6. В резерве
6. В резерве
Длинное казарменное здание на Захарьевской улице, рядом с закрытой церковью во имя Св. Захария и Елизаветы, являлось пунктом в который направлялись все офицеры, по тем или иным причинам, не имеющие в данный момент определенной должности в армии. Сюда стекались все окончившие офицерские школы и курсы, вышедшие из госпиталей, уволенные по тем или иным причинам из части и т. д.
Громадные залы, в каждой из которых помещалось по 200 человек, не отапливались, хотя на улице стояла снежная и суровая зима 1941–1942 г. г. Морозы доходили до 30 градусов ниже нуля. Окна в казармах покрылись толстой коркой льда. Вода в кранах замерзла. Единственное место, где было более-менее тепло — была столовая, помещавшаяся рядом с кухней. Но в это «святилище» пускали только во время завтрака и обеда.
Замерзшие, опухшие от голода мы слонялись по казармам, ожидая когда же можно будет спуститься в столовую и получить свой мизерный рацион, а главное, кусок хлеба.
Проходили дни за днями; подавляющее большинство из нас, за исключением нескольких человек, никаких назначений не получило и продолжало сидеть в резерве. В город никого не выпускали. По ленинградскому гарнизону был издан приказ, грозящий карами, вплоть до расстрела, каждому военнослужащему, совершающему самовольную отлучку. Что бы занять чем-то людей стали устраивать опять «занятия», с повторением пройденного, но из этого, вполне понятно, ничего не получилось.
***
В один из этих тягостных дней меня вызвали к воротам, где устраивались не вполне легальные свидания с родственниками. У ворот меня ждала сестра. Я поразился, когда увидел ее. Хотя она выглядела последнее время неважно, но все же не так ужасно, как в этот раз. Совершенно распухшее от голода лицо, серо-землистого оттенка, как какая-то страшная маска полутрупа, заменила ее обычно миловидный и жизнерадостный облик. Я ужаснулся, но не подал вида. Она рассказала мне, что тяжело больна ее дочь — моя племянница и, что голодовка очень скверно отразилась на моей одной близкой родственнице, жившей вместе с нею. Последняя просила меня, если возможно, придти проститься, т. к. едва ли мы снова увидимся, а ей нужно было переговорить со мной по некоторым неотложным делам.
Поздно вечером, после вечерней проверки, я вышел к воротам. Там стоял часовой, а в небольшой будочке, — совсем рядом, находился дежурный офицер. Я вошел к нему и поздоровавшись сказал:
— У меня нет пропуска в город, но мне необходимо повидаться с моими родственниками. Я прошу вас дать приказание часовому пропустить меня без пропуска.
— Но ведь я не имею права это сделать… Да и как вы пойдете по городу без пропуска. Ведь вас арестует первый же ко комендантский патруль и согласно приказу, вас могут даже расстрелять.
— А мне наплевать! Хуже чем сейчас не будет!….
— Подождите до завтра и попытайтесь в канцелярии получить пропуск.
— Да разве, они дадут его!
— Вероятно, не дадут, но поймите и меня — я не могу пропустить вас…
— Скажите, вы имеете родных или семью?
— Да, жену и двое детей….
— Где? Здесь в Ленинграде?…
— Нет, слава Богу, удалось их эвакуировать. Они на Урале.
— Ну, а если бы они или ваши близкие родственники, были здесь и просили вас придти! Как вы поступили, если бы вам не дали разрешения?….
Он на минуту задумался.
— Вот, что — идите, но во первых осторожно и боковыми улицами, чтобы не встретиться с патрулями, а во вторых — вернитесь между 6 и 7 часами утра. В 12 часов я сменяюсь и снова буду дежурить от 6 до 8 часов утра. В 7 утренняя проверка. Значит к этому времени и приходите. А то, если другой будет и обнаружит, что вы возвращаетесь из самовольной отлучки — может поднять шум….
И, выйдя из будки, он крикнул часовому:
— Пропустите лейтенанта…..
— Есть — пропустить….
Я вышел за ворота. Стояла морозная, ветреная ночь. Мороз доходил градусов до 25. Резкий, порывистый ветер упорно дул, поднимая снежную пыль, бросая ее в лицо, гудел в проводах, гремел листами железа, развороченного бомбой здания……
Сквозь обложенное облаками небо, откуда-то пробивалась луна. проливая на землю какой-то неясный, сумеречный полусвет.
На улицах ни души. Снег, обильно падавший в эту зиму, уже давно никто не убирал. Улицы представляли собой стихийное нагромождение снежных сугробов, причудливо набросанных ветрами, посреди которых вились маленькие тропинки, проложенные пешеходами. Только основные магистрали еще поддерживались в относительном порядке и по ним ходили трамваи и автомобильный транспорт.
Осторожно идя вдоль стен домов я вышел на Кирочную улицу. Снова ни души, только снег, ветер и темные, угрюмые, безжизненные дома. На углу, что-то чернеет. Подхожу… Полузанесенный снегом труп. Видимо — шел, упал от слабости, подняться не мог и замерз. Таких было в эту ленинградскую зиму, сотни тысяч.
Поворачиваю на Надеждинскую улицу и почти натыкаюсь на труп женщины. Рядом — маленькие сани. На них труп ребенка.
Вдали что-то зачернело. Кажется подвигается ко мне навстречу. Быстро прижимаюсь к стенке и двигаюсь к ближайшим воротам, чтобы юркнуть во двор.
Одновременно возникает следующая, вполне понятная, мысль:
— Что это вообще такое? Почему я — офицер первой в мире армии «социализма», о которой так много писалось и говорилось хвалебного, должен как вор красться по улицам, для того, чтобы повидать близких мне людей. Можно было обвинить меня в чем-то, если бы я ушел с фронта. Но ведь я не воюю, а просто мерзну и голодаю в этих казармах без всякого дела….
Невольно вспомнились рассказы о жизни офицеров старой царской армии, пользовавшихся абсолютной личной свободой, в тех пределах, в каких пользуются теперь офицеры почти всех цивилизованных стран. По сравнению с их жизнью, то, что пришлось пережить нам было ничто иное, как какая-то игра в офицерство с людьми, заключенными в тюрьму и подвергнутыми строжайшему тюремному режиму.
Полное отсутствие уважения к личности, к тем званиям и чинам, которые они сами давали, всяческое подавление естественного чувства человеческого достоинства, превращение человека в какого-то военного робота, наплевательское отношение к каким бы то ни было вашим стремлениям и желаниям — вот, что я нашел, на первых порах, в красной армии.
Подумав об этом, я разозлился и мысленно решил:
— А будь, что будет, а прятаться я не намерен, я не вор и не бандит!… И выйдя из подворотни, — зашагал навстречу темному пятну. Оно не двигалось. Когда я подошел вплотную, то увидел, что это — брошенные сани, на которых ничего не было. Около опущенных оглоблей снег был вытоптан и валялись остатки упряжи, большие клочья шерсти и волос. Там же темнели какие-то пятна, по-видимому — крови.
Очевидно, здесь недавно разыгралась обычная трагедия этих дней. Лошадь либо пала, либо была убита кем-то из живущих в ближайших домах. Достаточно было ей упасть, как со всех сторон сбегались голодные люди и буквально разрывали ее на части. А завтра — большинство из них, неумеренно поев мяса, умирало в страшных мучениях.
Иду дальше, снова никого…. Ветер, мрак леденящий холод. Подхожу к Невскому проспекту (переименованному большевиками в проспект 25 октября). На углу — группа людей. Оставаясь под защитой углублений какого-то здания, осторожно присматриваюсь. Несомненно патруль. Среди разорванных туч на момент проглядывает луна…. Отчетливо видны винтовки. Патруль медленно двигается налево. Выхожу, миную угол и поворачиваю направо. Размышляю, что делать, ибо мне нужно пройти налево несколько кварталов по Невскому, чтобы потом опять свернуть в боковые улицы и по ним, наконец, добраться до дома, где жили мои родственники.
Справа, в сторону Николаевского вокзала двигается значительная группа людей. Когда они подошли ближе, я увидел, что это около двух взводов красноармейцев, идущих приблизительно в строю, в походной форме и с вещами. Очевидно, они куда-то ехали по назначению и отправлялись на вокзал. Большими группами и воинскими частями, идущими в строю, патруль не интересуется, да и не имеет на это, по существу, права.
Жду, когда они пройдут и непосредственно примыкаю к ним. Спрашиваю у одного красноармейца — нет ли у него огня и, разговаривая с ним, прохожу мимо патруля, который не обращает на нас ни малейшего внимания.
Прихожу к своим около двенадцати часов ночи и провожу с ними несколько часов. Около пяти часов утра пускаюсь в обратный путь.
У ворот застаю того же дежурного офицера. Здороваемся приветливо, как старые знакомые.
— Ну, как? Благополучно сходили — спрашивает он.
— Да, вполне….
— Ну, вот, и отлично….
Большинство моих товарищей по выпуску было, в течение месяца направлено на фронт. У меня от истощения опухли ноги и при ходьбе нестерпимо болели. Получилась какая-то смесь простуды с голодными отеками. Походка у меня была в это время довольно странная. Поэтому, при неоднократных наборах из резерва командного состава, для вновь формирующихся частей, меня не брали, видя, что я еле хожу и, по существу, от меня будет мало толка.
Было уже начало декабря. Мне все это так смертельно надоело, все это было так унизительно и противно, что я решил покончить с этим положением и отправиться на фронт. Ближайшие перспективы, которые открывал мне этот шаг, меня в этот момент устраивали: или быть убитым и разом покончить счеты с этой «очаровательной» действительностью или вытянуть «счастливый» билет в этой своеобразной лотерее, т. е. получить ранение или увечье и временно или навсегда освободиться от этого ужаса.
Это настроение было у большинства в начале войны. Никакой ненависти к немцам не было. Наоборот, — к ним относились по формуле: «во всяком случае, хуже не будет». Проявлялось любопытство и надежды, что они принесут благоприятные условия жизни для всего народа, или, во всяком случае, дадут толчок в сторону необходимых перемен. Воевать мало кто хотел, а защищать режим — еще меньше. Советский патриотизм встречался, главным образом, у комсомольской молодежи, разъагитированной советской пропагандой.
Но многолетнее господство большевистского режима сказывалось: нехотя, против своего желания, люди шли на фронт и умирали, боясь проявить чувство недовольства или протеста. Эта подавленность режимом и механическая привычка к повиновению, привычка вымуштрованного робота, боящегося сказать слово против своих поработителей, этот фактор был, есть и всегда будет в советской армии и это также должны иметь ввиду те, кто собирается, так или иначе иметь с ней дело.
Когда приехал представитель ленинградского военного округа, для очередного набора, я, превозмогши боль, встал в строй. Обходя наши ряды, приехавший майор заметил меня и обратившись ко мне сказал:
— Разве вы можете идти на фронт? Ведь вы больны…..
— Нет, могу, товарищ майор… Прошу меня назначить…..
— А почему вы в госпиталь не идете?…..
— Да ведь там такой же голод. Что толку-то?
— Ну, все таки…..
— Прошу вас, очень, дать мне назначение…..
— Ну, хорошо, увидим….
Назначение я получил и на другой день, мы, группа офицеров, приблизительно в сто человек, двинулись пешком на формирование 182-й стрелковой дивизии.