БЕСЕДА ВТОРАЯ (АВГУСТ 1925 ГОЛА)
БЕСЕДА ВТОРАЯ (АВГУСТ 1925 ГОЛА)
Прошел месяц, стоит ласковый август, половина девятого вечера. Хенрик сидит на пирсе, низко плывут облака, время от времени моросит дождь. Сумерки серые, без теней.
На пирсе он один. Больше из-за комаров, чем ради удовольствия он курит сигарилью. Голова не покрыта, светлые волосы над высоким лбом поредели. Взгляд голубых глаз приветлив, усы ухожены. Под плащом летний пиджак и фланелевые брюки, пристежной воротничок и галстук.
Вот на другой стороне залива, у причала Стендёррен, появляется пароход. Дав задний ход, он поворачивает форштевень в сторону Смодаларё и приближается на хорошей скорости. С резким стуком сбрасываются сходни. Анна стоит наготове на носу. Подхватив багаж, она спешит на берег. Сходни сразу же убирают. В глубине судна бренчит рында, гребной винт стегает темную прозрачную воду. Пароход дает задний ход и, набрав скорость, исчезает за мысом Рёдудд. Кое-где светятся круглые иллюминаторы кают.
Хенрик берет у Анны чемодан и корзину с кульками и пакетами, одновременно целуя ее в губы. Она, поднявшись на цыпочки, целует его в щеку. Он свежевыбрит.
Теперь наступил момент, когда я, сидя за письменным столом на Форё 18 июня 1992 года, подойду поближе к этим двум людям, которые августовским вечером 1925 года преодолевают крутой каменистый подъем, ведущий от причала Смодаларё. Во всяком случае, сделаю попытку. Не знаю точно причины прилагаемых мной усилий. Не знаю, но тем не менее иду, приближаясь с головокружительной, бесшумной скоростью. Я их вижу.
Построенная в начале века дача находится в десяти минутах ходьбы от причала. Маленькая веранда на заднем фасаде смотрит на вечернее солнце и узкую, посыпанную гравием дорожку. Желтый, с белыми угловыми венцами дом имеет четыре комнаты и тесную, старомодную кухню. Столовая соединена с импозантной застекленной террасой на переднем фасаде, выходящей окнами на зеленый склон, залив, открытое море и островок Паннхольмен. На чердаке расположены две комнаты поменьше, одна на северной стороне, другая — на южной. Идиллию довершает выкрашенная в зеленый цвет уборная на скалистом пригорке. У торца дома растет огромный, пышущий здоровьем, кудрявый дуб, которому насчитывается не одна сотня лет. По этой причине дом носит название Экебу[ 84 ].
Они преодолевают подъем, каменистый, в рытвинах. Высокие сосны застыли в молчании, моросит дождь. «Вот дурак, не взял зонтика», — говорит Хенрик извиняющимся тоном, ставит поклажу на землю и переводит дух. Анна, чуть обогнав его, останавливается и оборачивается: «В городе, конечно же, светило солнце, так что я и не вспомнила про зонтик. Давай помогу. Понесем чемодан вдвоем».
Они плетутся рядом, но Анна намного ниже Хенрика, поэтому дело идет туго.
— Я лучше сам понесу чемодан, — говорит Хенрик.
— Тогда я возьму корзину!
— Нет, она мне нужна для равновесия. — Ну, тогда уж и не знаю.
Она смеется и снимает шляпу, капли дождя стекают по ее лицу и густым темно-шоколадным волосам. На ней синее летнее пальто, серая юбка и шелковая блузка с маленькими пуговками.
— Дождь — это здорово, — говорит она, вытирая тыльной стороной ладони лоб и щеки.
— Здесь за три недели не упало ни капли. Да ты же знаешь. В Даларна небось тоже сушь стояла?
— Мы боялись, что родник пересохнет. Но у нас на крайний случай есть наша река — Дальэльвен.
— Мы здесь страшно экономим воду. Употребляем только для готовки и для соков. Моемся в море.
— Кстати насчет мытья: тебе большущий привет от мальчиков, и от Малышки, разумеется. Мы с мамой решили дать мальчикам полную свободу. Они исчезают после завтрака и целыми днями торчат у приятелей в деревне. Появляются лишь к ужину, и, как я уже сказала, мы не обращаем внимания на время и чистоту. По субботам моются уши и подстригаются ногти. Все здоровы. Малышка немножко поранила себе попку на треснувшем горшке, шла кровь, мальчишки в царапинах и ссадинах, но это в порядке вещей.
Анна болтает, слегка поддерживая корзину, она болтает, а Хенрик довольно слушает.
— Как себя чувствует тетя Карин?
— О, мама!
Анна останавливается на вершине склона, и Хенрик опускает на землю чемодан и корзину, набитую кульками и пакетами из бакалеи Густавссона.
— Да, мама, конечно. И Эбба. Ровно три месяца со дня гибели Эрнста. Мама горюет, я вижу, и у Эббы глаза заплаканные. Иногда ночью я слышу ее причитания. Но обе спокойны и веселы. Маленькому Яну исполнилось три годика, да ты сам знаешь. Мы ему устроили замечательный день рождения. Мне трудно ладить с Эббой. Мы обе пытаемся, но натыкаемся на взаимное отчуждение. Ее горе и мое — они как бы несравнимы, если ты понимаешь, что я хочу сказать. Старший брат Эрнст. Непостижимо.
Анна, взмахнув рукой, идет дальше. Хенрик немного отстал.
— А когда приедут Малышка и мальчики? Вы что-нибудь решили? — Мама едет в Стокгольм в конце следующей недели и прихватит с собой детей. Так что мы успеем отпраздновать день рождения Малышки здесь, до переезда в город.
— Значит, мы пробудем вместе совсем недолго.
— Мы ведь решили, что переезжаем пятого сентября.
— Да-да. Пятое сентября — это вторник.
— Мы же вместе это решили.
— Да-да. Знаю.
— Мы будем вместе почти три недели. Это же здорово. Разве не так, Хенрик?
— Я читаю проповедь в церкви Хедвиг первого сентября.
— У тебя здоровые, загорелые, веселые дети! Помнишь, что сказал доктор Фюрстенберг весной? Детям нужен лесной воздух.
— Да, конечно.
— Надо сказать спасибо Ма, что она согласилась взять их на все лето, несмотря на горе. И все заботы.
— Да, конечно. Разумеется.
— Мы должны быть благодарны.
— Я благодарен
Навстречу им попадаются профессор Рютстрём с женой Аделаидой, совершающие вечернюю прогулку, их деревянный замок возвышается по другую сторону дороги в Экебу. Профессор ведет класс скрипки в Музыкальной академии — больше виртуоз, чем педагог. Это маленький, ухоженный толстяк с непослушной рыжей шевелюрой, подернутой сединой. Жена Аделаида тоже маленькая, толстая и рыжая, она родом из Мекленбурга и когда-то была выдающимся драматическим сопрано. Оба белокожие, с печеночными пятнами на лицах. Их крупные головы сидят прямо на плечах.
Пасторское и профессорское семейства вежливо здороваются и, как положено, справляются о самочувствии. Фру Аделаида интересуется, когда мальчики вернутся из Даларна, и фру Анна сообщает, что это произойдет на следующей неделе и что Даг рвется походить под парусом с Сигфридом. Профессор складывает зонт, говоря, что дождь, определенно, кончился еще не начавшись, а пастор отвечает, что слышал далекий гром и видел, скорее всего, зарницы над шхерами. Потом все желают друг другу спокойной ночи и расходятся в разные стороны. Хенрик говорит, что профессор Рютстрём будет исполнять скрипичный концерт Глазунова на открытии сезона и профессорша уже обещала достать контрамарки. «Репетирует по четыре часа ежедневно при распахнутых окнах, — добавляет Хенрик, — немного тяжеловато». — «Они такие милые люди, — говорит Анна. — Если бы только поменьше о политике рассуждали. Эти вечные проповеди о величии и падении Германии — порой это звучит просто по-дурацки».
Но вот они и дома, через открытую веранду входят в прихожую. Анна снимает пальто и бросает шляпу на полку. Хенрик вносит чемодан в комнату Анны, узкой раздвигающей дверью соединенную со спальней-кабинетом Хенрика.
— Думаю, спущусь к причалу, окунусь.
— Я пойду с тобой, прослежу, чтобы ты не утонула.
— Подожди, я сейчас, — говорит Анна, выталкивая Хенрика.
Он зажигает керосиновую лампу на буфете в столовой, потом выходит на застекленную террасу. Внезапно им овладевает беспокойство, чуть ли не страх. Он садится в скрипучее плетеное кресло.
Анна стремительно проходит через столовую: «Не знаю, стоит ли оставлять лампу зажженной. В таком случае, надо закрыть окно, иначе налетит комарья и другой мошкары». На ней черный купальник и поношенный бордовый халат. «Ну, идем», — говорит она с мимолетной улыбкой. Сбросив сандалии, она босиком бежит вниз, к черной, блестящей воде. Хенрик, заложив руки за спину, медленно спускается за ней.
Анна с разбегу бросается в воду, волосы у нее перевязаны косынкой, которая сразу же слетает и стелется по воде. «Очень теплая», — кричит Анна. Хенрик уселся на перевернутый пустой ящик. Анна плывет к пирсу и взбирается наверх.
Она быстро укутывается в просторный халат и, отвернувшись, снимает мокрый купальник. Потом, присев рядом с Хенриком на ящик, грубым полотенцем вытирает ноги и сует их в сандалии. Откидывает влажные волосы назад и проводит руками по густым, с матовым блеском прядям. «Пошли, Хенрик, сейчас самое время выпить чашку чая с бутербродом», — говорит она, беря мужа за руку.
Он крепко обхватывает ее бедра, привлекает к себе, прижимается лбом к ее животу. Движение головой вверх и вниз — и небрежно завязанный халат распахивается. Хенрик, не выпуская жену из объятий, покрывает поцелуями ее живот и бедра. Она высвобождается — не резко, медленно, но решительно. Он поднимается и обнимает ее. Целует ее влажное лицо, шею, губы. «Нет, не надо, — говорит она тихо. — Не держи меня так. Идем попьем чаю на кухне. Я начинаю замерзать. Идем, Хенрик», — говорит она мягко, протягивая ему руку. Время, должно быть, ближе к одиннадцати, опять пошел дождь, тихий и упорный. На Анне голубая фланелевая ночная рубашка с длинными рукавами, живот и колени прикрыты пледом, на ногах — ночные носки. Она пьет чай не спеша. Хенрик сидит за торцом стола напротив. Он ради компании налил себе пива. Допотопная керосиновая лампа на столе слабо шипит и чуть коптит. Супруги сохраняют молчание.
Но вот Хенрик решительно встает, делает шаг к Анне, останавливается перед ней:
— Прошло четыре долгих недели. Я тосковал по тебе. Скучал и по детям, но больше всего по тебе. Я не жалуюсь, было бы блажью и бесстыдством хныкать, когда человеку создают такие условия, как мне. О да! Обо мне прекрасно заботились. И я не сидел в одиночестве. Приезжала Ертруд, и Пер Хассельрут, и Ейнар со своей невестой, и масса других милых людей. Так что я не собираюсь жаловаться. Это было бы проявлением неблагодарности и избалованности. И ты писала такие нежные, добрые письма. Твои письма мне здорово помогали. Я читал их по вечерам, уже лежа в постели. И потом мы говорили по телефону, хотя это палка о двух концах: телефонные разговоры слишком анонимны. Но мне было приятно слышать твой голос. И вот ты наконец здесь. Я считал дни, все время боялся, как бы не произошло чего-нибудь такого, что помешало бы тебе приехать. Как бы то ни было, но теперь ты дома. И что самое замечательное — несколько дней мы сможем побыть вдвоем.
Указательный палец Анны скользит по узору скатерти.
— Да, но сегодня я не хочу, — говорит она быстро и тихо. Хенрик молчит.
— Анна?
— Нет, Хенрик. Нет.
— Что с тобой?
— По-моему, ничего, совсем ничего. Просто хочу, чтобы меня оставили в покое.
— Разве у тебя было мало покоя?
— Я должна привыкнуть. Ты не можешь требовать.
— Какое странное слово. Я ничего не требую.
— Но я не хочу.
Качая головой, она встает и несет чашку в мойку. Хенрик крепко обнимает ее, прижимает к себе. Чашка летит на пол и разбивается на мелкие кусочки. Анна каменеет от отвращения и гнева. Потом высвобождается. На этот раз уже не мягко и не извинительно. На секунду она поворачивается к нему, словно желая что-то сказать, она побледнела и тяжело дышит. Хенрик скорее поражен и испуган.
— Я сделал что-то не то? Что с тобой, Анна? Ты же можешь...
Но Анна уходит, задерживается ненадолго в прихожей, точно собираясь выйти в дождь, однако, осознав, что на ней надето, поспешно, как будто ее преследуют, скрывается в своей комнате. Закрывает дверь и запирает ее на ключ. Запирает.
Хенрик растерян, в нем медленно зреет нехорошая злость, обида, огорчение. Любовное желание улетучивается, оставляя вместо себя пустоту, которая вдруг заполняется колючей, на грани слез, злобой. Он выходит на террасу и устремляет взгляд в журчащую, шелестящую темноту. Лампа на буфете в столовой освещает оконное стекло и его черную фигуру. Страх, злость, подавленность.
Довольно скоро верх берет страх. Ему хочется избавиться от него, поэтому он спешит в свою комнату и стучит в узкую раздвигающуюся дверь. Ответа нет, тишина. Он стучит еще раз, так же осторожно. По-прежнему никакого ответа. Он ласково зовет ее, голос выдает испуг. «Анна, прости меня, я вел себя глупо, по-дурацки. Анна. Ответь, пожалуйста, прошу тебя».
Анна неслышно ходит по комнате. Туда, сюда. По краю лоскутного ковра, опущенная голова выдвинута вперед, руки скрещены на груди, взгляд следует за темными параллельными линиями половицы. Анна глубоко дышит, точно ей не хватает кислорода, точно она находится на невероятной высоте, где воздух разрежен и небо черно. Останавливается, скидывает мягкие тапочки, замирает — прислушивается к тихой мольбе Хенрика по другую сторону двери. Время от времени блестящая латунная ручка двери поворачивается, но осторожно, боязливо.
И тут он вскрикивает и ударяет в дверь ногой. Страх и бешенство. Колотит кулаком: «Ты не имеешь права обращаться со мной таким образом! Анна! Ответь по крайней мере».
Тишина. Анна стоит неподвижно, с опущенной головой. Темные длинные волосы закрывают щеки.
Опять Хенрик: «Анна! — Сейчас его голос спокоен. — Мы должны поговорить. Я не намерен отступать. Буду сидеть на террасе и ждать тебя. Буду ждать сколько угодно. Сколько угодно, Анна, — слышишь? Я хочу, чтобы ты пришла и объяс-нида, в чем дело».
Он отпускает ручку двери и удаляется. Она слышит, как он возится на террасе, передвигает кресло, садится, зажигает трубку. Все это она слышит, неподвижно замерев посередине лоскутного ковра в черно-синюю полоску.
Многие любят говорить о «решающих моментах». С особенным размахом пользуются этой фикцией драматурги. На самом же деле такие моменты вряд ли существуют, это только так кажется. «Решающие моменты» или «роковые решения» — звучит правдоподобно. Но если разобраться, то момент вовсе не решающий: просто чувства и мысли длительное время — сознательно или бессознательно — шли в одном направлении. Сама же развязка — факт, скрывающийся далеко в прошлом, в глубинах тьмы.
Анна выходит из оцепенения. Мрак, гнев, удушье неумолимо толкают ее к тому, чтобы изменить жизнь многих людей. В момент, когда рушится реальная действительность, где-то на краю ее сознания возникает таинственное ощущение удовольствия: пусть все летит в тартарары. И я погибну. И наконец-то будет поставлена точка. Она отпирает дверь, проходит через столовую, прихватив по дороге лампу с буфета, и, выйдя на террасу, осторожно ставит ее на круглый плетеный стол у торцовой стены. Подворачивает фитиль. Ну вот, теперь они с Хендриком могут посмотреть друг другу в глаза. Хенрик пытается начать с извинения: «Прости, я вел себя как ребенок, но я правда испугался. Мы, конечно, ссорились с тобой, и даже довольно часто, но к запиранию дверей не прибегали».
Анна придвигает кресло и садится напротив Хенрика — это небольшое, выкрашенное белой краской плетеное креслице, старомодное, с покатыми подлокотниками и кое-где с прорехами.
— Сейчас я скажу тебе что-то, что причинит тебе боль.
— Теперь я и правда напуган. Он просительно улыбается.
— Дело в том, что с некоторых пор я живу с другим человеком.
— Только не говори...
— Которого я люблю.
— Которого ты любишь...
— Которого я люблю больше всех на свете. Я живу с ним во всех смыслах — физически, всеми чувствами и в своем сердце.
— Это правда?
— Это правда, Хенрик. Я сомневалась, я хочу сказать, не знала, стоит ли мне признаваться. Но сегодня вечером, когда ты предъявил свои права на меня, я почувствовала, что больше не в силах притворяться. Мы с Тумасом весь день были вместе. Я приехала от него.
— С Тумасом?
— Я больше не хочу. Не могу.
— С Тумасом?
— Ты его знаешь.
— Тумас Эгерман?
— Да. Тумас Эгерман.
— Он ведь — он ведь изучает...
— Он учится в Уппсале. Закончит года через два. Два с половиной.
— Это он как-то пел романсы Шумана на приходском вечере?
— Да, он по профессии музыкант. В академии получил диплом преподавателя музыки. Поэтому и запоздал немного с богословским образованием.
Лицо Хенрика замкнуто, взгляд голубых глаз — без всякого выражения — прикован к глазам Анны. Она отворачивается.
— Больше мне, собственно, сказать нечего.
— А как ты себе представляла... дальнейшую жизнь?
— Не знаю.
У нее наворачиваются на глаза слезы, но она подавляет гнев. Хенрик усмехается:
— Почему ты плачешь?
— Я не плачу. Но твой вопрос о нашей дальнейшей жизни вызывает у меня злость. Странно, но это так.
— Я пытаюсь спокойно...
— Хенрик! Наша совместная жизнь постепенно стала чуждой и непонятной. Я не была сама собой, я сидела взаперти.
— А с Тумасом ты свободна, так?
— Я не думаю о том, «свободна» я или нет.
— Анна?
—Что?
— Чего тебе больше всего хочется?
— Ты спрашиваешь серьезно?
— Серьезно, Анна.
Он говорит мягко и смотрит на нее без злобы или отчуждения. Она приходит в замешательство, ей страшно. Чувства, пронизывающие их разговор, разбегаются в разные стороны и не поддаются контролю.
— Ты спрашиваешь, чего я хочу, а я не знаю. Возможно, хочу заботиться о нашем доме, о наших детях, конечно. Это же смешно... я имею в виду, другого и помыслить себе нельзя. Я могу остаться с тобой, помогать тебе в работе, я буду тебе хорошей помощницей.
— А Тумас?
— С Тумасом у нас нет будущего. Со временем он найдет собственный путь. Женится на какой-нибудь девушке, своей ровеснице, которая будет хорошей женой и матерью. Но дай мне капельку свободы. Позволь мне побыть с Тумасом. Какое-то время.
— Какое-то время. Что это значит?
— Не знаю. Ты спросил, чего бы мне больше всего хотелось сейчас и в будущем. Я пытаюсь ответить.
— Может, мне завести себе «даму» на этот неопределенный срок?
— Пожалуйста, не надо иронии.
— Извини.
Молчит.
Молчит.
— Если хочешь, если ты настаиваешь, то я готова бросить все — дом и детей, — все.
— И детей?
— Да, детей. Одно, Хенрик, одно я знаю точно: ты всегда был добр и нежен с детьми. Иногда чересчур строг к мальчикам — зачастую вопреки моей воле. Но им, возможно, будет лучше без меня. Они избегнут наших проблем. Мы ведь детей никогда не вовлекали, правда?
— Бедная Анна!
— Что это ты?
— Бедная Анна. Тяжко тебе приходится.
— Да, тяжко. Иногда я молю Бога наслать на меня болезнь, чтобы я попала в больницу, чтобы меня увезли подальше от этого чувства вины, вины — да.
Хенрик, наклонившись, берет ее руку в свою. Он серьезен, нежен.
— Тебе не кажется, Анна, моя Анна, что есть какой-то смысл в том, что свалилось на нас? И что причиняет такую невыносимую боль.
Анна слушает добрый голос, смотрит на приблизившееся вплотную лицо. Он больше не сторонится ее, он ласков и немного торжествен.
— Я много раз собиралась. Ты же, как бы там ни было, мой лучший друг несмотря ни на что. Ты — единственный, с кем я всегда могла поговорить, поэтому все это было как во сне: жить и словно бы играть какую-то роль. Понимаешь, что я хочу сказать?
— Понимаю.
— Я бы рассказала тебе, и мы вместе... Но потом я думала, сколько у тебя дел, ответственности и всех твоих прихожан. И я считала, что тебе будет не под силу моя правда и было бы бесцеремонно втягивать тебя в то, что я сама должна распутать. Так время и шло — но иногда вдруг появлялась мысль: сейчас] Сейчас я скажу. Будь что будет — но я видела, как ты измотан, видела твое уныние, и ты говорил, что боишься не справиться, и я видела, в каком страхе ты пребывал накануне своих проповедей. И я молчала. И чем дальше, тем, естественно, труднее становилось признаться.
— Кто-нибудь знает?
—Нет.
— Даже твоя мать?
— Неужели ты полагаешь, что я рискнула бы говорить с Ма? Нет-нет, Хенрик, это невозможно.
— И никто другой?
— Нет, Хенрик.
— Ты уверена?
— Не буду врать. Господи, как трудно. Мэрта знает.
— Вот как — Мэрта.
— Я все расскажу, но будет больно.
— И все же, наверное, лучше мне знать.
— Дело было так. Мне хотелось побыть с Тумасом. Хотелось провести с ним несколько дней — и ночей — вдвоем. Тумас колебался, ему и хотелось, и нет — он боялся, считал, что это будет обманом. Я объяснила ему, что обман и так налицо. И я написала Мэрте, которая временно жила в доме своей тетки в Норвегии, недалеко от Мольде. Она сразу же ответила, чтобы мы приезжали, и сообщила, что сама едет в Трондхейм, на съезд миссионеров.
— Понимаю.
— Я вижу, что ты хочешь понять.
Она опускает голову и целует его руку. Потом резко всхлипывает, но, овладев собой, проводит ладонью по лбу и глазам.
— Ты кому-нибудь еще призналась?
—Да.
— И...?
— Дяде Якобу.
— Значит, ему теперь все известно. — Он наш друг, близкий нам человек, я проходила у него конфирмацию.
— Он мой начальник.
— Разве это важно?
— Нет... может, и нет.
— Он любит тебя, я знаю. И ты это знаешь. Я встретила его случайно, была застигнута врасплох. Мы сидели на кладбищенской скамейке и беседовали. Он прямо спросил меня, нет ли у меня чего на сердце, и я исповедалась.
Она испуганно замолкает.
— И?
— Он посоветовал мне открыть правду. Сказал, что другого выхода нет, сказал, что я должна порвать с Тумасом. Сказал, что это мой долг, что это единственная возможность. Сказал, что я совершу грех по отношению к тебе, если не признаюсь, — он был строг.
Последние слова произносятся шепотом, горестно. Хен-рик откидывается на спинку кресла, выпускает руку Анны и, повернув голову, смотрит на темное, в потоках дождя окно, в котором отражаются керосиновая лампа и две расплывчатые, согнувшиеся фигуры. По-прежнему царит серьезное, доброжелательное спокойствие. Ничего душераздирающего, ничего ранящего. Никакой явной или тайной злобы. Нет.
— Значит, по-твоему, он был строг. А чего ты ожидала?
— Не знаю. Я ведь начала открывать душу без цели или надежды. Это была просто потребность. Наверное, я подозревала, что именно он скажет, но в то же время боялась.
— Боялась?
— Я сказала дяде Якобу, что правда в этом случае может привести к катастрофе для многих людей. А он ответил, что несправедливо недооценивать тебя.
Молчание. Потом она говорит:
— И теперь я вижу, что дядя Якоб был прав. И я благодарна. Ты мне как бы помог — ведь речь шла о жизни и смерти.
Она плачет не скрываясь, обнимает его за плечи, соскальзывает на колени, привлекая его к себе, целует его глаза, лоб, шею и, когда он начинает ласкать ее, целует его в губы. Он падает на нее, и на секунду она приходит в себя. Потом закрывает глаза и отдается ему.
Едва заметный рассвет. Дождь перестал, но тучи тяжело движутся над неподвижностью моря. Утреннее безветрие. Анна и Хенрик лежат в постели Хенрика, он, свернувшись калачиком, прижимается щекой к ее груди. Спит не шевелясь, дышит беззвучно. У нее сна ни в одном глазу, ни сна, ни мира, ни милости.
Она тихонько высвобождается из неудобных объятий и выскальзывает из-под одеяла. Прикрыв его плечи, она долго разглядывает безоружного, спящего человека.
Осторожно отодвигает узкую дверь в свою комнату, бесшумно закрывает ее, зажигает свечу на ночном столике и залезает под одеяло — в комнате холодно и сыро, раскрытое окно закреплено крючками, роликовая штора не опущена. Что-то шелестит и журчит в водосточной трубе и бочке для дождевой воды. Вдалеке коротко вскрикнула птица, а так вокруг такая тишина, что Анна различает легкое свиристение в ухе. Она закрывает глаза — очевидно, у нее и в мыслях не было, что она может задремать, но, похоже, она все-таки ненадолго задремала этим первым утром новой, ужасной жизни и не слышала, как вошел Хенрик. Он тихо-тихо, почти шепотом произносит ее имя:
— Анна. Я хочу задать тебе последний вопрос, который не дает мне покоя.
— Да.
— Прости, если разбудил.
— Я вроде бы не спала.
— Нет, не зажигай. Я вижу тебя, так лучше.
— О чем ты хотел спросить?
— Видишь ли...
Он колеблется, отходит к окну, стоит повернувшись лицом к беззвучно плывущему рассвету.
— Говори же, что собирался.
Она села, сцепила руки, сидит выпрямившись, со сцепленными пальцами и наблюдает за черной тенью там, у серого прямоугольника окна.
— Я хочу спросить тебя прямо. Много раз собирался. Но не хватало духу. А теперь, в эту ночь абсолютной откровенности, спрашиваю. И прошу тебя ответить правду.
— Обещаю.
— Ты испытывала физическое наслаждение с Тумасом?
— Да, испытывала.
— Сильнее, чем со мной?
— Ты не имеешь права задавать такие вопросы.
— Я прошу тебя ответить откровенно.
— Не могу.
— Это и есть ответ.
— Я ничего не могу с этим поделать.
— Что между нами не так? — Я люблю Тумаса.
— А меня не любишь.
— Может, любила когда-то давно. Не знаю.
— Но ты никогда не испытывала наслаждения?
— Я не хочу...
— Пожалуйста, скажи правду.
— Да, я никогда не испытывала физического наслаждения от близости с тобой. Чаще всего мне хотелось, чтобы все поскорее закончилось. Да мы же с тобой еще по этому поводу шутили.
— Шутили, верно.
— Но это не было проблемой. Во всяком случае, для меня.
— Просто небольшая неприятность.
— Приблизительно.
— И не слишком часто.
— Да, не слишком, это верно.
— А с Тумасом все было иначе?
— Ты не имеешь права спрашивать.
— Да-да, понимаю. Понимаю.
— Хенрик, иди сюда, сядь на кровать.
— Нет-нет, я больше не стану мешать тебе спать, моя Анна. Ты, наверное, страшно устала.
—Да.
— Я тоже.
— Тогда спокойной ночи, Хенрик. Возьми мою руку.
— Спокойно ночи, Анна. Нет, нет, нет. Не надо.
В его голосе звучит рассеянная грусть. Он отодвигает дверь и осторожно задвигает ее за собой. Анна слышит его шаги там, в другой комнате.
Она продолжает сидеть как сидела, прямая, неподвижная, со сцепленными руками, сухой взгляд широко раскрытых глаз устремлен в рассвет, который никогда не наступит.
Сейчас, именно в это мгновение, мне в высшей степени необходимо остановиться и обдумать положение. В каком месте пробивается наружу родник? Как выглядит правда? Не как было на самом деле, интересно не это. А вот что: какой вид принимает правда или — каким образом смещают и творят правду мысли главных действующих лиц, их чувства, их склонность бояться — и так далее до бесконечности. Мне необходимо остановиться, проявить осторожность. Ты наносишь мне смертельный удар. Я наношу тебе смертельный удар. Душевный ландшафт главных героев подвергается чудовищной тряске — вроде природной катастрофы. Возможно ли вообще описать такое, и самое главное: ведь долговременные последствия проявляются постепенно, много времени спустя после краха, в телах, душах, чувствах — разве не так? Облекается ли развязка подобного рода, что предстоит сейчас, во множество слов? Не больше ли в ней неловкости, отчаяния и растерянности как для инициатора (Хенрика), так и для защищающейся стороны (Анны)? Дойдет ли сцена до той точки, когда крушение Анны обернется нападками и праведным гневом? Вероятно, но не в этой так называемой действительности — там это событие растягивается на недели, месяцы и годы, монотонно перемалывается, лишь время от времени прерываясь перемириями и иллюзорными примирениями с патетическими заверениями об окончательном мире. Как описать бег по кругу, мелочное нытье, бесконечные и все более унизительные вопросы, которые в конце концов препятствуют любому состраданию? Как мне описать те ядовитые пары, которые незаметно, словно нервно-паралитический газ, отравляют атмосферу дома, долго, возможно всю жизнь, разъедая чувства и мысли его обитателей? Как мне показать различные точки зрения и предвзятость, которые непременно будут расплывчатыми и ненадежными, потому что у актеров второго плана нет ни малейшего шанса узнать настоящую правду? Никто не знает — все видят.
Назавтра — пасмурно и безветренно, дождь перестал, все пропитано влагой. Супруги немногословны, оба испытывают гнетущую усталость без возможности отдохнуть. Хенрик спозаранок отправляется на старой лодке и с удочкой в море. Анна, написав парочку писем и приведя в порядок счета, садится на велосипед и едет на хутор, где есть телефон, откуда она звонит матери, чтобы узнать, как дети. Карин, с присущей ей чуткостью заметив изменившийся голос Анны, спрашивает, не случилось ли чего, что Анна немедленно отрицает. Дагу в щеку вонзился рыболовный крючок, пришлось ехать в амбулаторию Репбэккена, вытаскивать, а так ничего особенно не произошло, все здоровы, дети немножко куксятся из-за предстоящего расставания с летом и свободой. Им же прекрасно известно, что режим на Смодаларё намного строже, но все, как сказано, здоровы.
Ужин вдвоем — тушеный окунь и кисель из ревеня — проходит мирно. Супруги спокойно беседуют о семейных делах (о крючке в щеке, разумеется, и о том, как Ма представляет себе будущее своей невестки и ее малыша). Говорят о приходской работе, о вновь отложенном ремонте церкви, жалобе пастора Арборелиуса в церковный совет по поводу отказа финансировать его поездку по Прибалтике, о замечательном пополнении недавно созданного Общества матерей и тому подобном. После ужина они пьют кофе на террасе. Внезапно сквозь неподвижную дымку под облаками пробивается солнечный луч. Супруги в один голос замечают, что вот, мол, неожиданно выглянуло солнце. Наверное, завтра выдастся хороший денек, можно будет отправиться в залив Шерхольмсвикен. Анна произносит это чуть ли не с мольбой, и Хенрик, мимолетно улыбнувшись, соглашается, что было бы неплохо. После чего разговор уходит в песок, слова испаряются, голоса, связки, губы не выдерживают. Наступает молчание. Анна штопает на грибке носок — большая дырка. Позади длинного ряда пеларгоний жужжит умирающая оса. Солнце через несколько минут погаснет, ветра нет, свет без теней насыщен влагой. Хенрик читает газету внимательнее обычного.
В семь супруги вместе слушают новости. Потом перебираются в столовую, зажигают лампу на круглом столе, и Хенрик читает вслух главы из нового романа Элин Вэгнер. Не забыта и привычная вечерняя прогулка. В десять часов они желают друг другу спокойной ночи, поцелуи в щеку, гасятся керосиновые лампы. Хенрик, устроившись на лестнице террасы, закуривает сигарилью. В спускающейся темноте — сперва долгие сумерки, потом внезапная осенняя тьма, падающая с застывших облаков, — виднеется водное зеркало: залив и открытое море. Анна ушла в свою комнату, к своим тщательным вечерним ритуалам, потом книга на ночь, на носу очки, лунки ногтей промассированы и смазаны лечебной мазью.
В этот день ничего не было сказано. Анестезия все еще действовала. Следующий день — с ветром, бегущими облаками и привкусом осени — был столь же спокойно-непримечательным, как и предыдущий. Таким образом, Анна и Хенрик были предоставлены сами себе три дня.
Молчание, установившееся между супругами, было вполне приемлемым. Посторонний человек, наблюдая за их поведением и интонациями, вряд ли бы отметил что-то необычное или тревожное. Анна, которая в большинстве случаев первой протыкала иголкой созревший нарыв, не осмеливалась пошевелиться. Свои мысли, свой бунт, чувства страха, вины, горя или гнева она держала в себе заклинающим усилием воли. И в то же время ощущала неуверенность и замешательство: и это все? Жизнь соскользнет в наезженную колею?
Или эти мирные дни несут в своем чреве непостижимую грозу?
Хенрик двигался и говорил очень осторожно, чтобы не разбудить осознание невыносимой боли. Дружелюбие, краткие порывы нежности, тактичное молчание отличали эти дни.
В пятницу трехчасовым пароходом должна была приехать фрекен Лисен. В субботу в то же время прибудут дети в сопровождении всегда готовой прийти на помощь фрекен Агды, которая вообще-то была учительницей младших классов где-то далеко, в районе Уппсаласлэттен, но сейчас, по причине слабых легких, наслаждалась скромной пенсией по болезни, посвятив себя роли нежной и кроткой гувернантки.
Отобедав, по обычаю, в пять часов, супруги совместными усилиями начали убирать со стола, мыть и вытирать посуду. И тут Хенрик поднес бокал к свету из кухонного окна и заметил, что у бокала выщерблен край. Анна, занятая у мойки, ответила, что так наверняка и есть. Хенрик отозвался не сразу, но через несколько минут высказал свое мнение по поводу жалкого состояния всего сервиза вообще. У части выщерблены края, у тарелок тоже, столовое серебро разномастное, некоторым приборам просто место на кухне — слова шли вразнобой, неразборчиво. Анна, не готовая к такому повороту, терпеливо объяснила, что, когда дом снимали, часть утвари вошла в контракт и ей показалось ненужным везти лишнюю посуду из города. Хенрик, продолжая вытирать столовые приборы, похоже, обдумывал аргументы жены. В это мгновение Анна с леденящей душу ясностью осознает, что скоро их жизнь разлетится на куски. Хенрик говорит:
— Да, все это, может, и хорошо. Но я не понимаю, почему мы должны есть на грязной скатерти. Не понимаю.
— Грязной скатерти? — Анна прерывает мытье посуды, вынимает руки из бадьи и тыльной стороной ладони убирает прядку со лба.
— Скатерть в пятнах. Не знаю уж, сколько дней не меняли скатерть, — наверное, больше недели, наверняка десять дней. Когда я был здесь один, я не хотел ничего говорить фрекен Лисен. Но меня удивляет, что ты не увидела пятен, обычно ты такие вещи замечаешь.
Анна молча направляется в столовую, на ходу вытирая руки о передник. Открывает буфет, вынимает скатерть и быстрым движением расстилает ее на столе. — Где пятна? — спрашивает Анна вежливо, но с внутренней дрожью, которую она с трудом подавляет.
— Вот, вот и вот. — Хенрик тыкает пальцем. Действительно, на белой скатерти есть три пятнышка, но обнаружить их не так легко. Темноватый кружок величиной с монетку в один эре от стеарина, ржавое пятно возле каймы и еще одно, не слишком большое, но заметное.
— Не понимаю, куда ты клонишь, — говорит Анна, изо всех сил пытаясь сохранить спокойствие. Она садится за стол и кладет руки на скатерть. Хенрик стоит там, где стоит: правый висок сильно покраснел, ладонь на резной спинке стула чуть дрожит.
— Не понимаю, куда ты клонишь, Хенрик.
— Ничего особенного, ничего важного. Во всяком случае, для тебя, похоже.
— Завтра будешь обедать на чистой скатерти, и вопрос закрыт. Сожалею, что тебя огорчают бокалы с щербинками и пятна, но мы же на даче, и гостей у нас не бывает.
— Я смотрю на дело не столь однозначно.
— Тогда, будь добр, скажи, как ты смотришь на дело. Анна усмехается. Хенрик, по-прежнему стоя возле стула, водит пальцем по тканому узору скатерти.
— Все очень просто, Анна. Я вдруг понял, что ты забросила дом.
— Что ты такое говоришь?
— Забросила наш дом. Клубы пыли под кроватями, засохшие цветы, порванная занавеска — вон там.
Хенрик показывает на окно, выходящее на террасу. На легкой летней занавеске кое-где зияют прорехи.
— Но Хенрик! Меня же не было полтора месяца, а у фрекен Лисен, какая бы она ни была хорошая хозяйка, стало слабеть зрение, мы ведь обсуждали это. Я не могу...
— А почему тебя не было полтора месяца?
Анна в полной беспомощности умоляюще смотрит на мужа по другую сторону стола. Но он не глядит на нее, он опустил глаза, может, закрыл, красное пятно на виске расползлось, рука дрожит, почти незаметно.
— Отвечай честно.
— Я не понимаю. Мы же с тобой договорились. Ты ведь помнишь: доктор Фюрстенберг предписал детям лесной воздух. Ты не захотел ехать в Даларна, жить в одном доме с Ма. Ты предпочел быть здесь, у моря. Разве ты забыл, что ты сам предложил, чтобы я с детьми отправилась в Даларна, а ты — сюда и мы бы увиделись в начале августа? Не помнишь?
— Я удивился, как быстро ты согласилась с моим предложением.
— Я была благодарна за твою широту, за то, что ты не стал чинить препятствий.
— Ты была благодарна за то, что я дал тебе возможность встречаться с любовником. Твои поездки в Уппсалу вызывали у меня некоторое недоумение, но теперь я знаю их причину.
Обе стороны соблюдают вежливый тон. Анна все еще взывает к разуму, умоляет опомниться. Хенрик постепенно, сам того не замечая, переступает границы здравого смысла.
— Три раза я ездила в Уппсалу с Ма, чтобы помочь ей уладить дела, оставшиеся после Эрнста.
— Четыре раза, Анна, четыре.
— Ну да, правильно. Один раз нам пришлось позаботиться о Карле из-за того, что он учинил в квартире, где снимает комнату. Мы были вынуждены срочно отправить его в клинику «Юханнесберг». Тебе это известно.
— Но все это было прекрасным поводом увидеться с любовником.
(Молчание.)
— Отвечай, Анна. Ради Бога, давай будем честными. (Молчание.)
— Прошу тебя настоятельно.
— Чего ты хочешь? Я все рассказала. Что еще тебе надо?
— Подробности.
— Подробности? Что ты имеешь в виду?
— Именно то, что я сказал. Ты должна подробно отчитаться о своих любовных делишках с твоим... с этим человеком.
— А если я откажусь?
— У меня есть хорошее средство заставить тебя. Ты не задумывалась о такой возможности?
— Задумывалась.
Она задумывалась и поделилась своими опасениями с Мэртой и Якобом: он может отобрать детей. Если дойдет до разъезда или официального развода, детей присудят ему. Таков закон.
— Поэтому для нас всех будет лучше, если ты постараешься быть предельно откровенной. Прошу тебя правдиво, без злобы ответить на мои вопросы. После чего я в тишине и спокойствии обдумаю твои ответы и в тишине и спокойствии, возможно вместе с юридически грамотным человеком, приму решение относительно дальнейших шагов. Ты поняла?
— Да.
— Ты хотела что-то сказать?
— Просто мне интересно: куда делись понимание и прощение? Куда подевалось твое понимание, о котором ты говорил в воскресенье вечером?
— Ты не можешь рассчитывать на неизменное понимание. Я впал в столбняк от твоей истории. Сейчас столбняк проходит, и я начинаю осознавать свой долг.
— Долг?
— Разумеется. Мой долг по отношению к детям. Я обязан в первую очередь думать о детях.
— Хенрик, пожалуйста, Хенрик.
— Поскольку ты столь недвусмысленно и бесцеремонно поставила во главу угла собственное удовольствие, тем самым подвергнув риску существование семьи, ответственность ложится намой плечи — все очень просто. Я не потерплю выщербленных бокалов, скатертей в пятнах и грязных занавесок. Я не потерплю того разложения, которое — из-за твоего распутства — проникло в наш дом.
— Хенрик, ты не имеешь права...
— На что это я не имею права? Я имею право на то, что я обязан делать, что является моим долгом сейчас, в данную минуту. Я должен узнать все, до мельчайших подробностей. Я готов предоставить свои вопросы в письменном виде, если это облегчит тебе дело и — избавит от неловкости. А ты ответишь мне на них в письме, с которым я обойдусь строго конфиденциально. Само собой.
— Нет. Да, понимаю.
— Живя здесь один, я тосковал по семье. Радовался, что вам хорошо. Что дети здоровы. Я писал тебе, чтобы ты отдыхала, была веселой и мужественной, что мы скоро увидимся, что мы — в руках Божьих.
Анна закрывает лицо руками, она не плачет, просто вынуждена скрыть тяжелый гнев, разрывающий нутро. Надо быть благоразумной, надо собраться с мыслями, надо...
— Что ты хочешь знать?
— Когда ты была с этим человеком, ты раздевалась догола? (Молчание.)
— Ты слышала мой вопрос.
— Я слышала твой вопрос, но мне кажется, я сплю. Хенрик, милый, это как во сне. — Я задал прямой вопрос: ты была голая, вы были голые?
— Да, мы были голые.
— Весьма интересный факт, ибо передо мной ты обнажалась очень неохотно.
— Верно.
— Сколько раз ты была с этим человеком?
— Не знаю.
— Наверняка знаешь. Но стыдишься признаться.
— Думаю, около пятнадцати или двадцати.
— Сколько раз ты прямиком со своего любовного ложа шла ко мне в постель?
— Не знаю. Я пыталась уклониться, но потом думала — лучше уступить, чем нарываться на неприятности, только бы поскорее.
— Вот это любовь!
— Может быть.
— И как долго продолжалось это свинство?
— Если ты под свинством имеешь в виду мою любовную связь, то она продолжается чуть больше года. В прошлом году в Воромс на Иванов день приехали Ертруд и Тумас, ты должен был появиться неделей-двумя позже. Мама отправилась к сыновьям, я была одна с детьми. Потом, как я сказала, приехали Ертруд и Тумас, мы вместе отпраздновали Иванов день. В последующие дни мы втроем часто совершали длительные лесные прогулки. Однажды у Ертруд заболело горло, и она осталась дома. Мы с Тумасом дошли до Юпчэрна. Там есть заброшенный хутор. Я предложила Тумасу переспать со мной. Уговорила его.
— Но ты не забеременела.
— Нет.
— Каким же образом?
— Полагаю, что после всех несчастий во время последних родов я не могу иметь детей. Похоже, я разорвалась.
— Почему же ты, в таком случае, просила меня быть поосторожнее? Почему ты врала?
— Потому что одна мысль о твоем семени в моем теле была невыносимой.
— Но не о его?
— Не о его.
— Понимаю.
— Что же это ты вдруг понял?
— Понял, почему ты забросила дом в последний год. Например, выщербленные бокалы и грязные скатерти. — Все как раз наоборот. Меня так мучили угрызения совести, что я с удвоенной силой старалась заботиться о тебе и детях. Работала как одержимая в приходе. Делала все, насколько хватало сил, все, что только могла измыслить. Можешь обвинять меня в самом ужасном, Хенрик. Но не в том, что я плохо вела дом, не работала в приходе, не в отсутствии заботы.
— И не в угрызениях совести.
— Пусть так. Но главное, я любила вас — да, и тебя — и старалась ничем вам не навредить. Насколько у меня хватало сил.
— О чем вы говорили?
— Не понимаю.
— О чем вы говорили, ты и этот тип? Ведь вы же не все время занимались блудом.
— Не смей говорить мне такие слова. Молчание, потом:
— Прости, ты права.
— Надо все-таки знать меру, Хенрик.
— Но о чем вы говорили? Он учится на священника. Совсем молодой, говорят, прекрасный музыкант. Пианист? Или?
— Его мучил вопрос, не покарает ли нас Господь.
— Ну и?
— Я считала, что мне, быть может, дозволено хоть раз в жизни испытать радость любви. Тумас был боязливее меня. Я молила Бога покарать меня, а не Тумаса.
— Так что вы превзошли друг друга.
— Что ты имеешь в виду?
— В религиозной эротике. Смачно!
Анна уставилась на Хенрика, она потеряла дар речи. Тоннель сужается, надежный фундамент действительности рассыпается в пыль и пепел. Точки опоры исчезли, земля ушла из-под ног. Анна встает:
— Меня сейчас вырвет.
Она пытается идти спокойно, но желудок извергает желчь, заполняющую рот. Анна стискивает зубы и успевает добраться до пригорка позади дуба — руки упираются в толстый ствол, ее рвет. Тело свело, затылок и подмышки, щеки и лоб в испарине. «Меня так еще никогда не рвало», — мелькает смутная мысль. Приступ стихает, она вытирает рот, но от дерева не отходит. Вокруг стоит вонь от рвоты.
Она скорее догадывается о присутствии Хенрика, чем различает его в сумерках, он держит у ее губ чашку с водой: «Выпей, я помогу тебе, тебя еще тошнит? А то пойдем в дом, полежи на диване в гостиной, я побуду с тобой, больше говорить не будем. Постараемся успокоиться, сейчас надо прежде всего обрести ясность ума, мы больше не станем причинять боль друг другу. Вот, смотри, так будет хорошо, вот подушка и одеяло, я посижу здесь, тихонечко. Опять начинается дождь. Пожалуй, закрою дверь на террасу. Вот так, и пусть лампа на буфете горит, чтобы мы видели друг друга, — если мы этого хотим, конечно.»