Глава 18. Интервьюеры, записывающиеся в иностранный легион
Глава 18. Интервьюеры, записывающиеся в иностранный легион
Издатели неоднократно обращались ко мне с просьбой написать автобиографию. Мне не хотелось этого делать, и не только из суеверия. Главной причиной было время, которого потребовала бы такая задача и которое я предпочел бы отдать работе над фильмом. Кроме того, для этого мне пришлось бы оглянуться назад и заново пересмотреть все мои ленты. Таким образом, я оказался бы перед перспективой, страдая, лицезреть искромсанные останки моих творческих усилий. Моим глазам предстали бы купюры, которые в свое время меня вынудили сделать. В моей памяти их нет, ибо фильмы запечатлевались в ней по мере того, как они рождались, росли, наливались плотью реализованного замысла — словом, в своей цельности, а не в том виде, какой они обретали в последние дни противоборства с продюсером.
На этих купюрах, пусть сделанных мною самим, настаивали те, кто стремился вставить больше сеансов в суточный график кинозалов, кто хотел сэкономить на печати копий, кто во что бы то ни стало хотел ублажить прокатчиков в Соединенных Штатах, в свою очередь желавших, чтобы перерывы между сеансами были чаще и продолжительнее — на радость продавцам попкорна и шоколадок. В моей памяти эти фильмы гораздо длиннее, нежели то, что доводилось видеть моей зрительской аудитории. Это не те ленты, что выходили в прокат, а те, что я задумывал и снимал.
Надо полагать, издателю захочется, чтобы я принялся анализировать свои работы; а где гарантия, что в этом процессе я не окажусь зануднее самого педантичного из критиков, когда-либо подвергавшего их критическому разбору? Мне придется Умозрительно создавать «цели», которых и в природе-то не было. Усматривать глубинный смысл в деталях, которые в момент работы над фильмом были значимы лишь в соотнесении с сюжетом, автор которого не хочет наскучить публике. Если бы кто-нибудь из рецензентов расщедрился и назвал мои картины «клоунскими», я воспринял бы это как величайший комплимент. Ведь на съемочной площадке происходит так много всего, и это неудивительно: рождающийся фильм начинает жить своей жизнью.
Издатель может захотеть, чтобы я разобрал свои ленты более целенаправленно и методично, нежели создавал их. В результате придется заново писать разработки, а быть может, и сценарные заметки, более тесно привязанные к готовым картинам, нежели те, что я набрасывал изначально. Скучное, неблагодарное занятие.
К тому же я окажусь перед необходимостью сделать попытку увидеть мои фильмы глазами того человека, каким я был в пору их создания. А мое собственное «я», замкнутое в определенном отрезке времени, хоть и продолжает незримо существовать в моем мозгу, уже перестало быть моим.
В результате придется мне без конца писать и переписывать — переписывать, пока вся спонтанность и непосредственность не исчезнут из некогда полных жизни слов. Придется обобщать, обосновывать, оправдываться. Нет, пусть уж другие уничтожают мои творения — при помощи слов или любых иных инструментов, какими калечат фильмы. Что до меня, то вместо этого я просто сниму еще одну ленту. И к тому же — не будем лукавить — писание мемуаров сигнализирует о конце жизненного пути.
Я не люблю давать интервью. Не люблю утомлять себя и других. В конце концов все, что я мог поведать о своей жизни и своем творчестве, я попытался поведать на языке кино. Подчас мне все же случается поддаться на уговоры: ведь именно так я начал свою профессиональную карьеру и не забыл, как много она для меня значила. Думается, я был не так настойчив, как иные из моих коллег по ремеслу. Репортером я был застенчивым и в ритуалах светского контакта столь же неискушенным, сколь и в тонкостях сексуального.
Моя жизнь — в том, чтобы делать фильмы. Это самая захватывающая вещь на свете, но рассказывать об этом — не самое захватывающее занятие. Мне под силу понять, отчего чуть ли не каждый мечтает стать кинорежиссером, но для меня непостижимо, почему люди, захлебываясь от волнения, вслушиваются в чей-либо рассказ о том, как это делается. Когда я в процессе съемок, мне хочется, чтобы они длились бесконечно. Но когда меня вынуждают о них говорить, я невольно вслушиваюсь в собственный монолог, и он кажется мне (и интервьюеру, что гораздо хуже) до невероятности скучным и монотонным. Итогом становятся интервью, проваливающиеся в Великое Никуда.
Как бы то ни было, наступает день, когда вы решаете пожертвовать частью времени, выкроенного для себя, ибо все кругом убеждены: это необходимо. Ваш проект, мол, не может долее оставаться в секрете; о нем должна услышать общественность; реклама и информация — категории первостепенной важности. И вы сдаетесь.
Вы проводите время в обществе человека, вооружившегося аппаратурой и делающего в блокноте загадочные пометки. Заглядываете ему в лицо, стремясь уловить, все ли в порядке, но оно непроницаемо. Пытаетесь его рассмешить, но тщетно; скорее уж без устали наматывающий пленку магнитофон издаст ободряющий звук, чем ваш молчшшвый собеседник. Надеетесь, что интервьюер вот-вот утомится и вашей пытке придет конец. Не тут-то было: с какой стати ему утомляться, когда всю работу делаете за него вы? И вот наступает миг, когда вы решаете: хватит.
Вы облегченно вздыхаете. Интервьюер убирается восвояси. Но ненадолго: скоро выясняется, что есть надобность в еще одном интервью. Неважно, чем кончилось первое, — вас всегда попросят о втором. И ведь вам некуда деться: вы уже потратили уйму сил и времени. Вместо того, чтобы вволю посочувствовать самому себе, вы идете на новые издержки. А затем ожидаете, что вам радостно сообщат: ваши слова, ^ол, найдут дорогу в какой-нибудь малотиражный журнальчик, каковой бесплатно раздают десятку студентов выпускно-г° курса в некоем Патагонском университете, где ваших фильмов никто отродясь не видел. Но и на это рассчитывать слишком оптимистично.
Ладно. Вы уповаете хотя бы на то, что сказанное вами не превратится на журнальной полосе в полярную противоположность; что напечатанная информация будет хоть как-то соотноситься с тем, что и как вы сказали; что вы не покажетесь читателю еще большим дураком, нежели являетесь на самом деле (что, между прочим, и подтвердили, согласившись на интервью); что ваше интервью все-таки кто-нибудь увидит; наконец на то, что его никто не заметит. В конце концов просто забываете, что его дали.
И вспоминаете о нем лишь тогда, когда оно уже никоим образом не может повлиять на судьбу вашего фильма. И все-таки интересуетесь: где оно, что с ним, появилось ли? Может быть, вы мне подскажете: на дне какой пропасти находят приют все непоявившиеся интервью? Почему мои интервьюеры, выйдя из моего кабинета, прямиком записываются в Иностранный легион?
Говорить о картине, которая еще не сделана, нелепо. На протяжении первых трех недель съемок я не общаюсь с журналистами. Этот период мне нужен, чтобы войти в ритм производственного процесса.
Что до картин, работа над которыми уже позади, то бесконечный анализ просто уничтожает их. Я не могу воспрепятствовать этому фильмоциду, но у меня нет ни малейшего желания участвовать в избиении моих детей. Мое нежелание распространяться о собственных произведениях объясняется очень просто: в мои цели никак не входит уменьшать их эмоциональное воздействие на публику.
Для меня принципиально не растратить ничего из запаса тех чувств и эмоций, каковым предстоит воплотиться в фильм. Я предпочитаю снимать его так же, как живу в своих грезах. В их чудесном таинственном мире.
Интервьюеры как археологи: и те, и другие тщатся найти следы вековой мудрости, запечатленные в камне. И приходят ко мне в надежде, что на них прольется дождь драгоценных камней. Мне никогда не приходило в голову анализировать свое творчество так, как это привыкли делать они.
Я не считаю себя интеллектуалом в общепринятом ныне смысле слова; ведь этот смысл имеет мало общего с интеллектом или интеллигентностью. Те, кто так себя называют, обычно нагоняют на меня скуку. Они — судьи и выносят приговоры другим. Я же просто люблю что-то делать. Как я это делаю, пусть судят окружающие. Давать сделанному определения, наклеивать на него ярлыки — не моя забота. Ведь на что наклеивают ярлыки? На багаж, на одежду.
Помню, на премьере «8 1/2» один интервьюер спросил меня: а что, может быть, именно в этом возрасте я имел первое половое сношение? Ну конечно, ответил я. Вопрос, глупость которого предусматривала адекватно глупый ответ. Он был принят всерьез, напечатан и с тех пор много раз перепечатывался. Меня и посейчас продолжают допрашивать по этому поводу. Похоже, мне так и не удастся рассчитаться с этой репликой раз и навсегда. И она будет преследовать меня до гробовой доски. Что ж, похоже, единственный способ покончить с этим недоразумением — это заявить: «Совершенно верно, «8 1/2» именно это и означает».
В Италии меня сделали предметом многих ученых штудий. Поначалу восторженное преклонение исследователей-энтузиастов не может не импонировать, но, спрашивается, как с ним жить дальше? Как не уронить свое достоинство в глазах людей, открыв рот вслушивающихся в каждое ваше слово? В конце концов это начинает утомлять. Посудите сами: все вокруг ждут, что вы, вы сами будете бесконечно давать одни и те же ответы на одни и те же вопросы. Это тяжелый груз. А разочаровывать людей не хочется.
Мне вовсе не хочется, чтобы количество слов, сказанных мною о том, что я сделал в кино, превысило сумму того, что я сделал. С какой стати мне слышать о себе: «Феллини — комментатор своих фильмов равнозначен Феллини-кинорежиссеру»?
Друзья знают, что преувеличить, расцветить, приукрасить что-либо — моя слабость. Некоторые даже считают, что я не пРочь солгать. А для меня очевидно одно: лучше всего я чувствую себя в мире моих фантазий.
Любой, кто, как я, обитает в таком мире, мире нескованного воображения, вынужден изо дня в день прилагать поистине нечеловеческие усилия, чтобы его правильно поняли в обыденной жизни. Мне никогда не удавалось обрести общий язык с буквалистами. Из меня получился бы никудышный свидетель в суде. Да и журналистом я был хуже не придумаешь. Мне казалось необходимым подать событие так, как я его видел, а это редко совпадало с более объективным взглядом на происшедшее. Мне хотелось, чтобы реально имевшее место сложилось в стройный рассказ, и я тут же выстраивал его. Самое интересное: я сам проникаюсь искренней верой в истинность того, что увидел, и меня не на шутку удивляет, когда я слышу, что другим случившееся запомнилось иначе.
Да и спустя время моя приукрашенная версия событий сохраняет реальность — пусть лишь для меня одного.
Меня обвиняют, что безудержнее всего моя фантазия в том, что я рассказываю о себе. Ну, уместно спросить: кому и распоряжаться моей жизнью, как не мне самому? И если я заново переживаю ее в словах, почему бы не поменять местами кое-какие детали, отчего рассказ только выиграет? Например, мне вменяют в вину, что я несколько раз совершенно по-разному излагал историю своей первой любви. Но она ведь заслуживала много большего! Я не считаю себя лжецом. Это всего-навсего вопрос точки зрения. Неотъемлемое право рассказчика — вдыхать в рассказ жизнь, расцвечивать его подробностями, расширять его рамки в зависимости от того, каким, по его мнению, должно выглядеть субъективное освещение происходившего. Этим я сплошь и рядом и занимаюсь — в жизни, как и в кино. Иногда всего лишь потому, что не помню, как было на самом деле.
Кино — мой способ рассказывать. Таких возможностей не может предоставить ни одно другое искусство. Быть творцом в кино лучше, нежели в живописи, ибо жизнь можно воссоздавать в движении, в рельефности, как под увеличительным стеклом, кристаллизуя ее подлинную сущность. С моей точки зрения, кино ближе, чем живопись, музыка или даже литература, к чуду зарождения жизни как таковой. По существу оно и является новой формой жизни, которой присущи собственный пульс развития, собственная многоплановость и многозначность, собственный диапазон понимания.
Творческий процесс у меня начинается с чувства, а не с идеи и уж тем более не с идеологии. Я — данник своего рассказа; рассказ жаждет быть поведанным, и мое дело — понять, куда он устремится.
Когда на каком-нибудь фестивале неотступные продюсеры буквально принуждают меня к общению с прессой, на меня обрушивается поток жалоб. Обрушивается даже тогда, когда я во всем иду ей навстречу. Форма пресс-конференции в принципе не устраивает журналистов. Каждый из них стремится провести со мной отдельную встречу. Сетуют на то, что с пресс-конференций корреспонденты всех изданий уносят в руках одни и те же ответы. А чем, кроме этого, могу я их вооружить? Тогда я вычеркиваю из жизни еще один день — день, в который, возможно, мне пришла бы в голову самая блестящая мысль. Но и эта жертва оказывается напрасной, ибо Интервьюеров из Ада не удовлетворить поистине ничем.
И что же мне доводится услышать в итоге? Может быть, «Благодарю вас, синьор Феллини»?
Как бы не так. Напротив, жалобы. «Каждому из нас, — канючат они, — вы изложили ваше мнение по-разному. Что же вы думаете на самом деле?» Они собираются вместе, сравнивают свои заметки. А чего они, спрашивается, ожидали? Того, что я стану раз за разом тянуть все ту же канитель, повторять одни и те же слова? Но если дело в этом, чем их не устраивала пресс-конференция?
Мне никогда не удается предугадать, чего хотят от меня интервьюеры. Интересно, а каково приходилось Граучо Марксу, от которого только и ждали чего-нибудь экстравагантного и остроумного? Не знаю, есть ли что-нибудь тяжелее, нежели необходимость общаться с незнакомыми людьми, ждущими, что вы скажете или сделаете что-то такое, о чем они смогут потом, захлебываясь, рассказывать друзьям и знакомым. Если вы не выдадите им искомый фунт мяса, они так и разойдутся с вытянутыми лицами. Временами мне кажется, что я должен накинуть картинный плащ и так уподобиться одному из персонажей своих фильмов. От одного этого ощущения становится неуютно. С незнакомыми я быстро становлюсь грубым и нетерпеливым. Мне не хочется, чтобы меня спрашивали, что я думаю о том-то и о том-то, чтобы из меня «вытягивали» мое мнение, чтобы меня подначивали или провоцировали на откровенность. И самое неуместное — когда кто-то ждет, что я стану распространяться о фильме, который собираюсь снять. В таких случаях я присутствую и одновременно отсутствую на встрече. Думаю о том, какие образы могли бы вертеться в моей голове, если бы меня оставили предаваться моим одиноким грезам, о фильме, который я прокручивал бы в своем воображении.
Порой мне кажется, что есть только два типа людей, чье существование безраздельно связано с кинематографом. Это кинотворцы и киноаннигиляторы. Когда ко мне подходит некто и обращается с вопросом: «Каков смысл вашего фильма, синьор Феллини?» — я немедленно узнаю киноаннигилятора.
Киноаннигиляция — куда более разветвленная сфера деятельности, нежели кинопроизводство. Киноаннигиляторам не нужны богатые продюсеры, громоздкое студийное оборудование, не нужны даже актеры. Им не требуются годы работы над проектом. Все, что им нужно, — деньги на билет в кинотеатр да несколько лет учебы в университете; после этого квалификация киноаннигилятора обеспечена. Им также нужен магнитофон, пишущая машинка, бумага да в ряде случаев — карманные деньги от родных и близких.
Понятие магии, носящей имя «кино», для киноаннигилятора неприемлемо; первое его побуждение- подвергнуть ее интеллектуальному разъятию на части. Но такого рода дис-секция то и дело грозит перерасти в посмертное вскрытие. Стремление уяснить для себя, каков механизм того или иного трюка, понять еще можно, но киноаннигилятор тщится постичь нечто большее: он, видите ли, желает знать, какие мысли роились в голове фокусника в то время, как он исполнял свой коронный номер, и, главное, что вообще побуждало его данный фокус проделывать. Последний же, всего вероятнее, думал лишь о том, получит ли он очередной ангажемент, или беспокоился, не сбежали ли из-под фальшивого дна цилиндра дрессированные кролики, или просто помышлял о пышных прелестях улыбнувшейся ему блондинки из третьего ряда. А может быть, сожалел о том, что только что вдрызг разругался с ассистенткой, которую через пару минут должен распилить надвое.
Когда ко мне подходит киноаннигилятор и интересуется, что на самом деле я имел в виду, показывая в «8 1/2» чувственный танец Сарагины перед мальчишками на пустынном пляже, я и впрямь не знаю, что сказать. Если мне очень повезет, его диссертация найдет себе приют на какой-нибудь библиотечной полке, где и будет пылиться бок о бок с другими столь же эрудированными сочинениями, выращенными на ниве наших ценных и отнюдь не неистощимых природных ресурсов. Если не повезет, ее напечатают в книжной форме и кто-нибудь прочтет. Если же мне совсем не повезет, ее автор станет профессором киноведческих наук некоего университета или, что самое худшее, кинокритиком. И тогда найдутся люди, способные поверить тому, что он пишет.
Из киноаннигиляторов редко выходят кинотворцы. Однако готов поручиться, наступит день, когда самые отъявленные киноаннигиляторы примутся делать документальные ленты о том, как они снимают кино об изничтожении кинотворцов. И хуже того. Будут проводиться фестивали — фестивали антифильмов киноаннигиляторов.
Вопрос, который я ненавижу больше всех, звучит так: «Почему носорог?»
Есть еще два вопроса, которые мне неизменно задают. Первый: «Как вы стали кинорежиссером?» Их ведь не волнует, как я пришел к этой профессии, им важно понять, как могут прийти к ней они!
И второй: «Ваши фильмы автобиографичны?» На это я отвечаю: да, до известной степени. Они отражают мое видение Жизни в тот или иной момент.
Интервью давать очень трудно, поскольку неравноправна сама исходная ситуация. Один задает вопросы, другой отвечает, стараясь выглядеть в глазах собеседника умным, занятным, оригинальным, не лишенным чувства юмора. Стоит мне только услышать, что кто-либо намерен меня интервьюировать, как я стараюсь улизнуть, раствориться, убежать куда глаза глядят. Когда это в моих силах, я ровно так и поступаю, ибо не могу до бесконечности отвечать на одни и те же опостылевшие вопросы. Иногда мне думается: вот было бы здорово, додумайся кто-нибудь присвоить вопросам и ответам порядковые номера! Скажем, интервьюер выкликает: «Сорок шесть». Я отвечаю: «Сорок шесть». Вот и все. А сколько времени сэкономлено!
Опять мне приходит на память тот эпизод в «Клоунах», в котором журналист спрашивает меня: «Синьор Феллини, что вы хотели сказать этим телевизионным фильмом?» И пока я готовлюсь ответить на его напыщенно-скучный вопрос в том педантично-высокопарном тоне, на который он, по-моему, надеется, на голову мне сваливается ведро. А чуть позже другое накрывает голову интервьюера.
Эта короткая сценка — мой истинный отклик на подобные вопросы. Будучи режиссером, я мог себе его позволить. А сколько раз я мысленно проделывал это с интервьюерами, пристававшими ко мне с дурацкими вопросами!
Время от времени я даю намеренно идиотские ответы на вопросы типа: «Какие фильмы вы считаете лучшими за всю историю кино?» Не моргнув глазом называю свой последний фильм- «Интервью», а его и фильмом-то назвать трудно: так, просто работа для телевидения. И что вы думаете? Все, что я говорю, принимают всерьез и запечатлевают для вечности. Похоже, в таких случаях надо держать перед собой плакат с надписью «ШУТКА» и еще подчеркнуть это слово.
Есть в кинопроизводстве еще одна сторона, не вызывающая у меня восторга. Она заключается в том, что приходится просить милостыню. Это — необходимость обходить с чашкой продюсеров, дабы вымолить моему фильму позволение родиться на свет, — единственное, что мне не импонирует в режиссерской профессии. Ни в жизнь не стал бы просить для себя. Скорей бы уж умер с голоду на улице. Но ради фильма я нашел в себе силы поступиться гордостью. А для этого мне необходима вся полнота веры в то, что я делаю. Вот почему мне так важно, чтобы меня окружали люди, с которыми мне легко и удобно. Чтобы быть в силах надоедать, беспокоить, просить денег, я должен верить в себя.
Я не испытываю теплоты к продюсерам как общественной группе. Сознаю, что в моей нелюбви к ним есть что-то едва ли не противоестественное. Ведь их желание вернуть вложенные деньги вполне понятно. А поодиночке с каждым из них можно нормально общаться. Думаю, недолюбливать их в целом меня побуждает ощущение той власти, которую они надо мной имеют. Это ощущение исподволь заставляет меня казаться самому себе ребенком, у которого нет своих денег, который вынужден угождать старшим, даже когда он с ними не согласен — или, хуже того, не питает к ним уважения.
Поскольку лично меня никогда особенно не волновали деньги и то, что на них можно купить, кажется странным, что их поискам суждено было сделаться столь важной составляющей моего существования.