Глава первая МЕЩАНСКАЯ СЛОБОДА

Глава первая МЕЩАНСКАЯ СЛОБОДА

В 1918 году в статье «Интеллигенция и революция» Александр Блок писал о русском народе, о «миллионах людей пока „непросвещенных“, пока „темных“»: «…среди них… есть такие, в которых еще спят творческие силы; они могут в будущем сказать такие слова, каких давно не говорила наша усталая, несвежая и книжная литература». В отличие от другого поэта-символиста Валерия Брюсова, знакомого со стихами Андрея Платонова и написавшего на них в 1923 году доброжелательный отзыв, Блок Платонова не знал. Однако ощущение такое, что судьба старшего сына слесаря воронежских железнодорожных мастерских, родившегося в последний год последнего века русского царства и сказавшего то действительно новое, чего не то что давно, а никогда не говорила русская литература, была Блоком таинственным образом предугадана и направлена.

Платонов был не только писателем, драматургом, литературным критиком, философом, публицистом, поэтом, сценаристом, а также электротехником, мелиоратором, инженером, изобретателем, прорабом. Он — явление сродни циклону, атмосферному фронту, возникающему на стыке холода и тепла, света и тьмы, сухости и влаги, ответ на вызовы революции и пути русского большевистского пешеходства. Та чудовищная энергия, которая скопилась в России на рубеже веков и искала, в ком воплотиться, нашла в Платонове выход. Однако тут есть важный нюанс. «Выйти прямо из глубин народных в XX веке литературное явление не может: оно должно прежде определиться в самой литературе», — говорил Михаил Бахтин. Мысль русского философа тем важнее, что Платонов, этот, по определению Валентина Распутина, «изначальный смотритель русской души», вышедший «из таких глубин и времен, когда литературы еще не было, когда она, быть может, только-только начиналась и избирала русло, по которому направить свое течение», — не был ни темным, ни непросвещенным человеком, хотя именно таким его порой воспринимали самые близкие ему люди.

Неплохо знавший Платонова, часто встречавшийся с ним прозаик Лев Гумилевский писал в мемуарах «Судьба и жизнь»: «Счастье Платонова было в том, что он читал очень мало в период своего писательского возрастания, а потом в зрелом возрасте уже мог противостоять воздействию классического литературного языка». Однако по меньшей мере первая часть этого высказывания не соответствует действительности, да и со второй не все так однозначно. То же самое относится и к воспоминаниям жены писателя Марии Александровны: «Андрей до шестнадцати лет и книг-то не читал». На самом деле, конечно, читал и читал очень много в детстве, в отрочестве, в юности — глубокие, серьезные книги. Вот почему за Платоновым стоят не только почва, не только та степная черноземная полоса, где «лето было длинно и прекрасно, но не злило землю до бесплодия, а открывало всю ее благотворность и помогало до зимы вполне разродиться», не только первооснова воды, огня, воздуха и земли, материи и духа, но есть за ним и книжность, и ученость, и культура.

Платонов — фигура рубежа, он находится на самой линии разрыва между жизнью и смертью, между Богом и человеком, человеком и машиной, человеком и природой. Он этот разрыв пропустил через сердце, пытаясь соединить несоединимое, и, быть может, в этом пограничье и таится ключ к его творчеству и судьбе.

Долгое время считалось, что Андрей Платонович Климентов — такова настоящая фамилия писателя — родился 20 августа 1899 года (1 сентября по новому стилю). Этот день упоминается во многих книгах, энциклопедиях и справочных материалах, Платонову посвященных, но не так давно воронежский краевед Олег Григорьевич Ласунский установил более точную дату рождения своего земляка — 16 августа (28-го по новому стилю) 1899 года. Число было указано самим Андреем Климентовым в заполненном им «Извещении о принятии на службу» в 1915 году, оно же значится в выписке из метрической книги за 1899 год, выданной родителям при поступлении сына в церковно-приходскую школу. В XX веке, так же как и в нынешнем, на этот день приходится праздник Успения Божией Матери. В веке XIX, на исходе которого Платонов родился, 16-го отмечали попразднство Успения[1]. Связь Платонова и с материнством, и со смертью слишком очевидна, чтобы считать это совпадение случайным.

«Я родился в Ямской слободе, при самом Воронеже. Уже десять лет тому назад Ямская чуть отличалась от деревни. Деревню же я до слез любил, не видя ее до 12 лет. В Ямской были плетни, огороды, лопуховые пустыри, не дома, а хаты, куры, сапожники и много мужиков на Задонской большой дороге. Колокол „Чугунной“ церкви был всею музыкой слободы, его умилительно слушали в тихие летние вечера старухи, нищие и я <…> кроме поля, деревни, матери и колокольного звона я любил еще (и чем больше живу, тем больше люблю) паровозы, машины, ноющий гудок и потную работу. Я уже тогда понял, что все делается, а не само родится, и долго думал, что и детей где-то делают под большим гудком, а не мать из живота вынимает», — писал он в одной из автобиографий.

О родителях Платонова известно не так много. Мы не знаем, когда и при каких обстоятельствах они познакомились, какие связывали их отношения, что за атмосфера была в доме, каковы были первые впечатления ребенка, детские раны, радости, мечты и обиды. Пожалуй, лишь одно не очень ясное воспоминание проливает свет на тайну Андреева детства: «О войне — о чувстве моих состояний на выездах, в глуши, без матери, в поле (на торфу, за глухими посадками, вдалеке, молча много суток, хождение между тремя домами много лет, лишнее время в детстве, в экономии, Латное, китайцы с войны из окопов, на станции, белые известняки, жара, сердце, пустые вокзалы, горе), задумчивость — задумчивость, т. е. терпение мое».

Но эти скупые, отрывистые записи Платонов делал для себя, и за неимением писем, мемуаров или дневников его родных и ввиду нежелания самого писателя о своем детстве рассказывать — «Он вообще не любил говорить о себе, никогда не вспоминал события детства и юности», — писал Гумилевский, хотя в 1927 году намерение написать о себе у Платонова было, о чем свидетельствует его письмо жене: «Думаю теперь засесть за небольшую автобиографическую повесть (детство, 5—12 лет) примерно», а в «Записных книжках» 1931–1932 годов не случайно появится: «Лето, детство, плетень, солнце — и это останется на все будущее» — о многом приходится гадать, предполагать, либо идти вслед за платоновской прозой, которую принято считать автобиографической, но вряд ли она в точности отражала реальную картину тех лет, и переносить механически образы «Ямской слободы», «Чевенгура», рассказа из старинного времени «Семен» на жизненную канву их создателя значило бы вольно или невольно картину его жизни искажать.

К примеру, фрагмент из «Ямской слободы»: «Детей же били исключительно за порчу имущества, и притом били зверски, трепеща от умопомрачительной злобы, что с порчей вещей погибает собственная жизнь. Так, на потомственном накоплении, только и держалась слобода» — вовсе не означает, что таковыми были нравы в семье автора, хотя очевидно, что в детстве Платонов видел окрест себя много горя и впоследствии это страдание запечатлел, сгустив краски, возможно, даже больше, чем дореволюционная жизнь заслуживала. Но едва ли дело тут в революционной конъюнктуре и пролетарском диктате времени — то был голос человеческого сердца, восприимчивого прежде всего к трагической стороне бытия, что не отменяло, а усиливало его любовь к Божьему миру.

«Он был когда-то нежным печальным ребенком, любящим мать, родные плетни и поле и небо над всеми ими. По вечерам в слободе звонили колокола родными жалостными голосами, и ревел гудок, и приходил отец с работы, брал его на руки и целовал в большие синие глаза.

И вечер, кроткий и ласковый, близко приникал к домам, и уморенные за день люди ласкались в эти короткие часы, оставшиеся до сна, любили своих жен и детей и надеялись на счастье, которое придет завтра. Завтра гудел гудок и опять плакали церковные колокола, и мальчику казалось, что и гудок, и колокола поют о далеких и умерших, о том, что невозможно и чего не может быть на земле, но чего хочется. Ночь была песнею звезд, и жаль было спать, и весь мир, будто странник, шел по небесным, по звездным дорогам в тихие полуночные часы».

Так писал Платонов в раннем рассказе «Сатана мысли». И есть великая тайна в том, почему из миллионов русских мальчиков, родившихся на пороге самого страшного русского века в самой русской гуще (Воронежская губерния была одной из наиболее плотно заселенных в России), именно ему, мешанину воронежской Ямской слободы, взявшему даже не псевдоним, а по крестьянской традиции имя отца вместо фамилии — Андрей Платонов сын, Господь судил ближе всего подойти к сердцу русского человека в эпоху смуты. А между тем ничего особенного, что порою сопровождает появление на свет замечательных людей, в происхождении Платонова не было или пока что нам не открылось.

Отца его звали Платоном Фирсовичем Климентовым. Был он сыном землекопа, погибшего на шахте при аварии. Платон Фирсович родился 18 ноября 1870 года в Задонске, где окончил приходское училище, и с двенадцати лет стал работать, освоив множество профессий — от малярного ремесла до машиниста паровоза. Образ отца не раз встретится в платоновской прозе, начиная с одного из ранних рассказов («Демьян Фомич — мастер кожаного ходового устройства»): «Я с детства знал, по отцу, что такое пьяный мастеровой человек — это невыносимо, говорят. Но я люблю пьяных людей, это искреннее племя…» — и заканчивая биографическим замечанием из «Записных книжек»: «„В Задонск!“ — лозунг отца, крестьянский остаток души: на родину, в поле, из мастерских, где 40 лет у масла и машин прошла жизнь».

В 1993 году воронежский исследователь В. А. Свительский опубликовал письмо Платона Фирсовича, адресованное сыну Петру, в котором в ответ на просьбу рассказать о матери и о себе отец сообщал: «Я родился в городе Задонске, мещанин, в 1870 году. Мать твоя родилась в 1875 году… <…> в городе Задонске. Крещение наше было — ее и мое — тоже в Задонске, в Успенском соборе. Где я и отбывал Воинскую повинность в 1891 году, ездил из Воронежа в Задонск, откуда я поехал в Ленинград, где прослужил 5 лет старшим унтер-офицером. Когда возвратился со службы, поступил на ж. д., где проработал почти 40 лет и был на хорошем учете. Петя, может что Вам непонятно, то напишите, я исправлю что не так <…> Петя, может тебе нужна моя биография, то я напишу вкратце <…> Когда вышел со службы военной, поступил на ж. д. рядовым слесарем, потом стал бригадиром, далее групповод — потом монтер, потом инспектором по приемке деталей. У меня много изобретений. Мой прибор для проверки и постановки ведущих кривошипов, за что я получил патент. В газетах писали, что перегнал Крупа. Вальцевание дымогарных труб. Кольца для укрепления бандажей быстрого гидравлического пресса. За все это я получил благодарность с линии и был представлен к высшей награде — Ордену Ленина, но не получил, хотя играли туш в клубе Карла Маркса и поздравляли. Если это нужно, то я опишу подробно».

К этим простодушным, безыскусным словам стоило бы добавить строки из письма Андрея Платоновича летом 1942 года, когда он получил ошибочное известие о смерти Платона Фирсовича: «Я сильно любил и люблю своего отца, и меня мучает теперь раскаяние, что я ничем не помогал ему, а теперь уже не нужна ему моя любовь и помощь и его нет на свете».

Мать Платонова Мария Васильевна Климентова, урожденная Лобочихина, родилась в семье бывших крепостных помещика Ивана Васильевича Бородина, после отмены крепостного права приписанных, как и Климентовы, к мещанскому сословию. Ее отец Василий Прохорович Лобочихин был часовщиком и золотых дел мастером, и, судя по всему, именно к нему относится краткая характеристика из «Записных книжек»: «Дед закусывал водку, выбирая тесто из своей бороды». Семья была небедная, энергичная, один из братьев Марии Васильевны, Михаил Васильевич Лобочихин, начав свой путь с должности околоточного надзирателя, дослужился до помощника секретаря конторы службы пути в управлении Юго-Восточной железной дороги, стал автором справочной книги о железнодорожных путях и проживал в Воронеже в собственном двухэтажном доме. Его сестре повезло меньше, и с материальной точки зрения ее замужество — дата которого нам неизвестна, но можно предположить, что оно было не слишком ранним, на это косвенно указывает тот факт, что своего первенца Мария Васильевна родила в 24 года, а дальше дети посыпались как горох — оказалось бесконечно трудным: постоянное вынашивание и выхаживание детей, болезни, нужда. Не случайно много лет спустя, задумав написать рассказ о матери, Платонов отметил в «Записных книжках»: «…ни разу не была в театре, не ездила на поезде».

Не было у Марии Васильевны и того, что составляет одну из главных радостей женской жизни — своего дома, очага. Климентовы в течение многих лет жили на съемных квартирах, семья была большой, а достаток не слишком велик. Впрочем, полной ясности и тут нет. Если исходить из того, что платоновский рассказ «Семен» с его картиной «взрослого детства» отразил, как традиционно принято считать, собственные впечатления писателя, то получается, что многочисленные дети Платона Фирсовича и Марии Васильевны Климентовых росли чуть ли не в нищете. Это подтверждают братья Андрея Платонова, на чьи свидетельства ссылается Олег Ласунский: «Дети спали на полу вповалку, накрывшись общим ватным одеялом. Питались скверно, кусок черного хлеба, посыпанный солью, считался лакомством. Утешали себя мыслью, что бедным арестантам живется еще хуже: тюрьму от астаховских владений отделяло всего лишь несколько дворов». Еще дальше пошел в книге о Платонове «Андрей Платонов. Очерк жизни и творчества» литературовед В. В. Васильев: «В малолетстве он испытал и тяжесть нищенской сумки… подростком познал непосильный, под стать заматеревшему мужику, наемный труд…»

На первый взгляд в платоновской прозе подтверждение этим мотивам найти можно: именно так, с сумой, ходит в детстве по окрестным деревням Саша Дванов. Однако если герой «Чевенгура» рос приемным сыном в многодетной семье крестьянина, чье благополучие целиком зависело от урожая, а урожай от погоды, то отец Андрея Платонова крестьянским трудом не занимался. Он был мастером, изобретателем и, используя термин более позднего времени, рационализатором, которого начальство ценило и который как квалифицированный рабочий должен был получать по 40–50 рублей в месяц. (Для сравнения: пшеничная мука в ту пору стоила 1,4 рубля за пуд, ржаная — 1,3 рубля за пуд, мясо — 6 рублей за пуд, ведро молока — 50 копеек, сахар — 6,6 рубля за пуд[2].) Таким образом, даже с учетом того, что детей в семье было много (Платонов писал в автобиографии, что «семья была одно время в 10 человек»), а Платон Фирсович долгое время был единственным кормильцем, слова о бедных арестантах, чья участь утешала голодных детей, воспринимаются как преувеличение, черный же хлеб, посыпанной солью, может быть любимым детским лакомством в семье аристократов, да и сам Андрей Платонов не случайно написал в одной из статей: «Что такое голод? Я не знаю». Или же были в семье свои тайны, или житейские обстоятельства, так и не раскрытые: например, Климентовы могли откладывать деньги на покупку дома и поэтому экономили на повседневных нуждах, а у растущих детей то и дело возникало ощущение, что им постоянно не хватает еды.

«Голод: как Петя хотел есть в детстве: ел огрызки яблок, тоскуя так (от роста и т. д.), что не мог ни читать, ни думать — и даже плакал от душевной печали, тогда как это была лишь жизнь, растущая и тоскующая от своего недостатка», — писал Платонов позднее об одном из братьев.

Худо ли, бедно ли жила семья железнодорожного слесаря, образование дети Климентовых, те, кому суждено было выжить, а таковых оказалось пятеро — Андрей, Петр, Сергей, Семен и Вера, получили хорошее и по меркам своего времени все вышли в люди. Петр Платонович Климентов — тот самый, кто в детстве не мог ни читать, ни думать от психологического недоедания, — стал доктором наук и известным гидрогеологом, Сергей Платонович избрал военную карьеру и дослужился до полковника, Семен Платонович пошел по линии отца и сделался машинистом, только не тепловоза, а плавал на кораблях, Вера Платоновна выучилась на врача-стоматолога. У всех рожденных в Ямской слободе климентовских детей сложилась удачная карьера, они прожили долгие и в общем-то благополучные жизни, хотя были и не очень дружны меж собой и, более того, если верить воспоминаниям Марии Александровны Платоновой, холодны по отношению к семье старшего брата. «У Андрея — один брат известный ученый, другой тоже не бедствует, сестра — врач, состоятельные люди, а ни разу за все эти годы копейки не прислали, Машеньку к себе не пригласили, уж как мы бедствовали!.. Это они сейчас все разлетаются и Андреем интересуются — им сказали, что он мировой писатель. Сестра Андрея — совсем чуждый человек, Андрей умирал — говорил мне: „Верку к гробу не подпускай“».

Но это дела семейные, стороннему человеку неподсудные и до конца непонятные, да и Мария Александровна могла быть в своих словах пристрастна, ибо в архиве Петра Платоновича Климентова сохранилась платоновская книга сказок «Волшебное кольцо» с дарственной надписью автора, сделанной в октябре 1950 года: «Брату Пете — не оставившему меня своей братской любовью в страшное время моей жизни».

И все же, рассуждая житейски, только у старшего сына Климентовых судьба сложилась, в отличие от братьев и сестры, неудачно, и по-человечески родителям надо было бы горевать именно о нем. Мать до этой поры не дожила, она умерла накануне первого погрома платоновского творчества в 1929 году, когда ей было всего 54 года, а проживший 82 года и переживший сына на год отец о смерти Андрея печаловался: «Лучше бы я лег на его место, а он должен жить».

А поначалу казалось, что у климентовского первенца все складывалось удачно. После окончания бесплатной церковноприходской школы, на чем образование многих пролетарских детей заканчивалось, и они шли в люди, Андрей Климентов поступил в мужское четырехклассное училище, где обучение стоило 10 рублей в год. Деньги на учебу в семье нашлись, и если уж и говорить о сумке, которую носил мальчик из Ямской слободы, то ближе к истине Олег Ласунский: «Мать сшила холщовую сумку, и Андрюша стал с гордостью ходить с ней через весь город».

С гордостью или нет проделывал путь от Ямской слободы до училища отрок Андрей, но его будущий герой Саша Дванов, которого считают платоновским альтер эго, никакого образования в отрочестве не получает и после бродяжьего голодного детства сразу поступает учеником в депо, чтобы выучиться на слесаря. Здесь между Платоновым и его героем проходит еще одна граница. Правда, у самого автора отношение к полученному им «классическому» образованию менялось: в прошении о приеме на работу в ноябре 1914 года Андрей Климентов указывал, что окончил полный курс городского училища, а шесть лет спустя, в 1920-м, заполняя анкету и опросный лист лица, вступающего в РКП(б), в графе «Какое получили образование» написал: «нисшее». Тогда же в автобиографии, написанной в связи со вступлением в партию, он отзывался о своей учебе так: «Лет 7-ми меня отдали учиться в церковно-приходскую школу. Но в школу я хоть и ходил, а учился больше дома тому, чему хотел, чему учили книги, где не могла укрыться правда». Однако два года спустя вспоминал с благодарностью: «Потом наступило для меня время ученья — отдали меня в церковно-приходскую школу. Была там учительница — Аполлинария Николаевна, я ее никогда не забуду, потому что через нее я узнал, что есть пропетая сердцем сказка про Человека, родимого „всякому дыханию“, траве и зверю, а не властвующего бога, чуждого буйной зеленой земле, отделенной от неба бесконечностью… Потом я учился в городском училище».

В июне 1914 года Андрей Климентов училище окончил и осенью устроился на работу конторским служащим в губернское отделение страхового общества «Россия». Работал он там недолго — два месяца и в январе 1915-го поступил в «Общество Юго-Восточных дорог», где уже много лет трудился его родной дядюшка Михаил Васильевич Лобочихин.

От той поры сохранился следующий документ, написанный красивым, ровным почерком молодого человека, похоже, действительно пригодного к исполнению тех служебных обязанностей, которые он стремился на себя взять.

«Господину Начальнику Службы Пути и Зданий Ю.-В.-ж.-д.

Мещанина Андрея Платоновича Климентова Прошение

Честь имею покорнейше просить не отказать предоставить мне должность конторщика в вверенной Вам Канцелярии или Бухгалтерии Службы Пути. Я окончил полный курс городского училища, знаком с конторской службой, могу хорошо работать на пишущей машинке и считать на счетах. Возраст мой — 16 лет. Покорнейше прошу не отказать в моей просьбе, т. к. я и мои родители нуждаемся в службе. Безусловно оправдаю порученное мне дело и заслужу доверие к себе. Хотя возраст мой и мал, но условия жизни заставили меня серьезно относится[3] к делу и потому покорнейше прошу препятствие к принятию со стороны возраста не чинить, а испытать меня на деле. 1914 г. Ноября 12 дня.

Андрей Климентов.

Адрес: сл. Ямская пригородная города Воронежа д. № 192».

Этот дом 192 с деревянными ветхими воротами по Миллионной улице будет описан в повести «Ямская слобода», а еще раньше в рассказе «Волчок»:

«Был двор на краю города. И на дворе два домика — флигелями. На улицу выходили ворота и забор с подпорками.

Тут я жил. Ходил домой я через забор. Ворота и калитка всегда были на запоре, и я к тому привык».

Конторским служащим с окладом в 20 рублей Климентов проработал полтора года, после чего с характеристикой «Конторщик Климентов к своим обязанностям относится добросовестно» в июле 1916-го поступил литейщиком на трубочный завод. О причинах перехода мелкого служащего в рабочий класс в биографиях писателя ничего не говорится, но можно предположить, что работа на литейном заводе, изготовлявшем оружие, причем работа очень тяжелая (впоследствии она отразилась в одном из первых известных платоновских рассказов «Очередной», а также в рассказе «Серега и я»: «Мастерская давила и ела наши души. Люди там делались злыми. Цельный день мы таскали носилки со стружками и мусором…»), давала освобождение от воинской повинности, под которую Платонов должен был рано или поздно попасть. Не случайно в заполненном им собственноручно извещении о принятии на службу в контору ЮВЖД в 1915 году в графе «Отбывал ли воинскую повинность, когда, в какой части и где именно» значится ответ: «Жду призыв».

В солдаты императорской армии слобожанин не стремился, и впоследствии Первая мировая война будет изображена в платоновской прозе как страшное бесчеловечное бедствие («…по семь дней на фронте черепа, не спавши, крушил!» — говорит один из героев «Ямской слободы»), и никакой героизации ее, оправдания — в отличие от куда более сложного авторского отношения к войне Гражданской, не говоря уже о войне Великой Отечественной, — у писателя не найти, а мотив уклонения от воинской службы встретится в «Ямской слободе» в разговоре между ее героями: Филатом и Игнатом Княгиным, по-уличному Сватом:

«…— А там, черти-дураки, кровь проливают…

— Где? — спросил Филат, и глаза его засочились от чужого участия.

— Где — не на бабьей бороде: на войне! Слыхал ты что-нибудь про войну, иль тут анчутки живут?

— Слыхал, Игнат Порфирыч! У меня в теле недомерок есть — бумагу на руки дали, так и хожу с ней — боюсь заховать куда-нибудь. А по нашей слободе мужиков мало забрали: кто на железную дорогу учетником стал, а кто белобилетник».

Еще более резко война осуждается загадочным гостем Мишей, большевиком, который приходит в дом к двум шапочникам — Филату и Свату — и остается у них: «Я на фронте был — там народ поголовно погибает, а ты говоришь, что сын мой еще больше увечиться будет! Да разве я дам его какой сволочи! Разве я пущу его на такое мученье…»

И хотя Платон Фирсович Климентов как машинист участия в боевых действиях не принимал, его отношение к перспективе отдать в действующую армию сына вряд ли сильно разнилось.

Окончательно Андрея Климентова освободила от империалистической войны революция. После установления советской власти молодой рабочий вторично пополнил число конторских служащих на ЮВЖД, где занимался продажей пассажирских билетов, и одновременно в сентябре 1918 года поступил сначала на физико-математическое, а затем перевелся на историко-филологическое отделение Воронежского государственного университета. Перед юношей открывалась гуманитарная карьера, однако что-то с ней не сложилось либо увлекло иное, и уже в мае следующего года Платонов оставил университет, проучившись в нем всего один курс, а в июне поступил на электротехническое отделение открывшегося в Воронеже рабочего железнодорожного политехникума.

Это была одна из самых важных развилок в его судьбе, и сделанный выбор многое в ней предопределил. Платонов шел в литературу не через гуманитарное образование, а через техническое, через производство, и позднее настаивал на том, что таким и должен быть путь пролетарского писателя. Учеба часто прерывалась, шла Гражданская война, наступал Деникин, Воронеж превращался в прифронтовой, а то и во фронтовой город и переходил из рук в руки. «Не доучившись в технической школе, я спешно был посажен на паровоз помогать машинисту, — писал Платонов в автобиографии. — Фраза о том, что революция — паровоз истории, превратилась во мне в странное и хорошее чувство: вспоминая ее, я очень усердно работал на паровозе… Позже слова о революции-паровозе превратили для меня паровоз в ощущение революции».

Революция и Гражданская война в России совпали с тем возрастом в его жизни, когда человеческая душа наиболее отзывчива и восприимчива к происходящему в мире («Бывает счастливое время, когда историческое развитие мира совпадает в людях с движением их сердец», — размышлял он позднее в рассказе «Афродита»), она уже не совсем юна и наивна, но еще не успела огрубеть и покрыться коркой скепсиса и иронии, что отчасти с Платоновым с течением времени произойдет и что с самого начала революции было в той или иной степени присуще его более старшим современникам — Бунину, Куприну, Пришвину, Булгакову, Алексею Толстому, Зинаиде Гиппиус, Мережковскому, не увидевшим в случившемся в России в 1917 году никакой музыки, а только кровь, жестокость, бесправие и оттого однозначно воспринявшим русскую смуту как национальную трагедию и катастрофу, а если свое мнение о революции и переменившим, то позднее.

В судьбе Платонова революция сыграла иную, очень личную, животворящую и благотворную роль. «Я жил и томился, потому что жизнь сразу превратила меня из ребенка во взрослого человека, лишая юности. До революции я был мальчиком, а после нее уже некогда быть юношей, некогда расти, надо сразу нахмуриться и биться…» И в черновых вариантах «Чевенгура» осталось не менее лирическое: «А революция? — вспомнил я в тамбуре вагона. — Удар по ветрам, ливням, душевной тоске, по семейной беде, по голодному горю, убийству, одиночеству, землетрясению, — по всем злобам и печалям, чтобы прямо, прочно и уверенно стояло тонкое тело человека на земле, чтобы грустное сердце и синяя мысль стали самой драгоценной и страшной силой в природе…» И чуть дальше: «Я тогда стоял на распутьи — истории и личной жизни: мне сравнялось 19 лет и столько же было двадцатому веку, я родился ровесником своему столетию, растущему в такт возрасту человека — во мне молодость, острота личной судьбы, а в мире одновременно революция».

Нет сомнения, что Платонов сразу же, без колебаний и промедлений, с огромной доверчивостью и радостью, гораздо ближе и глубже, чем многие из его современников, в том числе и те, кто громогласно заявлял «моя революция!», принял красное дело и очень рано стал ему служить, о чем позднее сказал безо всякого пафоса: «Участие мое в октябрьской революции выражалось в том, что я работал как поэт и писатель в большевистской печати».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.