Сойва
Хотя в дороге я спал, все же в Сойву приехал усталый. Тетя Эльза тотчас же постелила мне на широком кожаном диване в рабочем кабинете дяди Филиппа. На серой стене над диваном висели в черных рамках два гравированных на меди портрета. Пока я раздевался, дядя Филипп объяснил мне, что на одной из гравюр изображен голландский философ Спиноза, а на другой — немецкий поэт еврей Генрих Гейне. Во сне я ясно видел, как Спиноза в блестящем бальном зале целовал руки белокурой барышне Вильме Банфи, удивительно похожей на тетю Эльзу.
Утром в шесть часов тетя Эльза заставила меня встать, съесть огромный кусок хлеба с маслом и выпить два стакана сырого молока. Молоко было парное. Во дворе меня уже ждали мои двоюродные братья. Карой, сын дяди Филиппа и тети Эльзы, был моих лет, а Дёрдь, сын самого старшего брата моей матери, «американского» дяди Фердинанда, был на полгода старше нас.
Сидя на пустых винных бочках около помойной ямы, мы тотчас же повздорили. Я, гордый сын города Берегсаса, с его десятью тысячами жителей, презирал деревню Сойву, в которой было всего пять тысяч человек. Это, естественно, обидело Кароя, и он охотно поддержал Дёрдя, говорившего, что Берегсас тоже не больше грязной деревни, потому что Дёрдь жил в Кашше [13], в которой насчитывалось сорок тысяч жителей. Его отец был там учителем танцев. Я же утверждал, что Берегсас самый настоящий город, и ссылался на учебник географии.
Дёрдь махнул рукой.
— Мало что написано в учебнике географии! А если в учебнике напишут о кошке, что она корова, как ты думаешь, у нее от этого сразу рога вырастут?
Тетя Эльза заметила, что мы сидим около помойной ямы, и прогнала нас на улицу.
— Ступайте в лес!
В Сойве, куда ни пойдешь, через десять минут попадешь в лес. Вся деревня, состоящая из маленьких мазанок с соломенными или деревянными крышами, окружена высокими горами. На вершинах гор лежит снег. На склонах — леса, прерывающиеся только там, где текущая между горами река Латорца устремляется вниз, на юг, в Тису, и где расположена лесопилка, две светло-красных трубы которой выше, чем покрытая жестью колокольня кальвинистской церкви.
По утрам снег — розоватый, после обеда — лиловый. Если солнце спрячется за облака, снег окрашивается в голубовато-серый цвет. Склоны гор покрыты зеленью различных оттенков. Сосны в июне — темно-зеленые, дубы — светло-зеленые, липы — желтовато-зеленые, а береза — серебристо-зеленая. Если ветер дует с севера, он приносит с собой аромат сосен. Сосновый запах южного ветра смешивается с ароматом липы и акации.
Пока мы рассуждали о том, куда идти, к нам присоединился еще один мальчик — сын няни Маруси и поповского кучера Петрушевича, Микола, который принес мне в подарок ежа.
Мой молочный брат Микола был на голову выше меня. У него были голубые глаза, светлые волосы, на лице много веснушек, мясистые губы, большие, очень белые зубы.
Было нетрудно угадать, что босой Микола в штанах из дерюги и одетый по-городскому Карой не очень ладили. Когда сын няни Маруси присоединился к нам, смуглое, как у цыгана, лицо Кароя передернулось. Микола сделал вид, будто не заметил Кароя, и, как должное, сразу же взял руководство в свои руки. Идя по ухабистым деревенским улицам, он рассказывал мне, в каком доме живут русины, в каком венгры, в каком евреи. Перечислил названия всех гор и указал, где самое глубокое место в Латорце.
— Чья это гора? — спросил я его, показывая на одну из вершин.
— Это — графская, — ответил Микола.
— А та, с двумя вершинами?
— Графская.
На какую бы гору я ни показывал, ответ был всегда один и тот же: графская. Для того чтобы услышать что-нибудь новое, я указал на трубу лесопилки.
— А завод чей?
— Графский, — прозвучал обычный ответ Миколы.
«Подожди, Микола, меня не перехитришь!» — подумал я и, указывая на жалкую хижину с соломенной крышей, спросил:
— А это чья?
— Тоже графская.
— Что ты! Этот свинушник?! — крикнул я.
— Это не свинушник, а жилой дом, — тихо ответил Микола. — В Сойве все жилые дома принадлежат графу. Собственные дома имеются только у трех попов — русинского, венгерского и еврейского, да еще у аптекаря и еврейского доктора.
— Врешь, Микола!
Микола покраснел и пожал плечами.
— Чему же вас учат в берегсасской школе, если ты даже этого не знаешь, — пришел на помощь Миколе Карой. — В Сойве все принадлежит графу. И не только в Сойве, но также и в Харшфалве, Полене и Волоце. Латорца тоже принадлежит графу. Рыбу удить или иметь лодку можно только с разрешения графа.
— В Берегсасе, — признался я, — такого богатого человека нет. Даже директор банка, Берталан Кацман, не так богат. Где живет граф? Наверное, не в таком маленьком домике.
— Какой ты дурак! Граф живет в Вене, на одной улице с королем.
— Граф — венгр, — сказал Микола.
— Не венгр, а австриец, — поправил его Дёрдь. — Его зовут граф Эрвин Шенборн-Бухгейм.
Дёрдь сделал вид, будто все это ему хорошо известно, будто он даже лично знаком с графом. Так как он приехал в Сойву на четыре дня раньше меня, то, наверное, слышал уже о графе, который живет в Вене.
— Да, но… — начал я.
Не зная точно, что мне следует спросить, я продолжил так:
— Да, но почему мы не играем?
— Правда. Давайте играть!
Мы начали играть в прятки на берегу Латорцы. Во время игры мне очень мешал подарок Миколы — еж. Если я недостаточно крепко держал его, он падал на землю; если крепко прижимал под мышкой, он колол меня сквозь одежду.
— Давайте купаться, — предложил я. — Купаться граф не запрещает?
— Нет.
Мы быстро разделись. Мои товарищи не умели плавать, поэтому они плескались в мелкой воде около берега. Один я поплыл на середину реки. Это было не совсем безопасно. Латорца неширокая река, но очень быстрая, к тому же по ней плыли по направлению к лесопилке огромные бревна. Нужна была большая осторожность. Получить удар в бок от такого бревнища метров в двенадцать — пятнадцать, я думаю, было бы достаточно, чтобы надолго потерять всякую охоту плавать. Вскоре я догадался, что самое безопасное — сесть на одно из быстро плывущих бревен. Я взобрался на громадную липу и поехал на ней верхом, спустив ноги в воду.
Товарищи мои, захватив всю нашу одежду, следовали за мной по берегу.
Когда езда верхом мне надоела и я собрался слезать, то был уже недалеко от лесопилки. Плеск воды заглушался грохотом машин и диким скрежетом острых зубьев паровых пил. Я хотел было слезть с моей липовой лошади, чтобы поплыть обратно к берегу, но оказалось, что это совершенно невозможно. Здесь бревна плыли так густо, то задерживая, то толкая друг друга, что, прыгнув в воду, я тотчас же неминуемо получил бы удар по заслугам. Далее ноги я вынужден был поднять кверху, иначе какое-нибудь шальное бревно, наверное, превратило бы меня в калеку.
— Ребята! Ребята! — кричал я. — Я не могу слезть!
Ребята смеялись. Потом, после короткого совещания, поняли, что положение мое вовсе не смешное, и стали кричать:
— На помощь! Спасайте!
Дёрдь и Карой стояли на берегу и кричали. Микола побежал к заводу.
Мое тело и волосы уже давно высохли на солнце. Но хуже всего было то, что воды не было видно и вокруг — Латорца словно бы пропала. Сбившиеся в кучу бревна покрыли почти всю реку. Какое-то препятствие впереди преграждало им путь. Бревна, по-видимому, с нетерпением ждали, когда смогут поплыть дальше. Одно из них поднялось и полезло на спину другого, третье так ударило в бок своего беспокойного соседа, что бревно отлетело в сторону. Липа, на которой сидел я, была смирного характера. Ее нечего было бояться, опасны были легкие сосны.
Микола вернулся в сопровождении мужчины громадного роста, босого, в брюках из дерюги. Оба запыхались от бега.
— Чтоб тебя, сопляк паршивый! — кричал мне издали спутник Миколы и грозил левым кулаком. В правой руке он держал длинный тонкий багор с блестящим стальным наконечником. Он зацепил им одно из плывущих около берега бревен и, перепрыгивая с одного на другое, стал быстро приближаться ко мне. Во время своего путешествия он плотно сжимал губы, но как только взобрался на ту липу, где, ежась от испуга и жары, ждал его я, он тотчас же начал кричать:
— Чтобы черт тебя забрал, прежде чем ты родился! Зубы тебе выбить надобно, паршивец!.. Чего дрожишь? Садись-ка живо на мою спину и держись крепко за шею. Если упадешь, останешься, брошу. А если зажмешь мне горло — сломаю тебе шею…
На спине долговязого русина я благополучно достиг берега.
Спаситель мой не слишком нежно бросил меня на песок.
Несколько минут я лежал с закрытыми глазами. Микола гладил мои волосы.
— Сильный человек мой отец, а? — гордо спросил он.
Таким образом я узнал, что ругающийся русин был отец Миколы, поповский кучер Петрушевич.
Когда я пришел в себя настолько, что мог одеться, выяснилось, что еж удрал.
— Нечего сказать, Микола, — сказал Карой. — Даже ежика Гезы уберечь не мог.
Микола молчал.
Дёрдь смеялся. Он умел так смеяться, что те, кто слышал его смех, сразу теряли веселость.
Чтобы прекратить разговор о еже, я предложил играть во что-нибудь.
— Давайте играть в разбойников и жандармов, это самая лучшая из всех игр, — сказал Дёрдь.
— Хорошо. Микола и я будем разбойниками, а вы двое жандармами, — предложил я.
— Два разбойника и два жандарма? Так не годится, — сказал Карой. — У нас в Сойве против каждого разбойника идут четыре или по меньшей мере три жандарма.
— Это верно, — согласился Микола. — Особенно теперь, перед выборами старосты, жандармов очень много.
Слово «выборы» возбудило мой интерес. Недаром же я был сыном главного вербовщика независимцев.
— Разве в Сойве будут выборы? Прекрасно! А каковы шансы? Кого выберут: независимца или кандидата правительства?
Микола смотрел на меня с удивлением. Несмотря на то что он говорил по-венгерски почти так же хорошо, как мы, моего вопроса он не понял.
— Ты хочешь знать, выберем ли мы в старосты русина или венгра? — ответил он вопросом на вопрос.
— Этого Геза не спрашивает, — ответил за меня Карой. — Он хорошо знает, что старостой может быть только венгр. Этого лишь дураки не знают.
Микола молчал.
Решили, что один Микола будет разбойником, мы трое будем жандармами.
Игра продолжалась недолго. Разбойника мы поймали. По берегсасским правилам этой игры поимкой преступника игра кончается. Но в Сойве правила были другие. Мои двоюродные братья набросились на пойманного разбойника с кулаками. Либо Миколе так же, как и мне, не было известно о таком продолжении игры, либо он его не признавал, но когда Карой ударил его кулаком по голове, он ответил такой оплеухой, что Карой зашатался. Тогда Дёрдь бросился на Миколу сзади. Началась настоящая драка. Двое против одного. Я собирался уже помочь бедному разбойнику, не считаясь со своим жандармским чином, как Карой закричал:
— Бей грязного русина!
— Вперед, венгры, ура!
Сейчас уже три боевых венгра били русина.
Микола пошел домой с разорванными штанами и с окровавленным носом.
Было время обеда, мы тоже пошли домой. Дома уже знали про мою верховую езду на Латорце. Я ждал большой бури, но ошибся. Дядя Филипп только и сказал мне:
— Очень хорошо, Геза, что ты умеешь плавать. Но заплывать следует только в такие места, откуда можно выбраться.
Буря, которую я ждал, разразилась совсем с другой стороны.
Когда няня Маруся увидела порванные штаны и окровавленный нос своего сына, она его основательно допросила, где он был и что делал. Микола рассказал все.
— Ах, вот как! — крикнула она в ярости. — Так ты думаешь, я повела тебя к моему Гезушке, чтобы ты с ним дрался? Подожди, сукин сын, подожди!
Схватив Миколу за ухо, Маруся привела его в дом Севелла, чтобы он попросил у меня прощения.
Мы сидели еще за обедом, когда появилась сердито кричащая Маруся со злобно молчавшим Миколой. Дядя Филипп с трудом понял путаный рассказ Маруси, но в конце концов все же разобрал и сказал более громким, чем обычно, голосом:
— Оставьте Миколу в покое, Маруся! Я попрошу за него прощения.
Он погладил белокурую голову Миколы, потом положил на тарелку кусок торта и протянул его мальчику.
— Кушай, Микола!
Покачав головой, Микола дал понять, что торт кушать он не желает.
Дядя Филипп пожал ему руку.
— Все в порядке, Маруся. Я попрошу прощения за Миколу. Идите домой, а Миколу не трогайте.
Перед уходом няня Маруся поцеловала меня в голову.
— Почему вы побили Миколу? — спросил очень строго дядя Филипп, когда мы остались одни.
Молчание.
— Почему вы побили Миколу?
Карой и Дёрдь толкали друг друга. Каждый хотел, чтобы говорил другой, но оба молчали.
Я решил ответить:
— Потому что он русин!
— Потому что он русин? — удивился дядя Филипп. — Разве поэтому его нужно бить?
— Да, надо! — ответил я, громко крича, чтобы скрыть испуг. — Микола русин, а мы венгры.
— Гм… Значит, вы побили Миколу только за то, что он русин, а вы венгры. Недурно! Скажи мне, Геза, ты всех русин перебить собираешься только потому, что ты венгр?
— Всех русин, — ответил я в бешенстве, — и всех не венгров…
— Хороший план, умный план! — сказал дядя Филипп. — Ну, начинай! Как тебе известно, я еврей, испанский еврей. Значит, не венгр. Твоя тетя — австриячка из Тироля. Значит, тоже не венгерка. Няня твоя — русинка, русин и отец Миколы, который на своей спине вытащил тебя сегодня из воды. Пока, я думаю, достаточно. Ну, вперед, венгр, ура! Бей нас!
Несколько секунд я пристально смотрел в глаза дяди. Потом расплакался.
Дома, когда я плакал, — а случалось это главным образом лишь в тех случаях, когда мне почему-либо было стыдно, — отец или мать обязательно сразу же начинали утешать меня. Отец — деньгами, мать — поцелуями и вкусным компотом.
Дядя Филипп не утешал меня. Вместе с тетей Эльзой он вышел из комнаты. Ребята давно убежали, и я остался один.
Я отправился в ту комнату, где на стене висели два портрета, и, свернувшись калачиком на диване, плакал, пока не заснул.