БЕСЕДА ЧЕТВЕРТАЯ (МАЙ 1925 ГОЛА)

БЕСЕДА ЧЕТВЕРТАЯ (МАЙ 1925 ГОЛА)

Анна читает вслух:

— «Мольде расположен в замечательном месте с великолепным видом на фьорды и заснеженные горы Ромсдальсфьеллет. Дома — по большей части деревянные — купаются в чуть ли не по-южному пышной зелени. Летом М. — довольно оживленный туристический центр. Статус города он получил в 1742 году, а в 1916-м сильно пострадал от пожара».

Они уже давно в дороге, каждый добирался сам по себе. Место встречи — Ондальснес, там заканчивается железнодорожная ветка из Осло. Тумас, приехавший на пару дней раньше, устроился в пансионате в порту. Последний отрезок пути в Мольде они, стало быть, должны проделать вместе на маленьком пароходике «Оттерэй». Тумас встречал ночной поезд, который прибыл по расписанию. Они успели позавтракать в пансионате (но оба были так взвинчены своим опасным приключением, что им практически ничего не лезло в глотку). После чего не спеша двинулись к набережной. О чемоданах Анны позаботился носильщик. Тумас уже загрузил на борт свою незначительную поклажу.

С моря дует свежий ветер, звонит рында, убирают трап, отдают швартовы. Пароходик, осторожно отчалив, лавирует между рыбацкими лодками, грузовыми кораблями и парусниками. В сумрачном, отделанном плюшем и пропахшем плесенью салоне Анна обнаружила книжечку о цели их путешествия — городке Мольде в дальних фьордах.

Они давно, несколько месяцев, говорили об этой поездке. Теперь, стало быть, она осуществилась. Официально Анна едет в гости к своей подруге Мэрте Ердшё, уже давно ставшей ее единственным задушевным другом.

В Мольде собрались на свой конгресс миссионеры со всей Скандинавии, сотни мужчин и женщин, приехавших из Африки и Китая. Мэрта, только что вернувшаяся из Конго, временно живет в доме тетки. Она уже много раз приглашала Анну приехать на несколько дней. Когда же Анна поинтересовалась в письме, не будет ли Мэрта возражать, если в городе в это же время окажется и Тумас, фрекен Ердшё ответила, что будет рада ему и что конгресс перебирается в Трондхейм, где в Домском соборе состоится торжественная экуменическая месса. Тетка Мэрты, жена министра, лечит ревматизм на курорте в Тироле.

Пассажиров на борту совсем мало. Как раз в эту минуту они одни в маленьком салоне, Анна закрыла путеводитель. Ее рука ищет его руку, Анна закрывает глаза, быть может, спрашивая себя, что она чувствует, и с удивлением констатирует, что не чувствует ровно ничего. Разве что сосущий голод, поскольку она была не в силах что-нибудь съесть за завтраком.

Они вышли из фьорда, море переливается в грозовых порывах и встречном ветре, корабль ныряет, и иллюминатор окатывает брызгами серебристой воды. Блестящая латунная лампа степенно покачивается на своих цепях. Вокруг треск и скрип. Из-за стены, прилегающей к ресторану, доносятся женские голоса. Наверное, накрывают к обеду.

У Тумаса мальчишеское лицо, открытое, прямодушное, приветливые глаза — карие с зеленовато-голубоватым отливом. Большой упрямый рот, массивный нос, по-девичьи маленькие уши. Густые волосы зачесаны назад, открывая высокий лоб. Тумас высокий и стройный, руки, как и положено пианисту, крупные. Ногти обгрызенные. На нем опрятный, слегка залоснившийся костюм, который ему немного маловат, что усиливает впечатление мальчишеского облика. Тумас часто улыбается. Голос у него — выразительный музыкальный инструмент, находящийся в умелых руках.

На Анне юбка и блузка с широким отложным воротником, на шее — золотой медальон на тонкой цепочке. Широкие рукава с манжетами в цвет блузки. Юбка, до щиколоток, перехвачена широким вышитым поясом с кожаной пряжкой. Волосы, как и полагалось в те времена, причесаны на прямой пробор, но после недавнего мыться чуть растрепались. Лицо горит, точно у нее температура, она прикладывает тыльную сторону ладони к щеке — горячая, наверняка температура.

До последней секунды Тумас надеялся, что она не приедет, заболеет, или заболеет кто-нибудь из детей, или у Хенрика отменится поездка. Целый час до ожидаемого прихода ночного поезда из Осло он мерил шагами платформу. Откровенность вряд ли была отличительной чертой его характера. А сейчас он сразу же скажет ей — что скажет? Но тут с шумом и грохотом подкатил поезд, и земля задрожала, как и он сам. Вот длинная змея вагонов остановилась в ясном свете дождя, из паровоза и между вагонами валили тяжелые клубы пара, и сквозь них хлопотливо и целеустремленно заспешили по каменному перрону люди. Тумасу хотелось улизнуть. Это была последняя возможность избежать чего-то громадного, чего-то, что, возможно, раздавит его. Но Она появилась у него за спиной. Окрикнула осторожно, словно бы угадывала его страх и не хотела пугать еще больше. Когда он обернулся и увидел ее совсем рядом, страх испарился. Молчаливая и серьезная, она была совершенно спокойна, по крайней мере так казалось, потом, улыбнувшись, показала на чемоданы, стоявшие справа и слева от ее ладной фигурки. «Да, надо бы позвать носильщика, вот именно. Вон идет один. Эй, доброе утро, вот эти два чемодана надо отнести на пароход, отбывающий на Мольде в два часа. Я расплачусь прямо сейчас. Не требуется? Увидимся на пароходе?» Носильщик ставит чемоданы на тележку с другой поклажей и мелом пишет на них «Мольде».

Покончив с этим, они вновь замерли друг против друга, улыбающиеся и серьезные. «Ну что, может, теперь поздороваемся? Здравствуй, дорогой Тумас». — «Здравствуй, Анна». Они протягивают друг другу руки.

— Как мило, что пришел меня встретить. Мы ведь договорились увидеться на пароходе.

— Я ждал несколько часов. Часа два, думаю.

— И, наверное, надеялся, что я не приеду? Анна, внезапно рассмеявшись, гладит его по щеке рукой, затянутой в перчатку. «Ладно, идем», — говорит она решительно. И они идут.

Стук моторов. Медленное скольжение вниз. Треск деревянной обшивки салона. Голоса в соседнем помещении. Вихри воды за иллюминаторами.

— Тебя обычно укачивает? — спрашивает Тумас.

— По-моему, нет. Однажды, давным-давно, мы с мамой и Эрнстом переплывали Ла-Манш в шторм. Все заболели, кроме меня и Эрнста.

— Даже твоя мать?

— Даже она, подумать только! Молчание. Доверительность.

— Да, Тумас. Мне кажется, нам надо обсудить кое-какие практические детали.

Я предполагал, что это будет необходимо.

— Как я писала тебе, нас пригласили пожить в доме тетки Мэрты за городом. Мэрта — моя лучшая подруга со времен училища в Уппсале. Она единственная, кто знает. Ближайшие дни она будет в отъезде, поэтому ключ оставила у одной женщины, которая живет рядом с гаванью.

— Значит, все в порядке?

— Не думаю. Я не хочу вовлекать Мэрту в нашу драму, если что случится. Я предпочитаю жить в гостинице. Там достаточно нейтральная обстановка. Что скажешь?

— Не знаю, это так неожиданно.

— Поэтому я заказала номера в Городской гостинице — двухместный и одноместный.

— Но я, пожалуй...

— Тумас! Это мое дело. Ты настаиваешь на оплате дороги. Это и так много!

— Тебе не страшно?

— Если начну задумываться, то станет страшно. Посему я не задумываюсь. Планирую, но не думаю. Меня пугает только одно...

— Ну, говори.

— Меня пугает только одно — что теперь наша любовь должна принять какие-то ошеломляющие формы, чтобы оправдать наш поступок. Может, наша любовь не выдержит такой нагрузки?

— Ты так считаешь?

Анна, схватив его руку, подносит к губам и целует. — У тебя ласковая рука, Тумас. Вначале, — я хочу сказать — до всего, — я смотрела исподтишка на твою руку и думала, что вот эта рука...

— Да?

— Не скажу. Давай поговорим еще об одном практическом

деле.

Она выпускает его руку и берет сумку, лежащую рядом на диване, открывает ее, роется, вынимает маленькое портмоне и из потайного кармашка достает большим и указательным пальцами обручальное кольцо.

— Это обручальное кольцо моего дедушки, маминого отца. Он оставил его мне на память. Теперь ты его поносишь несколько дней. Пастору Эгерману не подобает быть без кольца. Гостиничный персонал наверняка обратит внимание.

— Ты все продумала.

— Ты огорчен?

— Нет-нет. Но вот это, с кольцом... Не знаю.

— Будь же разумным, Тумас. Кольцо разрешает практическую проблему, и только. Немножко даже забавно. Интересно, что говорит дед на своих небесах?

— Что его внучка — безбожница, злая, распущенная язычница.

— Бери кольцо, Тумас.

— Что-нибудь еще?

— Вот письмо Мэрте, в котором мы благодарим ее за заботу, но отказываемся от приглашения.

Кольцо лежит на ее раскрытой ладони. Он колеблется. Она решительно надевает кольцо ему на палец — с жестом нетерпения.

— А теперь мы накидываем плащ-невидимку на наши два дня. Никто не знает. Никто не видит. Как сон. Но мы сами должны позаботиться, чтобы он не превратился в кошмар.

— Ты плачешь? — спрашивает Тумас едва слышно.

— Я почти никогда не плачу. Давно перестала.

— Я тоже тосковал.

— Иногда я думаю: бедный мой Тумас, он, наверное, в ужасе от всех этих чувств. Его собственных чувств и чувств Анны. Если он тоскует, то, быть может, по чему-то другому — не знаю, чему-то тихому, красивому, свободному от лжи. Нет-нет, я не буду плакать, ведь я совсем не расстроена. Не надо

утешать меня.

Он обнимает ее за плечи, притягивает к себе, она не противится, но почти сразу же высвобождается: «Нет, — говорит она решительно и мотает головой, — нет. Воистину мне не на что жаловаться. Это лучшие часы в моей жизни. Пойдем полюбуемся на волны, шторм и горы. На корме наверняка есть где укрыться от ветра. Идем, Тумас!»

Пароход «Оттерэй» причаливает дважды перед конечным пунктом — Мольде. Сперва он отклоняется на восток и заходит в тесный, глубокий фьорд Лангфьорден. В глубине расположено местечко Эйдсвог. Там пароход стоит час для погрузки, берет на борт пассажиров, после чего выходит из фьорда, поворачивает на север и причаливает у рыбацкой деревушки Ветэй. И наконец кораблик берет курс на Мольде, куда рассчитывает прибыть к вечеру.

Тумас с Анной одни в маленьком салоне. Они немного подремали, проснулись и снова прикорнули, свернувшись калачиком на красном пахнущем плесенью плюше и укрывшись своими пальто.

Итак, пароход замер у причала Эйдсвог, моросит дождь. Гора укрывает от ветра. Шум погрузки и разгрузки почти не слышен. Сквозь тишину слабо доносятся голоса немногочисленных пассажиров и команды, топот, приказы. Но вот возле салона раздаются шаги. Кто-то решительно стучит в дверь. Не дожидаясь ответа, узурпатор входит и останавливается у двери.

Это высокая женщина лет сорока, одетая в строгую форму шведских церковных сестер милосердия. Зонт, высокие боты. Перчатки. Аккуратная сумочка. Открытое крупное лицо, высокий лоб, туго зачесанные назад волосы, широко распахнутые пронзительно-голубые глаза. Мощный нос правильной формы. Губы неоднозначны. Мягкие, красивые в середине, они ужесточаются ближе к уголкам рта, где демонстрируют уже только решительность. Дама не отличается красотой, но привлекательна. Улыбаясь (а именно это она сейчас и делает), она становится почти хорошенькой. Лоб Анны заливает краска. Лицо Тумаса не выражает ничего — может, ментальное замыкание.

— Мэрта! — восклицает Анна.

— Собственной персоной, — отзывается Мэрта, прислоняет зонтик к одному стулу, кладет сумочку на другой, перчатки на сумку, снимает форменную шляпу, помещает ее на стол под лампой, расстегивает длиннополое пальто. Совершая эти действия, она говорит — на ярко выраженном смоландском диалекте:

— Здравствуй, Анна, здравствуйте, кандидат. Могу представить, как вы удивлены. Милая Анна, у тебя, несмотря ни на что, здоровый и радостный вид. И к тому же щеки пылают. Она порывисто и неуклюже обнимает Анну и за руку здоровается с Тумасом, который встал, опрокинув при этом чашку с чаем.

После чего все трое на какое-то время замирают, вряд ли погрузившись в размышления, скорее от растерянности.

— Сядем? — предлагает Анна несколько неуверенно. — Хочешь чаю? Я могу заказать. Есть также бутерброды, если ты...

— Нет, спасибо. Я приехала сюда несколько часов назад и, чтобы убить время, до отвала наелась в пансионате — так что спасибо, не надо. Зато мне бы хотелось — если кандидат не обидится — поговорить с глазу на глаз с Анной. У вас ведь нет каюты? Нет, я так и думала и посему купила каюту, где мы с Анной можем уединиться. А вы, кандидат Эгерман, оставайтесь здесь и почитайте книгу. Возьмите ту, что я взяла в дорогу.

Из чемодана извлекается толстый том.

— Пожалуйста, это вы наверняка не читали. «Деяния любви» Киркегора, 1847 года, новое издание, перевод и комментарии Торстена Булина.

— Если нам надо поговорить, то только в присутствии Тумаса. Это необходимо.

— Единственная необходимость — нам с тобой поговорить

наедине.

— Делай так, как говорит твоя подруга.

Анна удивленно смотрит на Тумаса, но склоняет голову в знак согласия. Мэрта с некоторым педантизмом собирает свои вещи, после чего женщины покидают салон. Дверь закрывается, женщины скрылись из глаз, и Тумас несколько мгновений стоит в нерешительности. Потом с размаху садится на диван, засовывает руки в карманы и начинает насвистывать какое-то ларго. Закрыв глаза, он прислушивается к биению пульса за ухом и вибрации машин в глубине судна.

Пароход, выйдя из гавани, набирает скорость. Сквозь облака пробивается яркий свет майского дня, мерцают дождевые капли на стекле иллюминаторов. Внезапная дрожь, неожиданная грусть: это не я, это не принадлежит мне, я беден, буду беден всегда, еще беднее, буду нищим. Блаженны нищие духом. Мы и в самом деле столь блаженны?

— Сегодня в шесть утра я села на быстроходный корабль, чтобы перехватить вас. Хотела передать ключ лично, дабы не вмешивать фру Бекк и избежать ее расспросов.

— Мы как раз решили поселиться в гостинице. Я уже заказала номера. Мне не хочется жить с Тумасом в чужом доме, в чужих комнатах с чужой мебелью. Ты должна понять! Это первый и, наверное, последний раз, когда мы с ним можем побыть вдвоем.

— Как тебе могло взбрести в голову, что гостиничная комната в центре города, с ее тонкими стенами, любопытной обслугой и презрительными понимающими взглядами, будет лучше тишины в старом, окруженном громадным садом доме? Как ты себе это представляешь?

Анна сидит на низенькой скамеечке, прижимаясь спиной к стене, голова опущена. Она играет пуговкой на манжете, которая вот-вот оторвется.

Каюта мягко покачивается, время от времени окно окатывает прозрачная зеленая вода.

— Я, пожалуй, готова, — говорит Анна.

— Готова, — что значит готова?

— Десять лет назад. Серый безветренный день в начале сентября. Я стояла у окна пасторской усадьбы, выходившего на реку — черную, как чернила. И тут пошел снег — он падал прямо-прямо. Вокруг меня была тишина — повсюду, ни единого человека. Я словно бы осталась одна на белом свете. Мы с Хенриком поссорились. Он молчал, день за днем. Я погибала и отворачивалась. Мы были женаты два года. Два года, Мэрта, у нас уже родился наш малыш. Я стояла у окна, в тишине, и вдруг увидела, понимаешь, увидела все, что натворила. Помню очень ясно, как я подумала: это не моя жизнь и этот человек — не мой муж, и единственное существо, имеющее право чего-то требовать от меня, — малыш, который спит в своей корзинке в спальне. Я осознала, что все это надо разрушить. Это было совершенно очевидно. Я ощутила своего рода радость. Почувствовала, что справлюсь, и вообще я могу справиться с чем угодно. Будут слезы и страдания. Но я не смирюсь. Не собираюсь больше стоять и глазеть на этого отстранившегося от меня нытика. Не разрешу больше унижать меня этими недовольными, мелочными придирками. Мне было двадцать шесть, и в это решающее мгновенье я знала, чего хочу от жизни.

Так что я взяла малыша и уехала в Уппсалу. Естественно, я воображала, что Ма обрадуется, поскольку она много лет плохо относилась к Хенрику и нашему браку. Я думала, что вернулась домой. Но я ошиблась, мама почти сразу заявила, что я, конечно, могу остаться на несколько дней, но она не намерена предоставлять убежище сбежавшей жене, и что мой само собой разумеющийся долг — вернуться к Хенрику, и что я сделала выбор, и что человек выбирает только один раз и друтого выбора нет. Через три дня я уехала обратно. Спустя два года, весной 1917 года, я сделала новую попытку сбежать. На сей раз меня забрал Хенрик, и вскоре мы переехали в Стокгольм. Не стану преувеличивать. И не хочу быть несправедливой. Наши будни вовсе не были адом. Мы превратились в двух тягловых лошадей, которые сообща тянули тяжелый груз. Моя несвобода не была слишком невыносимой. Я не это имею в виду. Но вот появился Тумас. Прошел уже почти год, да, это случилось в прошлом году, на Иванов день. А потом последовало «нарушение супружеской верности», если ты понимаешь, о чем я. И вдруг уже не было времени остановиться и перевести дух. А теперь эта поездка. Не думай, будто это какой-то внезапный каприз. Эта поездка — не знаю, как сказать, — эта поездка связана со смертью. Нет, я не нахожу слов, чтобы выразить то, что хочу сказать. Но разве, когда ты обнаруживаешь собственное одиночество — я имею в виду абсолютное одиночество, одиночество в смертный миг, одиночество ребенка, — разве тебе не становится больно? Я знаю, Мэрта! Ты никогда не испытываешь одиночества. Ты живешь в руке Божьей. Я тоже пыталась, пыталась, но такой общности достичь так и не сумела. Нет, одна — четко и ясно. И тут в моем одиночестве возник Тумас. И теперь мы с ним оба можем сказать: мы не одиноки. Анна усмехается:

— Да что говорить. Стоит ли говорить что-то еще, кроме того, что я в прекрасном настроении, чувствую себя неважно, хочется спать, но сейчас я счастлива — дай мне мяч, возьми мою куклу. Мне грустно, но вряд ли стоит говорить «мне грустно», поскольку никому до этого нет дела.

— Когда я покидала сегодня Мольде, у меня была куча всяких соображений, не морального свойства — нет, как ни странно, это меня не занимало с самого начала. Нет, мне было любопытно посмотреть на Тумаса — я ведь помню его совсем маленьким. Его мать тоже собиралась посвятить себя церкви, стать сестрой милосердия, мы — ровесницы. Потом она вышла замуж, родился Тумас — ладно, это к делу не относится. И еще я хотела отдать тебе ключ. И надеялась, что ты вернешься домой в целости и сохранности и что мы с тобой сообща составим план на случай, если кому-нибудь взбредет в голову задавать вопросы. Кроме того, я по-настоящему скучала по тебе. Ты ведь для меня как младшая сестричка, о которой я должна заботиться. Наверное, я чуточку ревную. Я хочу сказать — ревную к Тумасу. Но пусть это тебя не волнует. Так что, пожалуй, было глупо с моей стороны приезжать таким вот образом. Столь невероятно рассудительная особа — и вдруг срывается с места. Прости меня.

— Дай мне, пожалуйста, ключ.

— Что? Ключ?

— Нет, не спрашивай. Пожалуйста, дай мне этот чертов ключ.

— Я закупила все, что вам может понадобиться, — сегодня же суббота. Дрова для кафельных печей, уголь для железной печки и керосин для ламп — все есть.

Анна берет ключ и прячет в сумку.

— Что ж, пора возвращаться к Тумасу. А то он, наверное, удивляется.

— Я вернусь из Трондхейма во вторник утром. И займусь домом.

Анна обнимает подругу. Прижавшись друг к другу, они покачиваются, нежно и утешающе.

Боркмановская вилла находится в нескольких километрах от города, у подножия гор. Здание представляет собой результат веры в будущее и архитектурной радости 1880-х годов. Обширный, но запущенный сад заселен сомнительными копиями классических статуй. Кое-какие состарившиеся фруктовые деревья уже зацвели, песчаные дорожки усыпаны прошлогодней листвой. На клумбах у южной стены дома сияют весенние цветы.

Они обходят дом, и Анна отпирает дверь на кухню; время — около семи вечера. Дождь прекратился, ветер стих, и с крутого горного склона сползает пронизывающий холод. Вдалеке слышится глухой рокот: водопад невидим, но постоянно напоминает о себе. Солнце закатывается за горы, ярко освещая облака на западе, свет по-майски мягок, без теней. Все это вкупе с полинялой элегантностью громадных, перегруженных мебелью комнат, запахами старого горя и давно увядших роз вызывает у Анны неожиданное предчувствие беды. В доме наличествует электрическое освещение — сонные карбидные лампы, дающие бледный желтоватый свет, немилосердно разоблачают запустение дома — канувшее в Лету величие.

Они опускаются на чересчур мягкий диван в гостиной с высокими, обрамленными тяжелыми гардинами окнами, выходящими в майские сумерки сада, на цветущие фруктовые деревья. Они берутся за руки: да, мы сейчас далеко. Вот мы и осуществили свою мечту. Или же это лишь искусная версия нашей мечты — дело рук демонов? Существуем ли мы вообще? — но ведь наша дерзость покарала нас одышкой и бледностью лиц? Что с нами? Может, мы попали в западню, с нежностью и заботой устроенную нам дорогим другом? Смешно? Будем смеяться — или уже пора плакать?

В этой атмосфере растущей грусти, отнюдь не элегической, Анна проявляет практичность: «Думаю, нам надо поесть и прежде всего выпить. Помнится, Мэрта упомянула про две бутылки вина, которые она поставила на ледник. Идем, дружок, мы еще поборемся. Нас ведь не казнят на рассвете, правда? Мы же приехали наслаждаться, Тумас».

Вид двух печальных физиономий в засиженном мухами зеркале с золотой рамой вызывает у Анны смех. Анна смеется, и Тумас невольно ей вторит, несмотря на владеющий им страх. Стоя рука об руку, они рассматривают свидетельство зеркального стекла. Созерцание и внезапная радость возвращают им былую близость. Тумас обнимает Анну, целует. Она отвечает, но останавливается и с мягкой решительностью отталкивает его.

Она стоит, голова опущена, рука упирается в его плечо. «Нет, не сейчас, у нас впереди — вечность. Удивительно, правда?»

Много лет тому назад министерша Боркман вела большой дом — множество прислуги, многочисленные гости, большая родня, не слишком многочисленные выдающиеся друзья и некоторое количество хорошо воспитанных прихлебателей. Кухня спланирована соответственно. Все, кроме могучей плиты, имеется в поражающем воображение множественном числе — кладовые, ледники, мойки, газовые счетчики, кухонные часы, подъемники для кушаний, сигнальные приспособления, переговорные трубы, сервировочные столы, обеденные столы, керосиновые лампы, столы для выпечки, разделочные столы, высокие стулья, низкие стулья, скамейки, шкафы, окна без занавесок, выходящие на огород, внушительных размеров дощатый пол без ковров, нагреватели для воды, насосы для холодной воды, помойные корыта, стеклянные шкафы, забитые всяческим предметами первой необходимости, кухонная утварь, сервизы для буден и праздничная посуда, серебро и керамические вазы.

Они накрыли на длинном столе с выскобленной столешницей, стоящем в центре кухни, уже поели и выпили. Зажгли свечи и теперь сидят друг против друга. Тонкие бокалы наполнены, красуются бутылки. Одна уже опорожнена.

— Да, Тумас, твоя Анна чуточку опьянела, и скажу тебе — последний раз такое было не вчера. Я родилась под знаком Льва, — собственно, я дочь своей матери, а моя мать, Тумас, не из трусливых. А ты меня боишься? — Иногда — да, иногда боюсь.

— Что же тебя пугает?

— Не знаю. Но это не то, что ты думаешь.

— Вот как. Не то.

— Мне делается страшно, когда ты...

— Когда я беру инициативу?

— Да, что-то в этом роде.

— Хочешь еще вина?

— Да, спасибо. Как хорошо.

— Ага, хорошо. Забудь о завтрашнем дне. Кстати, мы больше никогда не будем строить планов.

— Ты жалеешь, что затеяла эту поездку?

— Нет. Хотя, впрочем, — да, но не так, как ты думаешь.

— А как же?

— Этого я сказать не могу.

Она целует его ладонь, прижимает к щеке, целует еще раз, кладет себе на лоб.

— Идем, мой любимый. Идем займем спальню министерши и ее кровать, пока нам не изменило мужество.

Другие комнаты были бы, наверное, удобнее, но получилось так, что Мэрта постелила им в заботливо согретой и тщательно прибранной спальне министерши. На обоях — явно весьма дорогих — мутно горели розы, кафельная печь представляла собой отливающую зеленью башню, увенчанную ракушками и вьющимися водорослями. В центре комнаты величественно возвышалась черная блестящая резная кровать. Над перинами и пуховыми подушками колыхался балдахин. На картинах были изображены сцены из сельской жизни: сбор урожая, великолепные лошади и галдящие дети в национальных костюмах. Висел там и обрамленный черной рамой портрет усопшего десятки лет назад министра — дородного, но статного господина с седыми волосами, пышными бакенбардами и бородой, большим носом и строгим взглядом. На отлично сшитом мундире теснились ордена отечественного и зарубежного происхождения. Бархатные с вышивкой занавеси на высоких окнах были задернуты, скрывая весенние сумерки.

Сводчатый потолок был отделан лепниной. Над дверью в небольшой будуар и дверью поменьше — в хитроумно сделанную туалетную комнату — парили гипсовые херувимы. Запутавшиеся в цветочных гирляндах.

Этот мавзолей был до отказа забит молитвами, разочарованиями, слезами, скрытой похотью и тайными приступами гнева министерши, там пахло вареной цветной капустой и чем-то еще, что, вероятно, можно было бы назвать давным-давно мумифицированными крысами. В то же время пробивался и слабый аромат тяжелых духов министерши — мускус и лепестки розы.

Анна останавливается на пороге и вновь смеется: «Нет, это невероятно, Тумас! Ну, что теперь скажешь!» Хлопнув в ладоши, она обнимает Тумаса за талию и вталкивает его внутрь. «Но нам нужен свет!»

Она находит шнур, и комнату заполняет мягкий ночной свет — свет майской ночи. Комната увеличивается. Наполняясь черными тенями и внезапно высвеченными предметами: напольные часы с золочеными стрелками, две колонны ионического стиля, разрисованные вьющимися лесными цветами, маленькая мраморная статуя обнаженной девочки, сидящей на корточках, с поднятой головой; в стороне — письменный стол с богатой резьбой, японская ширма, тонкая и прозрачная, застекленный шкаф с книгами в переплетах.

Вот в этой декорации и будут спать любовники. Любовники, чей опыт ограничивается робкими встречами на кровати в грязной студенческой комнатушке. Они еще не видели друг друга обнаженными, разве что на солнце и ветру сквозь скабрезную откровенность мокрых купальников. Они страстно обнимались, целовались до крови на губах, ощупью, порой на грани отчаяния, изучали тайны друг друга. Все это происходило с закрытыми глазами, неуклюже, наспех. Неуверенность делает их робкими, ибо их тела еще не обрели общего языка.

Поэтому нужно следовать озарению Анны: «Сейчас мы разденемся — поодиночке. Я разденусь в туалетной комнате, а ты в будуаре. Только не зажигай света, окно выходит на дорогу, вдруг кто-то мимо пройдет и заинтересуется, чем это министерша занимается на старости лет». — «Хорошо, так и сделаем», — кивает Тумас с облегчением оттого, что Анна проявила инициативу.

Анна раздевается в желтом свете одинокой электрической лампочки в виде ландыша, висящей где-то в отдаленной высоте туалетной комнаты фру Боркман. Узкое зеркало на двери отражает Анну целиком — с головы до пят. Вот она распустила узел на затылке, тяжелые волосы струятся по спине и плечам, доходя до талии, в тусклом свете сверкает белое кружевное белье: панталоны до колен с ленточками и широкой резинкой на талии, строгий, сшитый по фигуре лиф, который она, предварительно отстегнув подвязки, державшие с помощью безыскусных пуговок темные шелковые чулки, расстегивает пуговица за пуговицей. Рубашка, украшенная широкими кружевами, чуть приталена и заканчивается вышитой каймой на высоте бедер. Теперь на Анне не осталось ничего, кроме украшений — обручальных колец, медальона на золотой цепочке и маленьких бриллиантовых сережек. Она стоит голая, молодое стройное тело четко отражается в зеркале, освещаемом лампой. Тонкие руки, запястья, округлые гладкие бедра, живот со следами трех беременностей. Обследование объективное, но эмоциональное, нельзя поддаться мгновенному ощущению нереальности. «Ночная рубашка», — произносит она вслух и натягивает фланелевую рубашку безо всяких изысков. Продуманный выбор, разумный. Целомудрие и безыскусная чистота поверх душевной бури. Не думать... может, помочиться? Да, это ей крайне необходимо. Ватерклозет министерши стоит на небольшом возвышении в торце туалетной комнаты. По бокам — блестящие латунные поручни.

Тумас разделся и сидит на краешке одного из обитых шелком стульев будуара. Мальчишеское тело, широкие плечи, жилистые руки, высокая грудная клетка, плоский живот без волос, кроме как на лобке — рыжеватый редкий кустик, худые ягодицы и длинные ноги. Ступни маленькие, с опрятными пальцами. Правое бедро чуть костлявее левого — детский полиомиелит. Он причесался, сделал аккуратный пробор и, чтобы успокоиться, зажег трубку. Но не успокоился. Дело в том, что ночная рубаха лежит в чемодане, а чемодан стоит на стуле в спальне. Он не может пойти в спальню голый, и в кальсонах и рубашке — или без нее — тоже нельзя: если Анна увидит его в таком одеянии, еще действующая магия белого вина наверняка испарится и все станет тривиальным. Вбежать в спальню, двумя прыжками добраться до постели и прикрыть наготу периной тоже не годится. Это было бы несовместимо с указаниями Анны. Он раздумывает, не одеться ли ему опять, войти, взять ночную рубаху, извиниться перед Анной, выйти, раздеться и надеть рубаху. Но подобные действия тоже разрушат зыбкое настроение.

Анна устроилась на пышной кровати. Она расчесывает, словно бы бесцельно, свои длинные волосы и тихо зовет Тума-са. Он тут же открывает дверь и входит — босой, но в длиннополом, наглухо застегнутом зимнем пальто.

Анна и Тумас беспомощны и беззащитны. Как внутренне — перед самими собою, так и внешне — перед величественным ложем, забитой вещами комнатой, перед утомительными переживаниями поездки, перед наготой, перед насильно выкорчеванным чувством вины. Все это надо преодолеть с помощью жестов и слов любви. Они пустились в рискованное путешествие. Пришли в движение загадочные силы. И сейчас, в это мгновенье, любовники достигли конечного пункта: она сидит на высокой расстеленной кровати, в простой ночной рубашке, со щеткой в правой руке, а он стоит у двери, босой, в поношенном зимнем пальто.

Комната освещается тремя источниками света: негасимыми весенними сумерками за тонкими занавесками на окнах, сонной лампой под потолком и трепещущими стеариновыми свечами на ночной тумбочке справа от кровати. Анна, возможно подавляя дрожь в голосе, велит ему снять пальто и говорит, что сейчас они оба залезут в постель и крепко обнимутся. Он послушно гасит свет, она задувает свечи на тумбочке, и вот они лежат под периной. Обнимаются, это не слишком удобно, но они обнимаются, и он гладит ее по волосам. Им наверняка трудно дышать, и между ними — бездна. Но ночной свет за тюлевыми занавесками неподвижен. Так что если они не закрыли глаза от страха, то отчетливо видят друг друга. Тумас просит Анну посмотреть на него: «Давай смотреть друг на друга, Анна». Она прижалась лицом к его плечу, пытается взглянуть на него — нелегко...

Они засыпают от истомленности душ и невысвобожденного страдания тел.

Вновь начинается дождь, успокаивающий, кроткий. Они засыпают не став ближе. Есть веская причина посочувствовать. Роли, которые они предназначили себе и друг другу, сыграть нельзя. Их единственный багаж состоит из ледяных замечаний, чувства греховности, вины перед близкими людьми. И, быть может, самого страшного: вины перед униженным Господом. Против всего этого у них оружия нет — они беззащитны.

Они спят, идет дождь. За окном — а поэтому и в комнате — темнеет. Он просыпается, тянется к ней, а она, обнимая его за талию, притворяется спящей. Открывает губы для поцелуя, но поцелуя не последовало, его голова тяжело опускается на подушку, он прерывисто дышит. Она лежит неподвижно, не тревожит его, сказать им нечего, потому что у них нет слов — это будет потом: сверкающие слова из романов, ибо все это обязательно должно быть великим и уникально-сверхъестественным. Она, возможно, думает, что ей следовало бы столкнуть с себя тяжелое горячее тело, которое вдавливает ее в мягкую постель, — следовало бы помыться. Но она не в силах побеспокоить его, разбудить. Она не шевелится, дышит едва слышно, по-прежнему обнимая его.

Тумас спит, как ребенок, — глубоко и беззвучно, рот открыт, от него пахнет сном и катаром желудка. Анну же бросает то в жар, то в холод, ей надо помочиться, между ног течет липкая жидкость, а от запаха спермы у нее к горлу подкатывает тошнота. Но она не осмеливается пошевелиться — не сейчас. Она заставляет себя продлить мгновение, защищаясь от ржавого ножа разочарования.

Добавить нечего, кроме разве что дождя на рассвете, тишины (даже птицы молчат), запаха чужой комнаты.

— Тумас!

— Да.

— Мне надо встать.

— Конечно.

— Подвинься чуточку.

Она садится, двумя руками откидывает всклокоченные волосы, лоб горит, щеки горят, но ей холодно. Тумас глубоко дышит.

— Я, пожалуй, еще посплю.

На это ответить нечего. Анна касается лица и плеча спящего. Потом встает и открывает дверь в выстуженную туалетную комнату министерши.

Когда она, более или менее приведя себя в порядок, возвращается в кровать, Тумаса там нет. Она сворачивается под тяжелой периной, да, чувствует она себя неважно, от живота к голове поднимается волна лихорадки. Анна лязгает зубами — «наверное, у меня температура».

Она закрывает глаза, но тут же снова их открывает — очевидно, она заснула. Тумас сидит на стуле возле двери совершенно одетый. Лицо белое как полотно, в глазах слезы.

— Я уезжаю. Пароход на Ондальснес уходит через два часа, в семь, по воскресеньям он отходит на час позже. Я прогуляюсь до гавани, это недалеко. Внизу в прихожей я нашел расписание с указанием отплытия и прибытия пароходов. «Оттерэй» по воскресеньям отходит в семь утра, часом позже, чем по будням. Потом я прямо пересяду на поезд. Он уходит в пять вечера. Это пассажирский поезд — останавливается на всех станциях. В Осло я буду не раньше утра понедельника. А там много вариантов, но я смогу быть в Стокгольме уже в семь вечера в понедельник и в девять — самое позднее — в Уппсале. Анна сидит в кровати, подобрав под себя колени, от нее пышет жаром, поэтому она сбросила перину и укуталась в просторную ночную рубаху. Глаза закрыты, щеки пылают.

— Не уезжай.

— Надо быть честным.

У нее перехватывает дыхание, глаза устремлены на него:

— Что ты имеешь в виду?

— То, что я сказал, — говорит Тумас, — я должен быть честным. К моему ужасу, я вижу, что не был честным.

— В чем проявлялась твоя нечестность? — спрашивает Анна, почти потеряв голос.

— Я должен был бы осознать свою ущербность. Должен был бы сказать тебе, что вся эта поездка — ошибка. Может, не для тебя, а для меня. Находиться в бегах мне не по силам. Я слишком серый. Собственно, все это я знал с самого начала, но ты взяла дело в свои руки. Я был слишком труслив и не хотел тебя огорчать, но понимал собственную ущербность. Всегда понимал.

У него выступают на глазах слезы, но он сглатывает их, беспомощно всхлипывает и проводит рукой по лицу.

Анна основательно задумалась — это серьезно, сейчас важно, чтобы слова и интонация совпали.

— Пожалуйста, не отчаивайся так. Или по крайней мере давай отчаиваться вместе. Мы ввязались в нечто чересчур большое и опасное — это истинная правда. Если мы будем держаться вместе, то сможем исправить причиненный вред.

Теперь Анна полна энтузиазма, лихорадки как не бывало. Она выпрыгивает из постели и становится напротив него на ковер с узором в виде водорослей.

— Какие у тебя маленькие ножки, — бормочет Тумас, горестно улыбаясь.

Ранним утром 6 мая Мэрта Ердшё возвращается пароходом из Трондхейма в Мольде. Она сразу же отправляется на виллу министерши, чтобы убедиться, что все в порядке и что любовники не оставили после себя компрометирующих следов. Погода переменилась. Ветер разогнал тучи и влажную дымку, стоит солнечное, тихое утро, в старом саду расцвело еще несколько фруктовых деревьев. Мэрта от нетерпения не дожидается автобуса, а берет такси.

Она входит в дом через кухню — все вроде бы в порядке, убрано. Она проходит в просторный холл, снимает форменное пальто и осторожно освобождается от накрахмаленной наколки сестры милосердия. Приглаживает темно-русые волосы, ставит свой маленький саквояж на стул и поворачивается к гостиной, купающейся в лучах весеннего солнца.

В дверях стоит Анна, опираясь рукой о косяк. Веки набухли от слез и ночного бдения. Волосы небрежно зачесаны назад. На ней пальто, под ним виднеется чесучовая блузка и синяя юбка с заметным пятном чуть выше колена.

Мэрта не может сдержаться, изумление опережает тактичность, и она восклицает приблизительно следующее: «Но Анна! Ты здесь? Я думала, ты уехала вчера утром!» Потом, резко оборвав себя, она подбегает к Анне и обнимает ее. Анна не сопротивляется, она закрывает глаза, руки повисли как плети. Женщины опускаются на пол. Они ничего не говорят — ни слез, ни объяснений. Мэрта держит несчастную в своих объятиях, они сидят, тесно прижавшись друг к другу, на голом паркетном полу, исчерченном квадратами солнечных лучей. Спустя какое-то время Мэрта спрашивает — очень осторожно, — звонила ли Анна матери и предупредила ли ее, что задерживается. Та слабо кивает: да, звонила, звонила еще в понедельник утром.

После этой произнесенной бесцветным голосом фразы наступает длительное молчание. Наконец Мэрта предлагает Анне ненадолго прилечь и говорит, что ей наверняка не помешает чашка чая. Анна говорит, что ей холодно, но позволяет отвести себя к дивану. Она падает ничком, отвернувшись, рукой прикрывая лицо. Мэрта накрывает ее пледом министерши. Анна не отвечает на вопрос, хочет ли она выпить чаю, — она заснула.

Ближайшие часы Мэрта хлопочет возле спящей. Ставит чашку заваренного на травах чая с медом на стул в изголовье. Наспех проверяет второй этаж и спальню. Везде тщательно прибрано, в громадных полутемных комнатах нет ни следа движений или чувств. Чемоданы Анны стоят возле двери. Шляпа снята с полки. Вероятно, Анна собиралась уехать, но ей изменили силы.

В три часа дня вторника Анна просыпается и направляется, чуть пошатываясь, в туалетную комнату. Она долго мочится. Потом умывается холодной водой. После чего пьет приготовленный Мэртой чай, сидя прямо, как маленький больной ребенок, решивший слушаться всех предписаний. Мэрта в библиотеке изучает толстенный том с двумя романами Бьёрнстьерне Бьёрнсона. Заметив, что Анна проснулась, она захлопывает книгу, ставит ее на полку, входит в гостиную и усаживается на стул возле окна. Солнце передвинулось в юго-западное крыло дома, оставив вытянутую, перегруженную мебелью комнату в полумраке.

Анна пьет чай. Она по-прежнему в пальто.

Подруга ждет.

Анна, бережно поставив чашку на стул, вытирает губы тыльной стороной ладони, вновь откидывается на мягкую спинку дивана, сбрасывает вышитые тапочки и закутывается в плед.

— Тебе все еще холодно?

— Нет-нет, все хорошо.

— Хочешь еще чаю?

— Нет, спасибо.

— Как ты себя чувствуешь?

— Вроде нормально. Правда, немного зуб болит.

— Ты проспала шесть часов.

— Сколько времени?

— Около половины четвертого.

Мэрта для верности бросает взгляд на маленькие золотые часики, висящие на тонкой золотой цепочке, пристегнутой к нагрудному кармашку форменного платья.

— Я приняла несколько порошков брома, которые нашла в ночной тумбочке министерши. Кажется, вчера вечером. Но все равно заснуть не могла. Почти всю ночь бродила по дому. Внезапно меня вытошнило, вот, на юбке осталось пятно. Пыталась его вывести, но ничего не вышло.

— У тебя есть другая юбка?

— Вроде есть.

Все темы для разговора, похоже, исчерпаны, но Мэрта терпеливо ждет. Ее пациентка зевает. Закрывает глаза.

— Тумас захотел прогуляться в воскресенье утром. Сказал, что хочет немножко побыть один. Отправился в гавань и узнал, что после обеда идет почтовый пароход в Ондальснес. Он сразу же вернулся и сообщил, что уезжает. Одолжил сто крон и уехал. А я осталась.

Анна, тихонько засмеявшись, отворачивается и задерживает дыхание.

— И что ты делала?

— Это было воскресенье, а сегодня, по твоим словам, вторник. Не знаю, все смешалось. В основном я бродила по комнатам. Вообще-то интересно.

— Ты уедешь завтра рано утром.

— Прости? Да... Уеду? Не знаю. Хотя пожалуй.

— Конечно, уедешь. Если хочешь, я провожу тебя. Присмотрю, чтобы ты села на нужный поезд и так далее. — Все-то ты решаешь и устраиваешь.

— Кандидат забыл свои ноты.

— Мы планировали, что он поиграет в церкви, вот он и взял кое-какие ноты. Но с этим ничего не вышло. Ой, больно.

— У тебя что-то болит?

— Да, зуб. Я была у зубного за день до отъезда, он вскрыл его и почистил. У тебя есть магнецил или что-нибудь еще?

— Да, в саквояже, подожди, я принесу. Кажется, я оставила его в прихожей, да, именно так. Вот он. Ну-ка посмотрим, я точно знаю, что... вот они, я же знала. На, запей глотком чая. В чашке осталось. Вот так.

Анна хватает руку Мэрты и прижимает ее ладонь к своей щеке. И бормочет что-то вроде того, что как мне, мол, повезло, повезло, потому что у меня есть подруга, она такая славная и ни о чем не спрашивает.

— Значит, договорились — едем завтра утром.

— Одно я знаю наверняка.

— И что же?

— Знаю, что поступила несправедливо с Тумасом, навязав ему эту поездку.

— Он ведь мог отказаться.

— Интересно, каким образом? Я прямо бредила ею. Нет, нет. Нет. Он, пожалуй, пытался возражать. Робко, тихо.

Вновь смех, негромкий и чужой. Анна, забравшись с ногами на пышный диван, укрытый белым летним чехлом, кладет голову на расшитую подушку. Мохнатый плед министерши натянут до подбородка. Мэрта устроилась на том же диване, ее рука лежит на закрытой пледом ступне Анны.

— Самое ужасное, самое ужасное...

— Да?

— Знаешь, что чудовищнее всего?

— Нет.

— Я видела лицо Хенрика. Ты когда-нибудь задумывалась об этом странном феномене — человек не помнит лиц, которые видит каждый день? Я пытаюсь вспомнить мамино лицо — или твое, или лица детей — и не могу. Если я вижу сон, то знаю, что мне снится какой-то близкий мне человек, которого я встречаю ежедневно. Сон говорит мне, что это так, — но лицо редко бывает тем самым, это незнакомое лицо. И вдруг, когда я бродила по дому — это было, наверное, в воскресенье вечером, потому что началось... нет, это было, пожалуй, в понедельник вечером... или?.. Не знаю. Но вдруг я увидела лицо Хенрика. И это причинило мне страшную боль, потому что это был вовсе не тот Хенрик, не сегодняшний. Не то властное, или злое, или плачущее лицо, не тот Хенрик, который жалуется или испытывает страх. Не маска. Не тот Хенрик, требующий, угрожающий или попросту глупый. Это было другое лицо, но, несмотря на это, я знала, что это Хенрик. Но вовсе не тот Хенрик, которого я любила много лет назад, когда мы были молодыми! Умоляющее, мягкое, радостное, неуверенное, исполненное любви, милое лицо! Это был не тот Хенрик. Нет, я увидела старое лицо — Хенрика-старика. Ему было около восьмидесяти. Но я видела его — раз за разом — не перед собой, не как привидение или что-нибудь в этом роде. Нет, я видела его за глазными яблоками. Картина была очень отчетливой, возникала вновь и вновь и причиняла боль. Мне хотелось захныкать, пожаловаться, но ничего не получалось. Я только смотрела и смотрела, и это было почти невыносимо. Лицо Хенрика выражало столько горя, ранимости и решимости... я ведь знаю, что он старый ребенок. И это мне он выпал на долю. И мне кажется, что моя роль в том, чтобы наносить ему незаживающие раны. Воспаленные раны — самые болезненные. Которые всегда будут воспаленными, никогда не затянутся. И он цепляется за меня, а я пугаюсь и прихожу в бешенство, и когда он всерьез угрожает моей жалкой свободе, я наношу ему смертельную рану. Я бы, наверное, могла убить. Его. А оружие — Тумас.

Анна спокойна, говорит спокойно. Око шторма. Время как

во сне.

— А Тумас?

— Тумас меня покинул, но я его не покину.

Голова откидывается на расшитую подушку, Анна натягивает плед на плечи. «Схожу на кухню, посмотрю, что у нас есть на обед», — сухо говорит Мэрта и удаляется.

На журнальном столике лежит дедушкино обручальное кольцо.