Глава 3. Ресницы Гарбо
Глава 3. Ресницы Гарбо
Семья, Церковь и школа, изрядно сдобренные фашизмом, — вот, что должно было в первую очередь влиять на ребенка моего времени. Однако лично на меня оказали раннее воздействие сексуальные переживания, цирк, кино и спагетти.
Сексуальные ощущения пришли ко мне сами. Не помню времени, когда бы их не испытывал. Цирк я открыл для себя, когда циркачи давали представления у нас в Римини, кино впервые увидел в «Фульгоре», а спагетти подавали за нашим столом.
«Фульгор» был старше меня. Этот кинотеатр открыли лет за шесть до моего рождения, и первый раз меня привели туда года в два. Он стал для меня настоящим домом — более родным, чем все места, где я жил в детстве.
Меня водила туда мать — ради своего, а не моего удовольствия. Ей нравилось смотреть кино, а я был как бы в нагрузку. Не помню, каким был первый увиденный мною фильм, однако хорошо помню череду разных фантастических образов, которые мне нравились. Мать рассказывала, что я никогда не плакал и не крутился на стуле, и поэтому она могла брать меня с собой всякий раз. Еще не понимая, что вижу, я уже знал, что это нечто чудесное.
Первые десять лет моей жизни кино было немым, фильмы шли с музыкальным сопровождением. Звук пришел в «Фульгор», когда мне было почти десять. Я постоянно туда бегал, там показывали преимущественно американские ленты. Американское кино стало нашим. Чарли Чаплин, братья Маркс, Гэри Купер, Роналд Колмен, Фред Астер и Джинджер Роджерс — все они были нам родными. Мне нравились фильмы с Лаурелом и Харди [4]. Я всегда больше любил комедии. Еще мне нравились детективы и фильмы про репортеров. Фильм, в котором главный герой носит короткую шинель, не мог не захватить мое воображение.
Матери нравилась Гарбо. Я видел кучу фильмов с ней, хотя это был не мой выбор. Мать говорила, что она величайшая актриса нашего времени, и часто плакала над ее фильмами в темноте зрительного зала. На черно-белом экране Гарбо выглядела такой бледной, что казалась призраком. Я совсем не понимал, о чем ее картины. С Томом Миксом [5] она не выдерживала сравнения. Мне оставалось только рассматривать ее ресницы.
Сидя ребенком в зале «Фульгора» перед началом фильма, я чувствовал необычайное волнение. Восхитительное ожидание чуда! Такое же чувство я всегда переживаю, входя в Пятый павильон «Чинечитта», только теперь это чувство взрослого человека, способного контролировать чудо, потому что оно в его руках. Это чувство состоит из сексуального заряда, нервной дрожи, предельной концентрации внимания, напряжения чувств, экстаза.
В детстве мне казалось, что каждый человек должен хотеть быть клоуном. Каждый — кроме моей матери.
Я очень рано осознал, кем не хочу быть; гораздо раньше, чем понял, кем хочу. Отцовские планы относительно моего будущего подходили мне еще меньше материнских (кроме разве карьеры священника) — отец хотел видеть меня торговцем. Я же и представить не мог, что пойду по его стопам. Отец Разъезжал по Италии, продавая продукты питания. Я видел его редко, но часто слышал, как много приходится ему работать- ведь надо прокормить свое небольшое семейство, в которое входил и я. Думаю, это говорилось, чтобы пробудить во мне благодарность, но вместо нее возникло чувство вины за то, что я много ем. На самом деле я был худеньким мальчуганом и ел не очень много, так что был не такой уж большой обузой для семьи. Но тогда я не осознавал, что частые отлучки отца связаны вовсе не со мною: ему просто хотелось быть подальше от матери, с которой у него после первого угара страсти сложились не самые лучшие отношения. Со временем я стал больше понимать отца, потому что и сам с трудом выносил тягостные речи матери: она была несчастна и с радостью делала несчастными остальных, веря в то, что быть слишком счастливым (а в понятие счастья она включала практически все земные удовольствия) — грех.
Отец любил свою работу, и тут я пошел в него, избрав, правда, собственный путь. Он продавал вино и сыр пармезан. Отец никак не мог понять, почему я, его сын, отказываюсь пойти по его стопам — тем более, что он может преподать мне первые ценные уроки. Я же довольно рано понял, что скроен не из того материала, из которого делают хороших торговцев. Мне трудно даже вообразить, как можно, глядя в лицо людям, предлагать: «Пожалуйста, купите мой сыр!» Я слышал, как отец расхваливает достоинства своих сыров. Не то чтобы я сомневался в истинности его слов, нет, но меня смущала такая самореклама. Для этого я был слишком робок.
И все же однажды, уже будучи режиссером и находясь в обществе двух продюсеров, благоухавших дорогими лосьонами после бритья и увешанных золотыми цепочками и кольцами, я вдруг понял, что в конце концов против своей воли стал-таки подобием отца. Меня тоже вынудили продавать сыр, только у меня он называется фильмами, а продюсеры, которые их покупают, не столь высоко оценивают эти произведения искусства, как покупатели отца — его оливковое масло и prosciutto [6].
Я не был близок с родителями. Отец оставался для меня незнакомцем до самой своей смерти. Только после смерти он впервые ожил для меня, стал человеком, которого я мог понять: ведь он тоже что-то искал и не так уж сильно отличался от меня. Аннибале Нинки, актер, игравший в «Сладкой жизни» и в «8 1/2» отца Мастроянни, похож внешне на моего отца к тому же был его любимым итальянским актером в годы, предшествовавшие Второй мировой войне.
Не думаю, что моя мать хотела иметь такого сына, как я. Эта строгая и набожная женщина была очень несчастна с моим отцом, однако, оставшись одна, тяжело переносила свое одиночество.
Не сомневаюсь, что замуж она вышла девственницей. Даже больше, чем девственницей. Думаю, никогда до этого она не испытала мужского прикосновения, поцелуя, робкого юношеского ощупывания, такого естественного для нормальных подростков. Кто-то может подумать, что это результат сурового воспитания, однако мне кажется, что ей не приходилось сдерживать сексуальные порывы: они были либо ей неизвестны, либо отвратительны.
Отец не получал того, что ему было нужно, дома, поэтому искал это на стороне. Так как он много разъезжал, возможностей у него было предостаточно. Каждый раз он отсутствовал по нескольку недель, и во время этих отлучек мать непрерывно плакала. Не знаю, скучала ли она так сильно по нему или сердцем чувствовала, что он ей не верен. А когда отец возвращался, начинала его пилить, и они непрерывно ругались. Потом он вновь уезжал, и было видно, что — без сожаления. Родители никогда не были со мной откровенны, как и я с ними, и я никогда не задумывался над причинами нашей взаимной отчужденности, полагая, что так происходит во всех семьях.
Возвращаясь из очередной поездки, отец всякий раз привозил матери подарки, но, похоже, это злило ее еще больше. Тогда я не понимал того, что, видимо, понимала она. Подарки были свидетельством не столько любви, сколько вины.
Женившись вскоре после двадцати и не найдя в браке сексуального удовлетворения, отец поглядывал (и не только поглядывал) на других женщин, особенно на тех, кого нельзя было назвать леди. Но мать он по-своему любил, я в этом уверен и как мог заботился о семейном благополучии, о ней и о детях, что он позволял себе в поездках, — обычная вещь итальянского брака, в котором женщины гораздо менее свободны, чем мужчины.
Мне кажется, между качеством подарка и похождением на стороне была некая зависимость. Если интрижка была незначительной, дело ограничивалось какой-нибудь вазочкой, если случалось что-то более запоминающееся, то преподносилось серебряное блюдо.
Помнится, однажды отец привез матери роскошное платье. Мы с братом Рикардо подглядывали в слегка приоткрытую дверь и видели, как мать распаковывает подарок. Она развязала ленту и развернула бумагу. Затем открыла коробку и извлекла оттуда ослепительно красивое платье. Оно все сверкало и переливалось; позже нам сказали, что его специально расшивали блестящими нитями. Платье выглядело очень дорогим. Отец с горящими от волнения щеками спросил у матери, нравится ли оно ей.
Не сказав ни слова, мать бросила платье на стол. После не которого молчания, которое всем нам показалось очень долгим, она сказала, что не привыкла носить такие платья и оно больше подходит «его подружкам». Рикардо только год моложе меня, но я так долго думал о нем как о младше» братишке, что не изжил это чувство и по сей день.
После этого случая я не припомню, чтобы отец привозил в подарок платья, но была как-то шляпа с пером, а может, шляпу он дарил раньше платья, точно не помню. Но вазы продолжали поступать в большом количестве, и мать ставила в цветы.
Мне кажется, один мой сон много говорит о моих отношениях с родителями — ведь я всегда верил, что в снах больше истины, чем в реальных фактах.
Снится мне, что, приехав в Римини, я решил остановиться в «Гранд-отеле». Стоя у конторки, заполняю обычную форму. Портье всматривается в мое имя и говорит: «Феллини. В нашей гостинице уже живут люди с такой фамилией». И, глядя в сторону открытой галереи, добавляет: «А вот и они». Я поворачиваю голову и вижу мать и отца. Однако молчу. «Вы их знаете?» — спрашивает портье. «Нет», — говорю я. «А хотели бы познакомиться?» И я опять отказываюсь: «Нет, спасибо. Не стоит».
Только после смерти отца я узнал, что он хранил мои первые рисунки и всегда возил их с собой. И тогда я впервые понял, что он любил меня и гордился мною.
Родителям брак принес разочарование еще и потому, что они вступили в него полные романтических иллюзий. Они были молоды. Урбано Феллини, деревенский парень, возвращаясь домой после Первой мировой войны, проезжал через Рим. Там он познакомился с Идой Барбиани и так вскружил ей голову, что она пошла против воли родителей и, бросив все, уехала из Рима, чтобы выйти за него замуж. Отец устроился работать на макаронную фабрику; тогда они с матерью были влюблены друг в друга. Он совсем ее покорил, как и многих других женщин в своей жизни.
Отцу еще не было двадцати, когда стало ясно, что в родном городке Гамбеттола ему ничего не светит, так же как и в Римини, ближайшем большом городе. Тогда-то он и отправился на поиски приключений и работы. Приключений было предостаточно и даже больше, чем надо, но подходящей работы он так и не нашел. Он добрался до Бельгии, и когда разразилась Первая мировая война, его призвали на военную службу в германскую армию и отправили работать на рудники. Все, что он рассказывал об этом периоде своей жизни (пусть и немногое), помогло мне не поддаться военной пропаганде во Вторую мировую войну.
Романтический союз быстро перешел в свою противоположность, и, возможно, это было связано с моим рождением. Мать нашла себя в религии и в заботах о детях. Отец же находил то, что ему было нужно, в своих странствиях, ассоциируясь в моем детском сознании с высоким графином на столе, в котором всегда было отменное оливковое масло.
Гены, отвечающие за вкус, должно быть, у меня от отца, а может, лучше назвать их развитыми вкусовыми рецепторами? Я с легкостью определю, надкусив тончайший ломтик, возраст сыра пармезан, точно сказав, сколько ему лет — три года, семь лет, одиннадцать. А уж что до prosciutto…
В детстве я никак не мог понять, почему отец так редко бывает дома и почему каждый раз, вернувшись, уезжает вновь. Брат Рикардо чаще меня (потому что был меньше) приставал к взрослым с вопросом: когда приедет папа? На это мать отвечала с некоторым раздражением, что он приедет, как только сможет, и что его частые отъезды связаны с характером работы. Подтекст был такой: наш отец — замечательный человек, который приносит себя в жертву ради нашего благополучия, и наши вопросы по поводу его отсутствия неуместны, потому что косвенно показывают, что мы недостаточно его ценим.
Наконец отец возвращался домой, и тут все менялось. Если он такой замечательный, то почему мать его ругает? Кто такие эти «подружки», о которых она постоянно говорит? Почему он так торопится вновь покинуть дом? И всегда уезжает раньше того срока, какой называл нам?
На все эти вопросы я еще долго не находил ответа, пока не достиг того возраста, в каком в то время находился отец.
Отец все чаще уезжал, его отъезды все больше затягивались, и мать стала поговаривать о том, что неплохо бы перебраться в Рим. Мать, выросшая в семье, где ни в чем не знала отказа, в юности даже вообразить не могла, что это значит — оставить Рим и переехать жить на ферму в Гамбеттоле или в провинциальный городишко вроде Римини. Думаю, она чувствовала себя ужасно одинокой.
Оставшаяся в Риме семья после ее поспешного бегства с отцом практически порвала с ней. Отец так и не простил дочь, мои дядя и тетя также не поддерживали с ней никаких контактов; только на Рождество они присылали разные сладости, которыми мы, дети, с удовольствием лакомились.
Рим стал присутствовать в моих мечтах раньше, чем я был способен вообразить, каким он может быть. Я думал, что он такой же, как Римини, только больше, или вроде Америки, только меньше. Но уже тогда я знал, что именно там хочу жить, и подгонял время, чтобы поскорее вырасти и переехать туда. Но мне не пришлось долго ждать.
Когда мне было лет десять, у дяди в Риме случился удар; тетка сообщила об этом матери в письме и позвала ее в Рим повидать брата. Восстановив таким образом отношения с семьей, мать взяла меня с собой. Все сладости, присылаемые на Рождество, померкли перед зрелищем самого Рима. Реальность оказалась, как редко бывает в жизни, прекраснее самых ярких вымыслов.
В Рим мы поехали на поезде. Мои друзья, да и я тоже, думали, что путешествовать на поезде — это здорово, но на самом деле мне это не понравилось. Больше всего мне нравилось смотреть на пролетающие за окном картинки жизни: это напоминало смену кадров на экране «Фульгора». Но поезд мчался слишком быстро: они не успевали запечатлеться в памяти.
Первая встреча с Римом вызвала в моей душе благоговейный страх и одновременно чувство, что я обрел дом. Я понял, что Рим — место, где мне предназначено жить, где я должен жить: это мой город. С дядей мне не удалось повидаться: он был слишком слаб, но на этот раз я получил от него и тети дар более ценный, чем пакетики с нугой на Рождество.
Когда мы вернулись в Римини, у меня впервые в жизни появилась цель.
В раннем детстве у меня была тайна, которую я никому не открывал, даже брату — особенно брату. Я не мог поделиться ею с ним: ведь я не верил, что он действительно мой брат.
У меня было чувство, что родители — не мои настоящие отец и мать, а чужие люди, которые просто где-то нашли меня, взяли к себе и объявили своим сыном. Много позже я узнал, что подобные чувства испытывают все дети, не видящие в себе сходства с родителями и не имеющие с ними подлинного контакта. Однако с возрастом я все больше вижу определенное физическое сходство с ними — и не только с ними, но и с Другими родственниками.
Меня нельзя было заставить соревноваться в том, к чему у меня нет способностей. Например, атлетика. Никогда не блистал по этой части. И интереса к ней не испытывал, хотя, будучи худым, как скелет, не мог не завидовать молодым атлетам с накачанными мускулами, которые выступали в греко-римской борьбе перед публикой чуть ли не в чем мать родила. Я же испытывал ужас при одной только мысли, что меня могут увидеть в плавках. Всю жизнь я стеснялся своего тела. По натуре я не склонен к соперничеству и всегда уклонялся от соревнований. В душе я симпатизировал и сопереживал побежденным. Повзрослев, я стал испытывать страх перед красивыми женщинами. Во мне до сих пор сидит этот страх, который зародился еще в Римини, когда я тайно любовался немками и шведками: они приезжали к нам летом и казались такими недоступными.
Мальчишкой я хорошо свистел. Мать как-то похвалила меня; ее похвала привела к тому, что потом в доме только и слышали что мой свист, и это всем изрядно надоело. К счастью, и мне тоже.
В младших классах я пел, и учителям нравился мой голос. Он был довольно высоким. Мне говорили, что с годами он понизится, но больших перемен не произошло. Меня поощряли, и потому я пел: мне больше нравились похвалы, чем само пение. Меня всегда стимулировало одобрение, а не критика. Я пел до тех пор, пока мой брат Рикардо не пошел в школу. Он пел гораздо лучше меня. У него был действительно прекрасный голос. Можно сказать, дар Божий. Учителя пришли в полный восторг. Так я перестал петь. И с тех пор никогда больше не пел. На общественных сборищах, где поется гимн или что-нибудь в этом роде, или на дне рождения друга я стараюсь не участвовать в пении и только притворно шевелю губами. Надо сказать, я никогда не переживал, что бросил петь.
Что до Рикардо, то он нашел применение своему таланту в том, что пел на свадьбах наших друзей. В «Маменькиных сынках» он тоже поет на свадьбе. Пение доставляет ему радость, но из-за того, что оно дается ему так легко, он, на мой взгляд, недостаточно ценит свой голос. С таким голосом он мог бы стать профессионалом и петь в опере, а не только на свадьбах. Но для этого ему не хватает стимула.
Я верю, что Рикардо мог бы стать выдающимся певцом, и; эта уверенность не связана с тем, что он мой брат. В Италии, где множество людей поет, нужен определенный баланс удачи и упорства, чтобы пробиться. Впрочем, если повезет, то много упорства и не надо. Рикардо же, который совершенно лишен пробивной силы, нужно было очень много удачи. А также одобрения. Если повезет сразу, когда ты этого еще и не ждешь, то с такой поддержкой ты получаешь необходимую энергию и двигаешься дальше. Это случилось со мной.
Но больше всего я уважаю тех людей, которые, постоянно терпя неудачи, не теряют уверенности в себе и возобновляют попытки пробиться. В такой борьбе труднее всего сохранить уважение к себе. Не могу точно сказать, как бы я вел себя, если бы мне не повезло и борьба затянулась. Ведь я даже толком не знал, чего хочу; хорошо еще, что узнал вовремя. В конце концов, что мне еще оставалось?
Мне всегда хотелось вставить в какой-нибудь фильм историю своей первой любви, но каждый раз она не укладывалась в сюжет, и, кроме того, я боялся, что это может показаться банальным, ведь подобная мысль уже многим приходила в голову. Первая любовь — такая тема, о которой многие хотят рассказать. Когда мне было шестнадцать, я увидел девушку неземной красоты, она сидела у окна в доме неподалеку от того места, где я жил. Хотя я никогда не видел ангелов, в моем представлении они выглядели именно так.
Она жила очень близко от меня, но я не был с ней знаком и даже никогда прежде не видел. Может быть, я просто не был готов раньше к такой встрече. Я понимал, что должен с ней познакомиться, но не знал, как это лучше сделать. Время было другое, и этикет был другой — допотопный.
Я подумывал было нарисовать на заледенелом окне ее портрет, сопроводив кратким посланием, но потом решил, что это будет слишком уж утонченным поступком. Не подпишись я, она не поймет, кто ее нарисовал, да и подпишись, — не поймет тоже. Кроме нее мое послание прочтут и другие. В том числе ее родители. И лед на стекле может растаять.
В конце концов я решил, что лучше всего действовать открыто. Я нарисовал ее портрет по памяти. А проходя мимо окна, протянул ей рисунок. Улыбаясь, она грациозным движением приоткрыла окно и взяла листок. На обратной стороне я написал несколько слов, приглашая ее прийти на всем известный пятачок в Римини.
Девушка явилась точно в условленное время. Я уже ждал ее с цветами. Она была пунктуальна; это качество я ценю в женщинах, в мужчинах, впрочем, тоже. Оно — то уважение, какое мы проявляем к другому человеку. Я всегда считал, что на свидание к женщине нужно приходить раньше срока и ждать ее, В тот давний день я явился на место встречи так рано, что к моменту появления своей дамы изрядно настоялся. Я воображал, что она не придет, и уже подумывал о том, чтобы уйти. И тогда все сомнения перевел бы в разряд реальных истин.
С этого времени мы регулярно гуляли вместе, катались на велосипедах и устраивали пикники, на которые я всегда приносил отцовский сыр пармезан.
В своих мечтах я целовал ее. Мечты эти были чрезвычайно романтичны и исключительно благородны. Я боготворил ее и вызволял из многих безнадежных ситуаций, побеждал угрожавших ей драконов, людей и всех прочих. Девушке было всего четырнадцать, и я не решался поцеловать ее, боясь таким образом спугнуть свою музу. Кроме того, я в свои шестнадцать лет еще ни разу не целовался и не знал толком, как это делается.
Наши отношения внезапно оборвались. Я передал своей возлюбленной через ее брата любовное письмо, на которое тот должен был принести ответ. Мальчика перехватила моя мать, которая предложила ему в мое отсутствие полакомиться соблазнительно выглядящим пирогом. У нас всегда дома была вкусная еда. Глупый мальчишка настолько увлекся пирогом, что совсем забыл о письме, оставив его прямо на столе, и мать не замедлила его прочесть.
Конечно же, она сразу подумала о самом плохом. Не сомневаюсь, что в самых смелых своих мечтах я не мог вообразить ничего, что могло бы сравняться с ее догадками: ведь мое понимание греха было не столь изощренным, как ее. Мать тут же направилась в дом девушки и, вызвав родителей моей подружки, обвинила их дочь в том, что она соблазнила ее сына. Ах, если б это было правдой!
Родители девушки отнеслись к подобным обвинениям, как к безумному бреду (чем те по сути и являлись): они ни секунды не сомневались в невинности дочери. Однако, решили все же не портить отношений с соседкой, жившей через улицу. Хотя я не присутствовал при этой сцене, думаю, что мать в сознании своей правоты являла грозное зрелище.
После всего этого я был так сконфужен, что и подумать не мог, чтобы пойти к даме сердца. Я был не мужчиной, а всего лишь ребенком. Всю свою жизнь я оставался трусом — и в физическом, и в эмоциональном плане. Я не выношу споров и всеми силами стараюсь избежать объяснений и ссор, особенно с женщинами.
Вскоре ее семья переехала в Милан. Не сомневаюсь, что это никак не было связано со мною. По этому поводу я переживал противоречивые чувства. Было грустно, что никогда больше я не увижу этого ангела, но в то же время был благодарен судьбе за то, что удалось избежать постыдной сцены встречи со своей возлюбленной.
Но то был еще не конец. Спустя несколько лет, уже в Риме, я получил от нее письмо, в котором она сообщала свой номер телефона. Я позвонил ей в Милан. Она пригласила меня навестить ее. Наша встреча была чудесной. Моя детская подруга вдохновила меня на написание нескольких рассказов. А я ее — даже на большее. Она стала журналисткой и спустя годы написала целый роман о наших отношениях, который я не читал, но о котором слышал. Несомненно, что в этом roman a clef [7] я был героем, а она героиней. Похоже, она помнила больше меня о прошлом — и не только о нашем детском романе, но и о том, что было между нами во время свидания в 1941 году. Тогда я еще не встретил Джульетту.
Признаюсь, переживаешь странные чувства, когда о тебе пишут таким образом — выставляют напоказ личные отношения да еще сознательно изменяют их, чтобы повествование выглядело драматичнее и занимательнее. Сам я уже привык поступать именно так, но когда то же самое проделывают с тобой, это уже другое дело. Когда книга вышла, я в нее не заглядывал. Через несколько лет я уже собрался было ее прочесть, но так и не удосужился. Думаю, ее удалось бы где-нибудь достать.
Довольно рано, лет этак в одиннадцать, я стал рассылать по почте свои рисунки и карикатуры в журналы Флоренции и Рима. В двенадцать я уже посылал рассказы, скетчи и анекдоты, сопровождая их своим оформлением. Первоначальная идея всегда была выражена в рисунках, а уж потом придумывалась соответствующая история. У меня был целый набор псевдонимов, которыми я пользовался, чтобы издатели не заподозрили, что все это создано одним человеком. Теперь мне трудно понять, зачем я это делал. Тогда же мой поступок казался логичным. Не знаю, что было бы, если б какой-нибудь журнал выслал на один из этих псевдонимов деньги. Мне даже не пришло в голову, что почтальон просто не знал бы, кому их нести. Обычно все псевдонимы начинались на букву «Ф» — как мои фамилия и имя. Впрочем, никаких проблем с получением денег, присланных на псевдоним, не было по той простой причине, что они не приходили: первые деньги я получил значительно позже.
Но это все-таки произошло. После того, как купили мою первую карикатуру, я стал регулярно получать деньги за свою работу. Деньги были небольшие, «на мороженое», но какое счастье увидеть свой рисунок на страницах журнала! Он сразу становился значительнее.
Мне казалось, что, когда впервые напечатают один из моих рисунков, я буду бегать с журналом по всем друзьям, хвастаясь успехом. Не тут-то было. Журнал с первой напечатанной карикатурой я спрятал. Не от стыда за нее, нет — просто я был так счастлив и горд, что хотел хоть ненадолго сохранить свою тайну. Мне не хотелось делить ее с другими. Но кому-то попался на глаза мой рисунок, и новость мгновенно разлетелась по городу. Я был счастлив.