошине, а? Там он в самый раз будет…
В тот день сговорился прийти к Сидору Артемьевичу Платон Никитич Воронько. Очередные хлопоты по партизанским делам делали этот визит совершенно необходимым. И получилось так, что его появление в кабинете почти совпало с уходом от Ковпака учителя. Поздоровавшись, поэт спросил:
— Гуцула я вот только что встретил. Не от вас ли он? Может, что просил, а?
— Да нет, не просил. Просто зашел спасибо сказать.
— Вон оно что! — Воронько задумался, потом сказал: — Гуцулы… Ох, мать честная… Мы бы тогда в горах без них погибли… Выручили крепко. Спасибо им!
— Вот то-то и оно… — Ковпак потеребил уже совершенно снежно-белый клинышек бородки, потом спросил с укором: — А ты чего ж, хитрец, молчишь? Думаешь, Ковпак стар и потому забыл, что на Украине стало еще одним лауреатом больше и этот самый лауреат носит фамилию Воронько!
Поэт покраснел и смущенно пробормотал:
— Спасибо, батько, спасибо! — Они крепко обнялись: сильно уже постаревший Дед и молодой еще, плечистый, крепко сбитый человек.
— Ладно, ладно, скромник! Все вы, как я погляжу, народ хваткий: пером орудуете не хуже, чем автоматом! Прими мои поздравления, Платон, и совет добрый — носа не задирать!
Воронько знал, кого имел в виду Сидор Артемьевич под «хватким народом»: после войны за перо взялись многие ковпаковцы; по примеру своего командира, уже в сорок пятом выпустившего «От Путивля до Карпат», книги написали Вершигора, Коробов, Андросов, Базыма, Бережной, Бакрадзе, Войцехович, Тутученко…
Быстро покончив с вопросом, приведшим к нему Воронько, Ковпак сказал:
— Слушай, лауреат, дело есть!
— Я готов, батько!
Старик засмеялся:
— Еще не знает, что и зачем, а уже готов!
— Как в партизанах, — отозвался Воронько.
— А насчет дела так, — продолжал Ковпак. — Этот самый гуцул сегодняшний меня на мысль навел: не махнуть ли нам с тобой туда, в Карпаты? На старые наши тропы… Могилам дорогим поклониться, гуцулов проведать. Ну как, идет?
Он мог бы и не спрашивать согласия поэта…
День спустя машина легко и стремительно мчала Ковпака и Воронько к прикарпатской земле. Еще быстрее летели их мысли, воспоминания, видения прошлого. Были в них и печаль, и боль, и грусть, и гордость за тех, кто шел в огонь и не вернулся из него…
Несколько дней Ковпак и Воронько странствовали по Прикарпатью, находясь целиком во власти прошлого, живя той, уже ушедшей жизнью. Странное это было возвращение: вроде не сами они шли старыми тронами, а кто-то другой, похожий на них во всем, чьи печали и боль рвали их душу…
— Не удивляйся, брат, моему вопросу, — как-то спросил Ковпак Воронько с каким-то отрешенным выражением лица, — а здорово ты перетрухнул тогда, когда нас фрицы намертво зажали и вроде бы чуть не крышка нам? Только по совести, ладно?
— Иначе и нет разговора, батько! Так вот, насчет страха. Боязно ли было мне? А кому не было страшно, хочу я знать?
— Вот именно! — Ковпак кивнул, он ждал такого ответа.
— Но и то правда, — продолжал поэт, — что страх страхом, а дело делом, уж коль ты попал в такую заваруху, стой до последнего. Либо ты фрица, либо он тебя… Какой там выбор. Мы и стояли, потому как иначе нельзя было.
— Нельзя было! — словно эхо повторил старик. — А теперь сообразил, чего ради ко мне гуцул тот приходил?
— Вот за это самое благодарить! — Воронько широким жестом повел вокруг. — Как не сообразить, если без Советской власти его самого бы уже на свете не было!
— Правильно! Вот за это сегодняшнее он благодарил. В этом был смысл нашей борьбы и нашего бесстрашия.
…Яремча. Сколько стоит за этим словом! Здесь живая боль стережет живую память о павших, смертью своей смерть поправших! Здесь под строгим и величественным надгробьем спят вечным сном ковпаковцы, не пришедшие с Карпат. Среди них — комиссар Руднев и первый комсомолец отряда сын его…
Медленно шагают по улицам Яремчи Ковпак и Воронько, иногда останавливаясь, вспоминая что-то. Их узнают люди, снимают шапки, почтительно приветствуя, но не подходят, понимают, что им нужно сейчас оставаться наедине. И вдруг откуда-то издалека доносится песня, слова ее и бесхитростный мотив до боли знакомы:
По высоким Карпатским отрогам,
Там, где Выстрица — злая река,
По звериным тропам и дорогам
Пробирался отряд Ковпака.
Он шумел по днепровским равнинам,
Там, где Припять и Прут голубой,
Чтобы здесь, на Карпатских вершинах,
Дать последний, решительный бой.
Дед остановился. Печаль и отрада звучали в его голосе, когда он произнес тихо:
— Слыхал, Платон, о чем люди поют?
Воронько молчал… А старик продолжал говорить негромко, словно сам с собой:
— Песня-то ведь твоя, Платон! Наша, собственная… Ну и времечко же ты выбрал тогда для стихов! — Он покрутил головой, словно самому себе не веря, что такое могло быть на самом деле. — Бог ты мой, чего только мы не вытерпели, а? Нипочем не могу теперь вот, сейчас представить, как мы смогли такое одолеть и живы остаться! Просто ума не приложу, веришь? Вокруг — смерть, голодуха нас вот-вот доконает, хлопцы насилу таскают ноги, а хвост, понимаешь, трубой держат, песни затягивают…
Смеялся Ковпак, ему вторил Воронько, улыбнулся бы, завидев их в эту минуту, любой другой, даже если бы не знал, что один из этих двух — вчерашний генерал легендарного партизанского войска, сам ставший при жизни легендою, а второй — его бывший партизан…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.