10

10

Между тем история Холокоста знает еще одно художественное произведение, которое можно поставить в один ряд с поэмой Залмана Градовского. Это «Сказание об истребленном народе» Ицхака Каценельсона.

Судьба самого Каценельсона (1896–1944) и его поэмы так же беспримерна. Известный еврейский поэт и драматург из Лодзи, он уже в сентябре 1939 года попадает сначала в Лодзинское, а затем в Варшавское гетто, где 19 апреля 1943 года участвует в восстании. 20 апреля 1943 года Каценельсон и его сын Цви бегут из гетто, прячутся в арийской части города и с купленными гондурасскими паспортами покидают Варшаву с необычным заданием: написать поэму! Они попадают в Vorzugs-KZ (концлагерь для привилегированных евреев), размещавшийся в Виттеле в Эльзасе. И где-то между 3 октября 1943 года и 18 января 1944 года Каценельсон поэму создает. Спустя три месяца, 18 апреля 1944 года, отца и сына депортируют сначала в Дранси, а 1 мая 1944 года — в Аушвиц, куда они прибыли 3 мая и где вполне могла состояться встреча Каценельсона с Градовским[125].

Но что же стало с рукописью поэмы? Ее судьба не менее поразительна: сохранились оба ее экземпляра! Первый (оригинал) еще в марте 1944 года был разложен в три бутылки и закопан под деревом в Виттеле. В августе 1944 года Мириам Нович откопала бутылки и передала их Натану Экку[126], который был вместе с Каценельсоном в Виттеле и ехал вместе с ним в Аушвиц, но сумел выпрыгнуть из поезда и спастись. Уже в феврале 1945 года он написал предисловие к книге и начал искать автора — в надежде на то, что и Каценельсон каким-нибудь чудом остался жив. В конце 1945 года, так и не разыскав его, Экк опубликовал поэму в Париже в виде маленькой книжки. У него к этому времени оказался и второй экземпляр поэмы, который он сам переписал зимой 1944 года на папиросной бумаге, купленной на черном рынке. Стопку листов с поэмой зашили в ручку чемодана, с которым Рут Адлер[127], вооруженная уже не гондурасским, а английским паспортом, в 1945 году добралась до Палестины — а с нею и поэма![128]

Перед Каценельсоном и Градовским стояли в общем-то схожие задачи — выразить в слове всю трагическую невыразимость катастрофы, постигшей евреев.

Пой вопреки всему, наперекор природе,

Ударь по струнам, пой, сердцами овладей!

Спой песнь последнюю о гибнущем народе —

Ее безмолвно ждет последний иудей.

<…>

Пой, пой в последний раз. От ярости зверея, —

Они растопчут все, что создал твой народ,

В последний раз воспой последнего еврея —

Евреев больше нет, и Бог их не спасет.

Пой — вопреки всему! Гляди померкшим взором

В пустые небеса, где прежде был Творец.

Взойди к ним по костям народа, о котором

Лишь ты поведаешь оставшимся, певец.

<…>

Кричите, мертвые, зарытые в траншеи,

Кого глодали псы, кто стал добычей рыб;

На весь кричите мир, убитые евреи,

Да оглушит живых немой предсмертный крик.

Земля не слышит вас. Небесная гробница

Безмолвна и черна. И солнца тоже нет.

Оно погасло, как фонарь в руке убийцы…

Погас и мой народ, дававший миру свет[129].

Горечь от предательского бездействия Бога переходит у Каценельсона не в громогласный упрек, а почти что в Иово богоборчество, в усомнение в самом существовании Того, кто смог все это допустить:

…Пой! Голос подними!

Пусть Он услышит, если

Там наверху Он есть…[130]

У Градовского еще больше оснований для подобного выяснения отношений со Всевышним, но, отчаявшись, он не вызывает Его на спор, ибо не связывает с Ним и упований. Если он и ждет спасения, то не сверху, а с востока — от Советов.

Бросается в глаза еще одно важное сходство между двумя поэмами. Девятая песнь «Сказания об истребленном народе» названа «Небесам» и посвящена небесам — она играет у Каценельсона точно такую же роль, что и глава «Лунная ночь» у Градовского[131]. Оба адресуются к небесам, недоумевая, почему те — видя то, что творится внизу, — мирятся с этим и не бросают на убийц громы и молнии. Поэт разочаровывается в них («Я верил вам, я верил в вашу святость!..») и, в конце концов, просто отказывается смотреть наверх, на небеса — лживые и бесстыдные. Если евреи — все те же, что и 3000 лет назад, то небеса стали другие: лживые, бездушные, предательские. В такие небеса остается только одно — плюнуть. И тут догадка посещает поэта: «нет Бога там, на небе…»! Нет потому, что Он умер, что Он тоже умер, умер, как и Его народ, что и Он — «с гурьбой и гуртом» — тоже убиенная жертва, а с ним погибло и нечто, еще более значительное для евреев — идея единобожия!

О, небеса мои, вы опустели,

Вы — мертвая, бесплодная пустыня.

Единый Бог здесь жил — теперь он умер.

Всевышнего утратил человек.

Наш Бог — один, но людям показалось,

Что мало одного, что лучше трое;

Ни одного на небе не осталось…

Да будет проклят этот гнусный век![132]

Эта своеобразная Иова традиция — традиция разочарования и крайнего отчаяния, вплоть до усомнения и богоборчества, — восходит еще к поэмам Бялика, автора поэмы о кишиневском погроме: «Небеса, если в вас, в глубине синевы Еще жив старый Бог на престоле…»[133].

И все же у Градовского Луна — это не предательница, а свидетельница, и в вину ей он ставит лишь ту абсолютную бесстрастность, с какой она взирает на все, что творится там, внизу.