Глава VII У кормила правления

Воцарение на троне, как мы убедились выше, не представляло для Анны Иоанновны значительных трудностей. Здесь императрица выполняла пассивную роль исполнительницы постановления Верховного тайного совета. Труднее было удержать трон. Трудность состояла в отсутствии у императрицы мощной опоры в лице многочисленного клана родственников и преданных ей вельмож. Список их ограничивался[151] двумя персонами: дядей С. А. Салтыковым и А. И. Остерманом, с которым, как мы помним, у Анны Иоанновны, когда она была еще герцогиней Курляндской, сложились добрые отношения.

В такой обстановке неискушенная монархиня столкнулась лицом к лицу с проблемами, которые ей самостоятельно не решить: как управлять огромной империей, какие меры относятся к первоочередным. К тому же Анну Иоанновну, беззаботно мчавшуюся из Митавы в Москву, по прибытии в столицу одолевало чувство страха. Оно не было беспочвенным. Поводом для опасения за свою жизнь послужила внезапная смерть генерала Дмитриева-Мамонова, не то фаворита, не то супруга младшей сестры императрицы Прасковьи Иоанновны. Он сопровождал верхом на лошади карету Анны Иоанновны и неожиданно замертво свалился на землю. Подозревали, что его отравили. Императрица опасалась, что ей тоже могут подбросить отраву, и поэтому, по свидетельству К. Рондо, «она ест только то, что готовит ей доверенный повар, и ее фавориты следят за этим с особенным вниманием».

Чувство страха подвигнуло Анну Иоанновну отправиться в Измайлово под защиту расположившихся там лагерем двух гвардейских полков и батальона кавалергардов. Они должны были обеспечить ее безопасность в случае покушения на ее трон или жизнь[152].

О страхе за жизнь свидетельствует опубликованный 2 апреля 1730 года указ, призывавший подданных доносить: «о злом умысле против персоны нашей или измене и о возмущении и бунте». Доносчикам обещаны «милость и награда».

Обезопасить императрицу намеревались не только поощрением доносов, но и восстановлением учреждения, занимавшегося их разбирательством. Такое учреждение существовало при Петре Великом и называлось Преображенским приказом. При Петре II оно было упразднено, но в марте 1731 года восстановлено под названием Тайных розыскных дел канцелярии. Под руководством все того же мастера пыточных дел А. И. Ушакова она занималась политическим сыском. На призыв подавать доносы откликнулось так много охотников «получить милость и награждение», что указ 15 февраля 1733 года подтвердил угрозу наказания за ложный донос смертной казнью[153].

Чувство неуверенности связано и с наплывом немцев в Россию, плотно окруживших трон и вызывавших с первых недель царствования Анны Иоанновны недовольство русских вельмож, о чем 5 июля 1730 года доносил в Мадрид посол де Лириа: «Народ публично вопиет против немцев и особенно против двоих: графа Левенвольде и обер-гофмаршала (надо: обер-камергера. — Н. П.) Бирона. А тщеславие этих господ усиливается с каждым днем, и я боюсь, чтобы со временем здесь не было какого-нибудь переворота»[154].

Страх за свое будущее выразился и в срочном удалении из столицы лиц, причастных к попытке ограничить самодержавие и оказанию противодействия ее намерениям. Показателен в этом плане эпизод, запечатленный Маньяном в донесении 31 декабря 1731 года: «За несколько дней перед отправлением депеши императрица ночью повелела призвать к себе гвардии майора Волкова, чтобы приказать ему к четырем часам утра привести к входу во дворец все три гвардейских полка. Цель неожиданного и странного повеления состояла в том, что Анна Иоанновна решила назначить своей преемницей дочь герцогини Мекленбургской и потребовала от гвардейских полков присягнуть ей. В этот же день утром императрица велела арестовать последнего представителя клана Долгоруких — фельдмаршала Василия Владимировича»[155].

Опасения оказались напрасными — противники императрицы были повержены и смиренно ожидали своей участи. И не случайно: за спиной императрицы стоял опытный делец, руководивший ее действиями, — барон Андрей Иванович Остерман.

Почему вице-канцлер свой бесспорный талант и недюжинные способности к интриге отдал в полное распоряжение Анны Иоанновны и втайне противодействовал «затейке» верховников? Прежде всего потому, что в случае победы верховников он чувствовал бы себя неуютно в окружении родовитых людей, надменных и спесивых, мирившихся с тем, что он сидел в Верховном тайном совете рядом с ними только потому, что выполнял всю черновую работу учреждения. Но роль чернорабочего, овладевшего всеми тонкостями управления правительственным механизмом и умевшего четко формулировать мысли на бумаге, необходимость заискивать и терпеть унижения перед недалекими сыном и отцом Долгорукими не устраивала Остермана, вынашивавшего далеко идущие честолюбивые планы. Его честолюбие могло быть удовлетворено только в том случае, если исчезнет необходимость искать покровительство вельмож, и между ним и государыней исчезнут посредники и он с нею будет общаться напрямую и даже руководить ею. Такое могло случиться только при утверждении на троне Анны Иоанновны, которой он стал верно и усердно служить. В свою очередь, он пользовался полным доверием императрицы, нуждавшейся в его услугах.

Андрей Иванович в первые месяцы правления Анны Иоанновны выполнял обязанности, близкие к тем, которые нес кабинет-секретарь А. В. Макаров при Петре I, с одним отличием — царь имел собственное мнение о происходившем, в то время как императрица смотрела на события глазами Остермана и безоговорочно внимала его советам. Остерман в полной мере использовал свои необыкновенные способности влезать в доверие, исподволь, вкрадчиво навязывать мысли, умение держаться в тени, на вторых ролях, укрываться за спиной сильных и влиятельных личностей. Императрице он был необходим и просто незаменим; при этом на первых порах выполнял обязанности тайного кабинет-секретаря, о чем поведала комиссия, учрежденная в 1741 году Елизаветой Петровной, поручившей ей «иметь рассуждение как о Сенате, так и о Кабинете и какому впредь правительству быть». Комиссия установила, что после восшествия на престол Анны Иоанновны «почти целый год тайно содержался в руках Остермана Кабинет и указы именные и резолюции многие писаны были рукою при нем, Остермане, обретающегося секретаря Сергея Семенова»[156].

Слухи о предстоящем возникновении Кабинета носились в придворных кругах несколько недель спустя после воцарения Анны Иоанновны и стали достоянием иностранных дипломатов, немедленно информировавших свои правительства об ожидавшемся новшестве. Уже в марте 1730 года французский посол Маньян доносил: «Царица не оформила еще Кабинета, как того ожидали». В мае того же года английский резидент К. Рондо сообщал: «Из хорошего источника слышал, что вскоре для совещания о государственных делах будет назначен Кабинет и тогда секретных дел на рассмотрение Сената более представлять не будут».

Дипломаты ошиблись в сроках — Кабинет возник как учреждение почти полтора года спустя. Ответ на вопрос, почему потребовался такой длительный срок для превращения Кабинета из личной канцелярии императрицы в правительственное учреждение, следует искать в нежелании Остермана иметь в его составе П. И. Ягужинского: Андрею Ивановичу необходимы были послушные его воле члены Кабинета, а Ягужинский, с которым у вице-канцлера издавна сложились неприязненные отношения, сам претендовал на роль лидера, имел собственный взгляд на события и умел отстаивать свои взгляды.

История с назначением Ягужинского кабинет-министром выявила еще одно свойство характера Остермана — он обладал бесспорным терпением, способностью не форсировать события, делать вид, что стоит в стороне от них. Остерман выжидал, когда его соперник Ягужинский сам оступится и даст повод для недовольства императрицы. Ему, как и прочим современникам, были хорошо известны два его недостатка: он был невоздержан на язык и неравнодушен к горячительным напиткам.

Ягужинский вправе был рассчитывать на присутствие в Кабинете министров, но наличие в этом учреждении человека независимого, отнюдь не покладистого не входило в расчеты Остермана, желавшего видеть среди своих коллег людей безропотных и угодливых.

Отсутствие своей фамилии в намечаемом списке Кабинета министров вызвало естественный гнев оскорбленного Ягужинского. Он конечно же знал, кому этим обязан. Неудивительно, что в адрес Остермана и Кабинета министров посыпались слова осуждения, резкость которых определялась степенью опьянения. Более того, они коснулись и императрицы.

Гнев Ягужинский обрушил и на своего тестя Г. И. Головкина, пожаловавшегося императрице на недостойное поведение зятя. Тем самым он лишился последнего защитника, не раз выручавшего его из беды, но теперь Павел Иванович оказался в немилости и получил назначение посла в Берлин. С его удалением Остерман добился своего — теперь пришло время сформировать Кабинет министров, куда, кроме него, вошли Г. И. Головкин и А. М. Черкасский.

Характер и способности Гавриила Ивановича Головкина досконально были изучены Остерманом за долгие годы службы в Коллегии иностранных дел, где он под началом канцлера прошел все ступени карьеры, от переводчика до вице-канцлера. Он без труда обнаружил главные достоинства Головкина: мягкость, вежливость и услужливость. Эти свойства натуры Гавриила Ивановича были хорошо известны и К. Рондо: «Лучшее качество Головкина — его приветливое и ласковое обращение; благодаря ему, а также своему усердию и личине набожности он приобрел большое влияние между старыми русскими ханжами и особенно между духовенством».

Рис. Скино А. Т.; литография Каспар Эргот. Портрет Павла Ивановича Ягужинского.

1862 г. Иванов П. Опыт биографий генерал-прокуроров и министров юстиции. СПб., 1863.

Что касается способностей руководителя внешней политики, то они были ограниченными: незнание языков в сочетании с отсутствием дарований не позволяло ему обстоятельно ориентироваться в международной обстановке и в хитросплетении дипломатических служб иностранных дворов. В деловом отношении он целиком находился в полной зависимости от вице-канцлеров: сначала П. П. Шафирова, а после того как тот оказался в опале — Остермана. К этим свойствам натуры, вполне устраивавшим Остермана, добавилось еще одно — Гавриилу Ивановичу перевалило за 70, в таком преклонном возрасте у него обнаружились явные нелады со здоровьем, и он даже мечтал об удалении от мирской суеты в тихую заводь монастырской кельи. Головкин с трудом тянул служебную лямку, поэтому он был редким гостем Кабинета министров. По указу Кабинет должен был заседать дважды в неделю. Практически он собирался ежедневно и даже нередко в праздничные дни. Так, в 1733 году Кабинет министров заседал 348 раз, а Головкин навестил его только 27 раз. Активность он проявлял в летние месяцы: июнь (присутствовал 6 раз) и июль (7 раз). В остальные месяцы года он появлялся один-два раза, лишь в мае — три раза. Такой министр вполне подходил Остерману.

Устраивал его и второй кандидат — князь Алексей Михайлович Черкасский. Если Головкин почти четверть столетия занимал высокую должность канцлера, был сенатором и находился в обойме первых лиц в государственном механизме, то Черкасский пребывал на вторых ролях, вершиной его карьеры была должность сибирского губернатора, далеко отстоявшая от двора. Он всплыл на волне движения шляхетства в феврале 1730 года, во время которого оно воспротивилось намерению верховников ограничить власть императрицы. Качествами лидера он не обладал, был человеком вполне ординарным и приобрел популярность среди дворянской мелкоты, составлявшей большинство участников шляхетского движения, благодаря своему богатству и княжескому достоинству. Если к посредственным способностям Черкасского прибавить его восточную лень, его желание быть ведомым, а не ведущим, то такой человек был угоден Остерману. Черкасский вполне соответствовал характеристике, данной ему французским дипломатом маркизом Шетарди: он «совмещал в себе самое знатное происхождение, очень значительное состояние и ограниченность, равняющуюся его покорности, качества, которыми он себя всегда выказывал очень одаренным»[157]. Не менее язвительную и столь же уничтожающую характеристику Черкасскому дал в памфлете «О повреждении нравов в России» известный историк и публицист князь М. М. Щербатов: «Сей человек весьма посредственный разумом своим, ленив, незнающ в делах и, одним словом, таскающий, а не носящий имя свое и гордящийся единым своим богатством».

Ход мыслей Андрея Ивановича, радевшего о назначении Черкасского кабинет-министром, был весьма прозрачен: он был уверен, что князь будет удовлетворен своей высокой должностью, не станет вникать в дела Кабинета и перечить мнениям человека, оказавшего ему протекцию при назначении на высокую должность.

Состав Кабинета превзошел самые смелые надежды Остермана: на его заседаниях в подавляющем большинстве случаев присутствовало не три, а два министра — Головкин постоянно недомогал и месяцами не переступал порога Кабинета. В нем безраздельно господствовал Остерман. Но за его действиями и растущим влиянием бдительно и ревниво следил другой немец — Бирон, видевший в нем опасного конкурента, становившегося, как в свое время был Меншиков, полудержавным властелином.

Бирон после смерти Головкина в 1734 году пытался найти ему замену в лице человека, который не только информировал бы его, Бирона, о делах Кабинета, но и представлял бы в нем его интересы, был способен иметь собственное мнение и упорно защищал бы его. Таким человеком, по мнению Бирона, мог стать П. И. Ягужинский, и он, вопреки желанию Остермана, 28 апреля 1735 года был введен в состав Кабинета министров.

Необходимость создания противовеса Остерману вынудила Бирона забыть об инциденте, происшедшем в 1731 году, когда Ягужинский, находясь в гостях у обер-камергера, по словам Манштейна, «выпив лишнее, не удержался и насказал ему грубостей. Ссора дошла до того, что Ягужинский вынул уже шпагу против хозяина дома; их разняли, и Ягужинского отвезли домой». Если бы подобный поступок совершил кто другой, ему было бы не миновать опалы, но императрица еще помнила об оказанных ей услугах Ягужинским в 1730 году и ограничилась выговором дебоширу.

В своем выборе Бирон ошибся: Ягужинский к 1736 году утратил качества, которыми обладал ранее, — энергичность, твердость воли, настойчивость, честолюбие. Вероятно, его энергии доставало на то, чтобы держать в курсе дела своего покровителя, но не хватало на то, чтобы вникать во все детали работы правительственного механизма и противостоять Остерману. Во всяком случае, в делах Кабинета отсутствуют следы его противоборства с Остерманом; он не высказывал своего особого мнения, противоположного мнению Остермана, и выполнял такую же пассивную роль, как и Черкасский. К тому же должность кабинет-министра Павел Иванович занимал только несколько месяцев — в апреле 1736 года он скончался на 53-м году жизни. В начале февраля он уже был тяжело болен[158].

Подлинным противовесом Остерману стал назначенный 3 апреля 1738 года новый клеврет Бирона — А. П. Волынский, личность, бесспорно, столь же талантливая, как и наделенная множеством пороков. Он сумел привлечь на свою сторону Черкасского, и делопроизводство Кабинета министров стало регистрировать либо особые мнения, подписанные Волынским и Черкасским, либо несогласие с их мнением Остермана. Волынский, как мы убедимся в дальнейшем, не довольствовался ролью ставленника Бирона, угодничеством завоевал доверие императрицы и в своих честолюбивых замыслах был готов оттеснить от кормила правления не только Остермана, но и всемогущего фаворита императрицы Бирона.

Артемий Петрович явно переоценил свои силы, он уступал Остерману в способностях к придворным интригам, и последний руками Бирона не только сумел убрать опасного соперника, но и подвести его к эшафоту.

Кабинет министров вновь действовал в составе двух человек, правда недолго, Бирон подобрал нового ставленника — А. П. Бестужева-Рюмина, личность весьма сомнительных нравственных качеств. О свойствах его натуры Шетарди писал: «Он настолько тщеславен, что не пожелает играть такую же роль, как князь Черкасский». А в депеше Шетарди от 5 августа 1740 года читаем: «Бестужев, судя по тому, что думают о нем многие, один из людей, не признающих никакой узды, сдерживающей людские пороки; поэтому большинство убеждено, что он кончит трагически, как и его предшественники. Полагают, кроме того, что Бестужев скорее будет подчиняться влечению гнева, нежели долгу признательности»[159].

Сведения, которыми располагал Шетарди, оказались ошибочными — Бестужев после смерти Анны Иоанновны стал одним из организаторов процедуры провозглашения Бирона регентом: убедил вельмож обратиться к нему с просьбой согласиться с их доводами принять регентство.

Итак, мы видим, что на протяжении десятилетнего существования Кабинета только два из трех министров постоянно участвовали в его работе. Место третьего министра не менее шести лет из десяти оставалось вакантным, его последовательно занимали Головкин, Ягужинский, Волынский, Бестужев-Рюмин. Иными словами, создавалась благоприятная обстановка для хозяйничанья в нем Остермана, руководящего под покровом Кабинета министров всеми сферами деятельности правительства.

Обратимся к ответу на другой вопрос: как формировалась компетенция Кабинета министров? В докладе императрице Елизавете Петровне упоминавшаяся выше комиссия не находила существенных различий между Кабинетом министров и предшествовавшим ему Верховным тайным советом: «Хотя имена разные, а действо почти одно с обоих было»[160].

Между тем в деталях эта оценка требует значительных уточнений, относящихся прежде всего к определению компетенции обоих учреждений.

Права и обязанности Верховного тайного совета были очерчены тремя указами. Учредительный указ 6 февраля 1726 года определял обязанности создаваемого учреждения в самом общем виде — он возникал «при дворе нашем как для внешних, так и для внутренних государственных важных дел, в котором мы сами будем присутствовать». Второй нормативный акт, известный под названием «Мнение не в указ о новом учрежденном Тайном совете», составленный самими членами «нового учреждения», в 13 пунктах раскрывает его права и обязанности, а также место в правительственном механизме. Верховный тайный совет учреждался «для облегчения ее величества в тяжком бремени правления». «Мнение не в указ…» определял дела, подлежавшие рассмотрению в Верховном тайном совете, в которых «есть немалый труд»: по этим делам министры дают «тайные советы» прежде всего по вопросам внешней политики, а также по делам, которые могла решить только императрица, то есть не имевшим прецедентов. Три первейшие коллегии (Иностранная, Военная и Морская) подчиняются не Сенату, а Верховному тайному совету. Сам Сенат переводили из положения Правительствующего в разряд Высокого, подчинявшегося Верховному тайному совету. «Мнение не в указ…» определял и дни заседаний совета: внутренние дела надлежало рассматривать по средам, внешние — по пятницам. Однако «когда случится много дел», то назначается чрезвычайный съезд. Определен также порядок делопроизводства.

Третий указ, обнародованный в 1727 году, вносит одно уточнение в компетенцию Верховного тайного совета, как бы отвергавшую присвоенную ему «Мнением не в указ…» функцию контроля за законодательством: «Никаким указам прежде не выходить, пока они в Верховном тайном совете совершенно не состоялись, протоколы не закрепились (не подписаны. — Н. П.) и ее величеству для всемилостивейшей апробации прочтены не будут и потом могут быть закреплены и разосланы действительным статским советником Степановым» (секретарем Верховного тайного совета. — Н. П.). Указ 1727 года еще раз напоминал: Верховный тайный совет должен выполнять обязанности совещательного органа, он учрежден «при боку нашем не для чего иного, только дабы оной в сем тяжком бремени правительства во всех государственных делах верными своими советами и бесстрастным объявлением мнений своих нам вспоможение и облегчение учинил и тако все дела по довольном зрелом рассуждении от нас решены и их тому отправлено быть могли».

В этой пространной формуле обращают внимание на два «ударных» положения… «при боку нашем» и «своими советами и бесстрастным объявлением мнений». Оба положения подчеркивают значение Верховного тайного совета как совещательного органа и ограничивают его роль подачей советов.

Ничего подобного нет в законодательстве о Кабинете министров. В единственном указе 10 ноября 1731 года, расплывчатом и аморфном, сформулирована цель создания Кабинета министров: «Для лучшего и порядочнейшего отправления всех государственных дел к собственному нашему всемилостивейшему решению подлежащих и ради пользы государственной и верных наших подданных»[161].

В учредительном указе не расшифрованы ни права, ни обязанности нового учреждения, не определено и его место в структуре государственного аппарата, в частности его отношение к Сенату. Вряд ли опытный делец Остерман допустил такую элементарную оплошность случайно. Думается, это было сознательное умолчание, ибо раскрытие компетенции нового учреждения и его отношение к Сенату означало возврат к практике Верховного тайного совета о низведении Сената в ранг Высокого, то есть возвращение к практике, осужденной манифестом 4 марта 1730 года. Между тем манифест сохранял за Сенатом звание Правительствующего, чем формально устанавливал своего рода двоевластие: юридически высшими правительственными учреждениями являлись и Сенат, и Кабинет министров, грань между ними отсутствовала. В этом формальном двоевластии отразилась манера Остермана выходить из тупикового положения: действовать осторожно, постепенно подчиняя Сенат Кабинету министров, лишая противников возможности упреков в возрождении осужденной системы.

Роль Остермана в этой системе определялась не только его деловыми качествами, отсутствием в составе Кабинета личностей с беспредельным честолюбием, за исключением А. П. Волынского, но и неумением и нежеланием императрицы управлять государством.

Принято делить историю Кабинета министров на два этапа. Первый из них продолжался со времени его учреждения 10 ноября 1731 года до указа 9 июня 1735 года, приравнивавшего подписи трех кабинет-министров к именному указу[162]. Не отрицая правильности этого деления, все же следует отметить наличие большего количества этапов на пути самоотстранения императрицы от дел. Первый, протяженностью в пару месяцев, отличался присутствием императрицы на заседаниях Кабинета министров: в ноябре она навестила Кабинет министров 7 раз, а в декабре и того больше — 19. Впрочем, с самого возникновения Кабинета министров было положено начало хождения министров к императрице, а уже с января 1732 года, то есть со времени переезда двора из Москвы в Петербург, посещение покоев Анны Иоанновны стало обычной практикой ее общения с первыми вельможами государства. Из этого можно сделать вывод, что присутствие императрицы на заседаниях Кабинета ее утомляло, было непосильной обузой, от которой она освободилась слушанием докладов и подписанием указов, а также подготовленных резолюций. К тому же присутствие императрицы не было необходимостью — документы Кабинета не отметили ее законодательной инициативы либо замечаний по обсуждаемым вопросам. Следовательно, указу 9 июня 1735 года предшествовала практика отстранения Анны Иоанновны от участия в делах.

Эта линия поведения императрицы продолжалась и после 1735 года. Она отмечена сокращением времени ее занятий делами, узаконенными двумя указами — от 11 июля и 7 декабря 1738 года, объявленными Волынским Кабинету министров. Первый из них извещал министров об отъезде императрицы из Петербурга в Петергоф «для своего увеселения и покоя». Поэтому министрам запрещалось тревожить ее делами, а поскольку им «дана полная мочь», то разрешалось доносить только о делах, «которые они сами решить не могут».

Второй указ устанавливал для докладов министров три дня в неделю, причем министров указ обязывал являться к ней с указами и резолюциями, ими подписанными, что освобождало ее от слушания докладов, и она, обнаружив три подписи, ставила свою: «Анна»[163].

Характеризуя деятельность Кабинета министров, откажемся от обстоятельного ее изложения — это будет весьма скучно для массового читателя, а приведем слова кабинет-министра А. П. Волынского, который как-то заявил, имея в виду себя и своих коллег: «Мы натащили на себя много дел и не надлежащих нам». Комиссия, составлявшая доклад для Елизаветы Петровны, почти дословно повторила наблюдение Волынского: «Кабинет-министры натащили на себя много дел и не надлежащих им».

Обе оценки бесспорны: Кабинет министров нередко на своих заседаниях наряду с вопросами государственного масштаба обсуждал такие, которые могли решить Сенат и даже коллегии. Отчасти Кабинет стал жертвой собственной нераспорядительности — отсутствие актов, определявших его функции; отчасти вкоренившейся в сознание населения веры в справедливость решений самой высокой инстанции.

Якоби Валерий Иванович. А. П. Волынский на заседании кабинета министров.

1875 г. Омский областной музей изобразительных искусств им. М. А. Врубеля, Омск.

Мы не станем перечислять множество важных вопросов, обсуждавшихся на заседаниях Кабинета министров, а ограничимся констатацией пестроты, разномасштабности и в известной мере случайности повестки дня его заседаний.

Так, к войне за польское наследство, как к важному внешнеполитическому акту, было приковано внимание Кабинета министров на протяжении всей акции, от подготовки к вторжению до выяснения причин, как удалось Станиславу Лещинскому бежать из Данцига. Двор проявлял интерес не только к осаде Данцига, но и высказывал свои сомнения относительно обстоятельств успешного бегства короля из осажденного города. 6 июня 1734 года был отправлен рескрипт командовавшему русскими войсками фельдмаршалу Миниху, подписанный императрицей, но, конечно же, составленный Остерманом, с выражением сомнения и подозрительности: «Весьма невероятно, чтоб город или магистрат оного о таком уходе не ведал». 24 июля Кабинет даже высказал Миниху недовольство результатами деятельности комиссии, учрежденной для следствия о бегстве Лещинского и отсутствии на этот счет донесений фельдмаршала: «Без того быть невозможно, чтоб у него, Станислава, не токмо при нем, во Гданске, но и в других местах не было довольно скарбу, вещей и пожитков». Видимо, у Кабинета министров было подозрение относительно причастности Миниха к бегству короля и стремлению последнего замять дело, ибо 4 августа Кабинет вновь напоминал: «Ожидаем от вас обстоятельного известия… об уходе из Гданска Лещинского»[164].

В противовес этой важной внешнеполитической акции можно привести обсуждение ничтожной по сути просьбы коменданта Великих Лук Семена Карелина разрешить ему постричься в монахи. Кабинет отказался от немедленного решения вопроса, так как возникло подозрение относительно беспорочности службы Карелина, и он обратился к полковнику Бахметеву с запросом: «Не показано ли на нем, Карелине, каких противных указу дел и не потребен ли он по тем делам к ответствию».

Едва ли не самой существенной чертой бюрократии является слепая вера во всесилие бумаги, регламентация деятельности должностных лиц и учреждений по вертикали, своевременное отправление указаний вышестоящих органов нижестоящим и такое же своевременное получение отчетов вышестоящему начальству. Была установлена даже шкала штрафов за несвоевременную присылку ведомостей: за месяц 30 рублей, за два — 60, за три и четыре месяца соответственно 90 и 120 рублей. Если просрочка превышала четыре месяца, то о виновнике надлежало доносить Сенату[165]. Поток бумаг был настолько мощным, что от него страдали как центральные, так и местные учреждения.

Склонный к осмыслению и размышлениям смоленский губернатор А. Б. Бутурлин в ноябре 1739 года подал Сенату записку, в которой сетовал на засилье бумаготворчества и сложной системы подчиненности губернатора. Раньше губернатор подчинялся Сенату, теперь им командуют 54 учреждения, «откуда на каждой неделе различных требований бывает несколько десятков, все требования сильны взысканием угрозительным, с положением и правежом штрафов, не принимая никаких законных причин, не различая с малым делом великого, точию едино предписывая себе власть данную, что велено им штрафовать без докладу сенаторского»[166].

Мольбы Бутурлина остались без внимания, ибо они вступали в противоречие с принципами функционирования бюрократии. Более того, поток донесений, подобно снежному кому, из года в год увеличивался. По данным, приведенным Ю. В. Готье, в 1774 году, когда Сенат затребовал от уездов сведений, сколько они отправляют рапортов, отчетов и ведомостей, выяснилось, что только в одни столичные учреждения они посылают около 1700 ведомостей различного содержания: годовых, полугодовых, месячных, третных и т. д. Помимо Сената донесения отправлялись генерал-прокурору, Камер-коллегии, Штатс-контор-коллегии, Военной коллегии, Комиссариату и др[167].

Кабинет министров явно не справлялся с потоком поступавших к нему дел, чтобы оперативно на них реагировать, и пытался облегчить свои обязанности требованием от учреждений присылать в Кабинет одновременно с донесениями проекты резолюций по вопросам, в них изложенным. Наличие часто встречавшейся резолюции «во известие», как и резолюции «отдано», то есть возвращено учреждению, приславшему донесение, свидетельствовало о далеко не совершенном состоянии делопроизводственного механизма Кабинета. Поэтому нельзя не согласиться с мнением Комиссии, составлявшей доклад императрице Елизавете Петровне: «По многим нужнейшим делам чрез долгое время резолюции (на доклады Сената) получаемо не было, а по иным хотя резолюции и получались, токмо зело темные, с такими затруднительными запросами, что не токмо в несколько месяцев, но ниже чрез несколько лет исправиться невозможно»[168].

Это суждение подтверждается таким, например, фактом, как попытка составить окладную книгу. Эта задача была определена регламентом Камер-коллегии 1731 года, которой поручалось составить «всего государства окладную книгу»[169], то есть бюджет. Если бы Кабинет проявил настойчивость и из года в год жестко напоминал о необходимости ее составления, то задание, возможно, было бы выполнено. Но об окладной книге Кабинет вспомнил только пять лет спустя, когда 25 ноября 1736 года именной указ потребовал от Камер-коллегии закончить составление окладной книги через год, но коллегия по истечении срока донесла о невозможности своевременно выполнить поручение. Кабинет министров счел это задание «яко самое той коллегии главное дело» и отсрочил ее представление еще на один год[170]. Дело, однако, не двигалось с места, и Сенат, которому было передано выполнение задания, будто бы энергично взялся его исполнять, отправив губернаторам множество формуляров ведомостей, которые надлежало заполнить[171]. Но и эта мера не дала желаемых результатов. Тогда последовала резолюция Кабинета, утвержденная Анной Иоанновной, разъяснявшая нерадивым чиновникам важное значение окладной книги, повторив мысль, что ее составление «самое нужнейшее дело, дабы знать, сколько в год каких доходов страны быть может и на какие именно дачи употреблено быть имеют». Без окладной книги, разъясняла резолюция, в которой просматривается стиль Остермана, в сборе доходов и расходах порядка быть не может, да и взыскивать ни на ком ничего невозможно. Со времени, когда Камер-коллегии было велено составить бюджет, прошло девять лет, и его отсутствие Кабинет объяснял не трудностью составления, а отсутствием усердия. Резолюция заканчивалась угрозой наказания виновников: «Уже всеконечно наш императорского величества гнев на себя наведут»[172].

Сенат вместо отправки окладной книги прислал в марте 1739 года объяснение причин задержки ее составления, рассмотренное Кабинетом в марте 1740 года. Сенат доносил о пожаре, случившемся в Москве 29 мая 1737 года, уничтожившем в Кремле присланные из губерний документы с данными о доходах и расходах.

Последняя попытка ускорить составление бюджета была предпринята незадолго до кончины Анны Иоанновны — 1 сентября 1740 года. В ответ на очередное донесение Сената о невозможности составить требуемый документ Кабинет министров в который раз подтвердил: в нем имеется «крайняя государственная нужда… для пресечения всех до сего времени происходящих непорядков и конфузий».

Бурные события после смерти Анны Иоанновны, опала Остермана похоронили надежду иметь бюджет государства — его составили только в царствование Екатерины Великой, то есть спустя более трех десятилетий после попытки располагать им.

Министры не всегда возлагали на себя ответственность за принятые резолюции или указы. В случае когда принимались важнейшие решения или решения, требовавшие консультации компетентных либо заинтересованных лиц, созывались расширенные заседания Кабинета. На обсуждение вопроса о конных заводах был приглашен обер-егермейстер А. П. Волынский, в обсуждении торгового договора с Англией участвовали президент Коммерц-коллегии Шафиров и вице-президент этой коллегии, в рассмотрении антиправительственных суждений и выступлений противников церковной реформы участвовали руководители Тайных розыскных дел канцелярии Ушаков и Синода — Феофан Прокопович.

Недостатки в деятельности Кабинета министров отражали состояние российской бюрократии, продолжавшей находиться в стадии формирования и мало чем отличавшейся от начального этапа своего существования во времена Петра Великого. И во времена Анны Иоанновны продолжали наблюдаться не только такие отличительные черты российской бюрократии, как взяточничество, казнокрадство, склонность к волоките, но и отсутствие элементарной дисциплины, чувства долга и ответственности, косность и сопротивление новшествам.

Эти оценки исходят как от верховной власти, так и от учреждений, отзывавшихся о работе нижестоящих инстанций. Пространный именной указ от 8 декабря 1733 года отмечал те же непорядки в присутственных местах, которые были запечатлены указами петровского времени: непристойное поведение упрямца наказывалось арестом.

Майский указ 1736 года выражал надежду, что «в судах поступают без богоненавистного лицемерия и злобы и дела решаются безволокитно, но на деле обнаружилась тщетность этих надежд: колодники содержатся без следствия в тюрьмах по году, два и даже по десяти и больше, среди которых есть не весьма в важных делах, а иные и безвинно».

Другие указы не ограничиваются назидательными сентенциями, а называют конкретные учреждения, где царят произвол, волокита, нарушение элементарной дисциплины. О том, что чиновники нередко игнорировали сенатские указы, явствует из повеления Сената 27 ноября 1736 года, отметившего содержание под караулом «не столько в винах, сколько правых», причем последние содержались в тюрьмах с целью вымогательства взяток[173]. Московская контора Сената доносила Кабинету министров о своеволии московских чиновников: «Обретающиеся в Москве коллегий, канцелярий и контор президенты и члены и служители не только по указам Сенатской конторы, но и по регламентам многие не съезжались и указных часов не высиживали…» Кабинет затребовал сведения, кто именно из президентов и членов в каком и сколько дней «в присутствии не были и указных часов досидели».

Пару лет спустя, в конце декабря 1738 года, сами сенаторы удостоились нелестной оценки, на этот раз исходившей от Кабинета министров: в Кабинет был вызван обер-прокурор Сената Федор Саймонов, чтобы выслушать внушение министров, оформленное именным указом. Оказывается, сенаторы страдали теми же недугами, что и члены его Московской конторы: сенаторы сидели «неблагочинно», не внимали делам, а вели партикулярные разговоры и притом крики и шумы чинили, что вызывало требование повторить чтение документа, «отчего в делах продолжение и остановка чинится». В здание Сената сенаторы приезжали с изрядным опозданием и если не ведут приватных разговоров, то «едят сухие снетки, крендели и рябчиков». Обер-секретарю предложено записывать в журнал все нарушения порядка каждым из сенаторов и доносить об этом императрице.

Если такие порядки наблюдались под боком Кабинета министров и императрицы, то можно себе представить, что творилось вдали от столицы, в глухой провинции, недосягаемой для контроля, где не только воевода, но и канцелярская мелкота безнаказанно чинили произвол и насилие.

Страна делилась на губернии, губернии — на провинции, а провинции — на уезды. Полновластным хозяином губернии являлся губернатор, а в провинции и уезде — воевода, в руках которых сосредоточивалась административная, полицейская и судебная власть.

Губернаторами назначались лица хотя и не принадлежавшие к двору, но пользовавшиеся покровительством либо столичных вельмож, либо фаворитов. Губернаторы двух столичных губерний пользовались особым доверием императрицы: в Москве им был ее родственник С. А. Салтыков, а в Петербурге — фельдмаршал Миних, к которому она относилась с большим пиететом.

На воеводские должности, как правило, назначались лица преклонного возраста, отслужившие полный срок на военной службе. Три четверти воевод имели возраст от 60 до 70 лет. Это бывшие капитаны, майоры и полковники, переносившие навыки командования ротой и батальоном на гражданскую службу. Как правило, воеводские должности в провинциях и уездах занимали дворяне, не располагавшие достаточным количеством крепостных, способных обеспечить им безбедную жизнь. Обеспеченные дворяне предпочитали жить беззаботно в деревне, их не прельщала гражданская служба.

Иногда долгие годы приходилось ожидать своего назначения — кандидатуры на вакантные должности находились в резервном списке губернатора. Отказы были редки. Так, отставной капитан Ф. Рашков, назначенный воеводой, просил уволить его от должности «за крайними нуждами, понеже он, будучи в военной службе чрез 26 лет в доме не бывал». Случались, однако, и курьезные назначения. В 1731 году 75-летний стольник Кожин был вызван для определения к делам. При медицинском освидетельствовании у него оказалась «каменная болезнь, от которой моча не держится, и ноги от подагры вверху сохнут, внизу пухнут, руки за старостию трясутся и глазами худо видит».

Воеводская и губернаторская служба прельщала не столько получаемым небольшим жалованьем, сколько возможностью залезть в казенный сундук, заниматься вымогательством у местного населения. В XVIII веке еще сохранился взгляд на службу как на кормление, когда управляемое население подносило воеводе подарки к церковным и семейным праздникам.

Любопытный эпизод в 1734 году произошел с воеводой Костромской провинции подполковником Никифором Кольчугиным, к которому пришли славить на Пасху два монаха Ипатьевского монастыря. При пении одной из песен канона иеромонах Федор Чернышов, намекая на мздоимство воеводы, припевал: «Ты ж, воевода, в новой шубе обносился; половина де ипатьевская, а другая посадская». О «продерзости» сатирика в рясе воевода донес монастырским властям. Чернышову «за продерзость и кощунство» в присутствии всей братии учинено «жестокое наказание» плетьми и запрещено отправлять службу «до указу»[174].

Чтобы отвадить администратора от взяток, Кабинет министров в отдельных случаях определял ему повышенное жалованье. При назначении воеводой в Уфу статского советника Шемякина Кабинет ставил вопрос об определении такого жалованья, чтоб он, «будучи там, поступал по указам и ко взяткам и подаркам не касался, в том ему накрепко подтвердить под жестоким наказанием»[175].

Губернаторы и воеводы управляли населением подведомственной территории посредством губернской, провинциальной и уездной канцелярии. Должности канцелярских служителей, как правило, передавались по наследству. Сьн канцеляриста или подканцеляриста начинал службу с копииста — переписчика набело документов, составленных более опытными служителями. В течение многолетней службы копиист, приобретая опыт, медленно взбирался по служебной лестнице. Лишь единицам из них удавалось занять высшую ступень — подьячего с приписью в уезде и провинции. В губернии руководитель канцелярии назывался секретарем и, как правило, присылался столицей из числа канцелярских служителей коллегий. Обязанность подьячего с приписью и секретаря состояла в докладе присутствию сути обсуждаемого вопроса и предостережении начальства от опрометчивых решений, противоречивших законам. Оба они руководили работой канцелярских служителей, следили за исполнением принятых решений.

Канцелярские служители рекрутировались из городских жителей, в то время как воеводы и их товарищи — из дворян. Представители крапивного семени, как называли канцелярских служителей, не получали жалованья, они кормились от просителей мздой, называвшейся иностранным словом акциденция. Акциденция — форма оплаты труда и одновременно усердия за труд. Граница между добровольным подаянием и вымогательством взятки была размытой и предоставляла широкий простор для вымогательства взяток и злоупотреблений: чем больший куш получал канцелярист от челобитчика, тем оперативнее выполнял его просьбу и проявлял готовность найти лазейку в обход законодательства.

Помещение, где воевода отправлял свои дела, мало чем отличалось от избы городского жителя. Непременной принадлежностью воеводской избы была судейская камера, в центре которой стоял судейский стол, за которым сидели воевода, его товарищ и полевой офицер, присланный из Военной коллегии для сбора подушной недоимки. Рядом стоял стол для подьячего с приписью. Оба стола были покрыты красным или зеленым сукном. «На тех столах по чернильнице с уборами», указы 1724 года «О ведении законов и о почтении судейского места». Это сооружение представляло усеченную пирамиду, на каждой из трех граней помещались указы, и называлось зерцалом. Здесь же на полках или в шкафу помещались законы, которыми должен был руководствоваться воевода: Уложение 1649 года, Новоуказные статьи, то есть законы, вышедшие после 1649 года, Генеральный регламент, Инструкция воеводе, регламент Камер-коллегии.

Помещение губернской администрации отличалось от воеводской большими размерами и комфортом, изысканным убранством, а иногда и каменным строением.

Продолжительность служебного времени составляла пять часов. Губернаторы, вице-губернаторы, воеводы и их товарищи съезжались в 7–9 часов утра и находились на работе обеда — до 2–3 часов. Подчиненные должны были являться на службу ранее прибытия начальника и уезжать позже его. Генеральный регламент устанавливал порядок рассмотрения дел: сначала слушались указы, поступившие из центра, затем промемории — документы от равных учреждений, за ними донесения подчиненных учреждений. Последними обсуждались челобитные, после чего подписывались протоколы заседаний.

Губернатор и воевода не могли покинуть город без разрешения вышестоящих инстанций. Так, воронежского вице-губернатора Пашкова за отъезд в свою вотчину в 1734 году без разрешения оштрафовали на огромную сумму в 500 рублей[176]. Круг обязанностей губернаторов и воевод был достаточно широк, они отвечали за сыск беглых крестьян, солдат и матросов, за состояние дорог и мостов, осуществляли суд и расправу, вели борьбу с разбоями, но главная их обязанность состояла в своевременном сборе подушной подати, наборе рекрутов и ликвидации недоимок, накопившихся по тому и другому.

Именно с этими главнейшими обязанностями областная администрация не справлялась, и тогда обратились к давно испытанному еще в петровское время способу выколачивания денег и набора рекрутов — отправке в провинцию полевых офицеров и гвардейских сержантов. Первые должны были стимулировать энергию воевод в сборе подушной недоимки, вторые — недоимку по набору рекрутов. Следует отметить два существенных момента: слабость местной администрации, без помощи извне не справлявшейся со своими обязанностями, и свирепые формы взимания недоимок; которые вместе с деятельностью Канцелярии тайных розыскных дел и немецким засильем создали недобрую славу царствования Анны Иоанновны.

Практика показала, с одной стороны, неспособность областных и уездных властей одержать верх над шайками разбойников, комплектовавшимися из беглых солдат, крестьян и матросов, безнаказанно грабивших купеческие и казенные караваны на Волге, громивших усадьбы помещиков и являвшихся в ночные часы хозяевами Москвы — появляться на ее улицах было небезопасно. С другой стороны, следственные дела свидетельствуют о беззащитности местного населения и произволе администрации, наказывавшей правых и виноватых, не вникая в суть дела.

В мае 1737 года в московскую полицию привели крестьянина Боева с курицей, которую, как он объяснял, нес из своего села Бирева для продажи в Москве. В полиции приняли самое простое решение, требовавшее от нее минимальных усилий: вместо того чтобы отправиться в Бирево и там выяснить, действительно ли эта курица принадлежала Боеву, которого подозревали в ее краже, было решено «допросить его под кошками, не поймал ли он или не украл ли он где-нибудь курицы и не было ли с ним кого-нибудь в согласии»[177].

Приведенный пример беззакония и произвола является невинной забавой по сравнению с поступком опьяненного властью каширского воеводы подполковника Я. Ф. Баскакова, отличавшегося крутым нравом, не знавшего меры в гневе. В воеводской канцелярии он встретил противодействие со стороны подьячего с приписью С. Ф. Емельянова, многоопытного законника, за время службы которого в Кашире сменилось около девяти воевод.

Емельянов хорошо знал законы и, в отличие от прочих канцелярских служителей, трепетавших от страха перед воеводой, осмеливался ему перечить, когда тот их нарушал. Однажды Емельянов заметил ему, что он совершил противозаконный поступок, отправив в ссылку состоявшего при воеводской канцелярии капрала. Замечание подьячего с приписью вызвало гнев воеводы, и тот в сердцах бросил на стол тетрадь.

Драматические события развернулись некоторое время спустя, когда служивший в этой же канцелярии сын Емельянова Андрей, видимо, по совету отца, отказался выполнить приказание воеводы вырвать несколько листов из приходно-расходной книги и заменить их другими, с устраивавшими воеводу цифрами. Отец вступился за сына, потребовал от воеводы вернуть вырванные листы и в назидание выказал знание законов.

Воевода стерпел и на этот раз, но затаил против Емельянова лютую злобу и ждал повода, чтобы выплеснуть ее. Повод никакого отношения к службе не имел. Случилось, что Андрей Емельянов влюбился в крепостную наложницу Баскакова и намеревался на ней жениться. Ревнивец избил соперника так жестоко, что тот «едва в чувство пришел» и «голос имел слабый».

Вошедший в раж воевода решил расправиться и с отцом и матерью соперника. Он вызвал их в канцелярию и мать «немилостиво таскал по всему дому, выволок на крыльцо и столкнул вниз по лестнице». При осмотре пострадавшей старухи у нее обнаружены следы побоев: «Спина и бока биты сине-багровы, правый глаз подшиблен, левая нога перешиблена, левая щека, нос и верхняя губа разбиты, исцараплены и в крови».

Самой жестокой расправе подвергся подьячий с приписью: воевода велел четырем солдатам держать его, а сам избивал дулом и цевьем фузеи. Полумертвого, он велел вынести его и бросить у крыльца. Обнаружив, что потерпевший лежит в беспамятстве, он велел внести его в канцелярию и никого к нему не пускать. Из покоев сначала доносился стон, а затем все смолкло — за два часа до света Степан Емельянов умер.

Воевода понял, что за убийство ему придется отвечать, и сам отправился в Москву улаживать дело. Тем временем сыновья покойного доставили тело в Москву для освидетельствования. Через месяц последовал именной указ о расследовании дела Петербургской губернской канцелярией «без всякой поманки…». Баскаков был отстранен от должности и в 1738 году подвергся казни[178].

Здесь приведено несколько негативных примеров деятельности как центральной, так и местной администрации. Конечно, не все члены Сената, коллегий, вице-губернаторы и воеводы несли службу так же, как Баскаков. Среди них, подобно белым воронам, встречались чиновники, не причастные к казнокрадству и взяточничеству, но природа появления источников такова, что они регистрировали в большинстве своем из рук вон выходящие факты и явления, оставляя без внимания то, что соответствовало поговорке: «Не пойман — не вор».

Изложенное дает основание для вывода — со времени административных преобразований Петра Великого практически ничто не изменилось ни в порядке, царившем как в высших органах власти, так и в областной администрации, ни в нравах чиновников.

Однако одно существенное новшество заслуживает пристального внимания — речь идет о неведомом ранее сосредоточении власти в руках одного человека, не принадлежавшего к правящей династии, — Андрея Ивановича Остермана. Он практически являлся временщиком, степень влияния которого на жизнь государства не имела прецедентов. В отличие от «полудержавного властелина» Меншикова, не вникавшего в детали повседневного управления страной, Остерман держал в своих руках все нити управления внутренней и внешней политикой государства. Лишь армия была отдана на откуп Миниху. Что касается Бирона, то его статус был ближе к статусу Меншикова, чем Остермана, — фаворит Анны Иоанновны не имел обыкновения вмешиваться в рутинное течение жизни государства и общества.