Глава XI Первые жертвы режима

Царствование Анны Иоанновны сопрягается с бироновщиной, одним из проявлений которой была жестокая расправа с родом Долгоруких, а также с Голицыным и Волынским.

Первой жертвой бироновщины стали Долгорукие. Среди них были личности незаурядные, такие, как фельдмаршал князь Василий Владимирович и дипломат Василий Лукич Долгорукий. Но опале и восхождению на эшафот они обязаны не себе, а своим ничтожным родственникам: честолюбивому, но недалекому князю Алексею Григорьевичу Долгорукому и его сыну Ивану, причем последний был главным виновником разыгравшейся трагедии.

На своем непродолжительном жизненном пути Ивану Алексеевичу довелось выдержать два тяжких испытания: испытание властью и испытание опалой — оба их он не выдержал достойно.

Напомним, до 15 лет князь Иван воспитывался в доме деда Григория Федоровича Долгорукого, русского посла в Варшаве, а затем в занявшем его место в семье племянника Сергея Григорьевича. Там он усвоил не лучшие нравы польского двора: легкомысленность, беспечность, страсть к любовным интригам и кутежам, разнузданность и вседозволенность. Это, однако, не помешало ему проявить заботу о своей карьере. М. М. Щербатов запечатлел анекдот о том, как Иван Алексеевич вошел в доверие к юному Петру II в то время, когда он был еще великим князем. Сообразив, что он после смерти болезненной Екатерины I займет трон, Иван решил втереться к нему в доверие. «В единый день, — писал Щербатов, — нашед его (Петра II. — Н. П.) единого, Иван Долгорукий пал пред ним на колени, изъясняя привязанность, какую весь род к деду его, Петру Великому, имеет и его крови; изъяснив ему, что он по крови, по рождению и по полу почитает его законным наследником российского престола, прося, да уверится в его усердии и преданности к нему». Необычный поступок привлекательной наружности князя тронул будущего императора, и он приблизил его к себе.

Вернемся к памятной ночи с 18 на 19 января. Похоже, князь был лишен честолюбивых замыслов и проявил пассивное отношение к событиям, развернувшимся после того, как Петр II оказался ка смертном одре. Единственная акция, которую он совершил и которой он, по своему недомыслию, видимо, не придавал особого значения, состояла в написании слова «Петр» под фальшивым завещанием, составленным князем Василием Лукичом и затем переписанным князем Сергеем Григорьевичем. Когда возник вопрос, как от агонизировавшего императора добиться собственноручной подписи, Иван Алексеевич похвастал: «Я умею под руку государеву подписываться, понеже я с государем издеваясь (шутя. — Н. П.) писывал, и можно мне ту духовную подписать. Посмотрите, — сказал он своим родственникам, — клейма государства и моей руки, слово в слово, как государево письмо».

Присутствовавшие в Головнинском дворце Долгорукие воспользовались этим умением князя Ивана, один экземпляр духовной он подписал, а второй держал при себе в надежде, что к умиравшему вернется сознание и он сам ее подпишет. Случай такой не представился, и Иван Алексеевич, когда выяснилось, что Верховный тайный совет избрал Анну Иоанновну императрицей, оба экземпляра завещания вручил своему отцу, и тот их сжег.

После 11 февраля, когда состоялись похороны Петра II, когда на следующий день императрица прибыла в Кремль, наступило время опалы Долгоруких. Остерман, руководивший действиями императрицы, поступал с Долгорукими столь же осторожно и коварно, как в свое время с Меншиковым, — сначала он выдворил их из Москвы, а затем стал наносить им сокрушительные удары.

8 апреля 1730 года последовал указ о назначении князя В. Л. Долгорукого губернатором в Сибирь, Михаила Владимировича — в Астрахань, а Ивана Григорьевича — в Вологду. На другой день появились еще два указа: один из них назначал брата Алексея Григорьевича Александра воеводой без указания города, где он должен отправлять свою должность, а другим указом императрица отправляла Алексея Григорьевича и Сергея Григорьевича с семьями в дальние деревни.

Нас в первую очередь интересует семья Алексея Григорьевича, поскольку она ко времени ссылки пополнилась новым членом — сын Алексея Григорьевича Иван, фаворит умершего императора, успел жениться на дочери покойного фельдмаршала Б. П. Шереметева Наталье Борисовне. Ее личность заслуживает внимания, ибо она представляет собой редкий образец нравственной чистоты, супружеской верности и самопожертвования, свойственных далеко не всем женщинам того времени.

Иван Алексеевич еще при жизни Петра II сватался к дочери Петра Великого Елизавете, но та, посчитав претендента недостойным стать ее супругом, отклонила предложение. Тогда Иван Алексеевич предложил руку и сердце 16-летней девице, привлекательной не только красотой, но и богатством. Осиротевшая девица и ее родственники сочли предложение царского фаворита и красавца для себя лестным. Послушаем ее бесхитростный рассказ: «Я признаюсь вам в том, что я почитала за великое благополучие, видя его к себе благосклонность. Напротив того, и я ему ответствовала, любила его очень, хотя я никакого знакомства прежде не имела, нежели он мне женихом стал; но истинная и чистосердечная его любовь ко мне на то склонила»[219].

Суровая действительность могла поколебать решимость Натальи Борисовны связать свою судьбу с судьбой князя Ивана, она могла отказаться от помолвки с опальным женихом, но пошла под венец, завершившийся скромным свадебным торжеством, тоже запечатленным в «Записках»: «Великая любовь к нему (князю Ивану) весь страх изгонит из сердца, а иногда нежность воспитания и природа в такую горесть приведет, что все члены онемеют от несносной тоски».

Наталья Борисовна конечно же не представляла, какие тяжкие испытания ее ждут впереди, но она не колеблясь оказалась в плену любви — страсть одолела все сомнения, в том числе и рассудок.

В описываемое Натальей Борисовной время семья Алексея Григорьевича находилась в подмосковной Горенке. 9 апреля князь Алексей получает указ о ссылке семьи в дальнюю деревню — село Никольское Касимовского уезда. На следующий день семья тронулась в путь. Прошел месяц с небольшим, и 15 мая в Никольское прибыл курьер, отобравший у отца и сына «кавалерию», а у последнего еще и камергерский ключ. 12 июня — новый удар: под предлогом того, что Алексей Долгорукий с семьей продвигался в село Никольское крайне медленно, делая продолжительные остановки в пути, чтобы развлечься охотой, семью подвергли новому, причем суровому, наказанию — ссылкой в Березов, на этот раз «под крепким караулом». Впрочем, французский поверенный в делах Маньян сообщает о других причинах немилости императрицы: «Отправляясь в свои земли, они допустили, что дворянство и священники в продолжении всего их пути стекались к ним толпой, примешивая свои слезы к их слезам и заявляя, что претерпеваемые ими обращения, в особенности с некоторыми из Долгоруких, оказавшими важные услуги государству как во время мира, так и на войне, вызывают всеобщее сострадание, кроме того мать невесты распространяла ложный слух, что эта последняя беременна от царя, и допускала народ лобызать ее руку, что могло привести к последствиям весьма пагубным для спокойствия царицы»[220]. Мы вполне допускаем правдоподобность перечисленных здесь деталей.

Ссыльные прибыли в Тобольск 24 августа, и в тот же день тобольский вице-губернатор И. В. Болтин препроводил их в Березов. Многолюдную ссыльную семью, состоявшую из князя Алексея Григорьевича, его супруги, впрочем, умершей в ноябре 1730 года, сыновей Ивана Алексеевича с супругой Натальей Борисовной, неженатых Николая, Александра и Алексея, а также отличавшейся надменным и гордым нравом помолвленной с покойным императором дочери Екатерины Алексеевны. Все они размещались в деревянном доме с окнами. Многочисленную семью обслуживали двое слуг. За пределы острога ссыльных не выпускали без охраны. Даже в церкви княжна по случаю богослужения в честь своих именин 21 мая 1739 года стояла с солдатами с ружьями[221].

Сварливость, царившая в семье в период, когда она ближе стояла к осуществлению плана породниться с царствующей фамилией, обострилась во время пребывания ее в экстремальных условиях. В годы, когда князь Иван находился в фаворе, его отец не сдерживал ни своего высокомерия, ни надменности, не скрывал он и пренебрежения к окружающим, чем заслужил всеобщую ненависть. А когда надлежало проявить выдержку, хладнокровие и мужество, негативные черты характера Алексея Григорьевича с большей, чем прежде, силой проявились в Березове. Семью раздирали постоянные ссоры, отец и несостоявшаяся супруга императора постоянно упрекали князя Ивана в том, что он являлся виновником их трагедии, ибо не проявил должной настойчивости и расторопности, когда во что бы то ни стало следовало получить подпись императора под завещанием.

Первый сигнал о неладах в семье ссыльных был получен в Москве вскоре после прибытия ее в Березов. Капитан Шарыгин, начальствовавший над караулом, доносил о ссорах и непристойных словах в адрес императрицы. Маньян писал по этому поводу в Париж 15 июня: «Здесь уже четыре дня идет повсюду слух, что князь Долгорукий, отец невесты, и его сын, известный под именем фаворита, поссорились между собой в изгнании; ссора возникла из-за взаимных упреков по поводу причины их общей опалы…»[222]. На этот раз реакция Анны Иоанновны на сигнал ограничилась увещеванием. 6 декабря 1731 года она поручила сказать Долгоруким, «чтобы они впредь от таких ссор имели воздержание и жили смирно под опасением наижесточайшего содержания, а сибирскому губернатору велено к ним офицеров определить самых добрых и верных людей»[223].

В 1734 году главный зачинщик ссор Алексей Григорьевич умер, и Иван возглавил семью ссыльных. Ссоры, однако, не прекращались, их инициатором стали его брат Николай и сестра Екатерина. 2 октября 1735 года в Кабинете министров было зарегистрировано донесение сибирского губернатора Алексея Львова о том, что Иван и Николай Долгорукие «живут несмирно и между собой чинят драки, також и живущих при них служителей бьют жесточайшим боем». Остерман отреагировал мгновенно, отправив в тот же день указ с повелением, чтобы начальник караула капитан Иван Михалевский внушил Долгоруким, чтобы они «от ссор конечно воздержались и жили б кротко». Здесь же угроза «развесть в разные места и содержать под крепким караулом». По-видимому, Шарыгин, не получив этого указа, отправил в Петербург новое доношение, зарегистрированное 28 декабря, «о ссорах и между собою драках содержащихся в Березове под караулом князей Долгоруких». Кабинет министров и на этот раз проявил оперативность, отправив Шарыгину указ: «Ожидать следствия посланного майора Петрова».

Следователь обнаружил «попустительство» березовского воеводы и капитана Михалевского. Последний «поступал не по данной ему инструкции и к ним, Долгоруким, многих допускал и сам с ними в Березове по гостям и по реке в лодке ездил…». Воевода Бобровский тоже нарушал инструкцию — непрестанно ходил с женою к Долгоруким в гости «и с ними обхождение и дружелюбие имел». Кабинет министров велел нарушителей инструкций отдать под суд, так как они оказались снисходительными тюремщиками. Результат известен только в отношении Михалевского — он был заменен майором Петровым, впрочем, тоже, как увидим ниже, обвиненным в «попустительстве»[224].

Понять воеводу и капитана по-человечески нетрудно: оба они, призванные строго следить за жизнью ссыльных, сами оказывались в их положении. В березовской глухомани, где крайне узок был круг лиц, с которыми стражи порядка могли иметь контакты, общение с Долгорукими удовлетворяло их любопытство, поскольку они имели от них информацию о жизни двора, поведении вельмож и т. д. Получаемые от Долгоруких подарки, а также надежды на то, что ссыльные когда-либо восстановят свое прежнее положение, тоже способствовали «попустительству».

Нервное напряжение, в котором пребывал князь Иван, пагубно отразилось на его психике: он стал злоупотреблять спиртным, опьянев, утрачивал контроль за своими поступками; открыто поносил виновницу своей беды императрицу, а вкупе с нею и цесаревну Елизавету Петровну.

Трагедия подкрадывалась и с другой стороны — майор Петров также дал повод обвинить себя в попустительстве ссыльным.

А во всем виноват был князь Иван, поставивший под удар своим невоздержанным языком не только себя, но и весь род: он произносил слова, вызывавшие либо тревогу, либо любопытство слушателей.

«Ныне фамилия и род наш совсем пропали, — говаривал подвыпивший князь, — а все это разорила… ваша теперешняя императрица», в адрес которой произносилась нецензурная брань. Он оспаривал права Анны Иоанновны на престол, ругал Бирона. Цесаревну он называл «Елизаветкой» и почему-то считал главной виновницей своей опалы.

«Императрица послушала Елизаветку, а та обносила всю нашу фамилию, за что я хотел ее за рассеянную жизнь (князь опять употребил крепкое выражение) сослать в монастырь».

На князя Ивана в 1735 году последовал донос, но «изветчик» — березовский житель Иван Капкаров — на поверку оказался сумасшедшим и его «слову и делу» не придали должного значения. Роковым для Ивана Долгорукого оказался донос таможенного подьячего Тишина, часто навещавшего Березов и добивавшегося интимной близости с невестой императора. Княгиня сочла унизительным для себя иметь дело с представителем крапивного семени, наотрез отказала ему и пожаловалась на настойчивые домогательства приятелю князя Ивана поручику Овцыну, согласно молве березовцев, находившемуся в близких отношениях с ней. Овцын вместе с казачьим атаманом избил Тишина. Подьячий затаил злобу на Овцына и Долгоруких и решил отомстить им сочинением доноса, для чего провоцировал охмелевшего князя на разговоры, не оставившие власти равнодушными.

Тишин нарочито вызывал собеседника на откровенность, запоминал все его высказывания.

— Для чего ты такие слова говоришь, — якобы увещевал Тишин князя, — лучше бы тебе за ее императорское величество и за всю императорскую фамилию Бога молить.

— А что, донести хочешь? — высказал догадку князь, но тут же добавил: — Где тебе доносить, ты ныне уже стал сибиряк. Впрочем, — вслух размышлял Иван, — хотя и доносить станешь, то тебе же голову отсекут.

Подьячий возразил: не он напишет донос, а майор Петров.

Тишин действительно настрочил донос Петрову, но тот оставил его без последствий, и тогда подьячий обратился с «изветом» к сибирскому губернатору, в котором перечислил фамилии преступников: Ивана Долгорукого и двоих его младших братьев, Николая и Александра, воеводу Добровского, майора Петрова и др. Начался новый этап в жизни Долгоруких — донос Тишина дал повод к возбуждению нового дела против них и лиц, упомянутых доносчиком.

В мае 1738 года в Березов был отправлен то ли дальний родственник, то ли однофамилец безжалостного руководителя Тайной розыскных дел канцелярии А. И. Ушакова, капитан сибирского гарнизона Ушаков с тайным поручением прикинуться якобы присланным императрицей курьером с целью облегчить жизнь ссыльных. Коварный и вкрадчивый капитан без труда втерся в доверие семьи Долгоруких, был частым ее гостем, установил приятельские отношения со всеми начальствующими в Березове лицами, выведал у них все, что нужно, и отбыл в Тобольск. После его отъезда князь Иван был взят под стражу, содержался в тесной землянке до конца августа, а затем тайно вместе с другими обвиняемыми был вывезен в Тобольск, где был подвергнут несколько раз пытке[225].

Пока Иван Алексеевич содержался в Березове, Наталья Борисовна выплакала у майора Петрова разрешение тайно видеться с супругом и через небольшое оконце передавать ему пищу. Здесь мы опять возвратимся к «Запискам» Н. Б. Долгорукой. Они составлялись Натальей Борисовной в 1767 году, то есть почти три десятилетия спустя после трагической гибели супруга и его родственников. Она не могла не знать или на худой конец не могла не догадываться о роли супруга в событиях, закончившихся его казнью. Но Наталья Борисовна пронесла беспредельную любовь к супругу через всю жизнь (1714–1771): в «Записках» читатель не обнаружит ни единого слова осуждения князя Ивана, ни единого упрека в его адрес, рано оставившего ее вдовой. Обратимся еще раз к «Запискам», в которых она, оставшись с семилетним сыном Михаилом, образно описывает свои переживания после исчезновения супруга: «Я кричала, билась, волосы на себе драла, кто ни попадет встречу, всем валяюсь в ногах, прошу со слезами: помилуйте, когда вы християне, дайте только взглянуть на него и проститься! Не было милосердного человека, не словом меня кто утешил, а только взяли меня и посадили в темнице и часового, примкнувши штык, приставили».

В то время когда Наталья Борисовна томилась в неведении, что сталось с ее супругом, Иван Алексеевич в ножных и ручных кандалах давал показания в тобольской тюрьме тому самому Ушакову, который по-актерски мастерски сыграл в Березове роль доброжелателя, а теперь представшему суровым следователем. Князю было предложено ответить на шестнадцать вопросов, составленных на основании доносов Тишина и сведений, которые удалось выудить Ушакову в Березове. Среди них значились «о вредительных и злых словах» в адрес императрицы и цесаревны Елизаветы Петровны, о его намерении постричь цесаревну в монахини, о бесполезности доносить на него, князя Ивана.

Главное показание Ивана Долгорукого состояло не в ответах на поставленные следствием вопросы, а в добровольном, во всех подробностях рассказе о том, что происходило в Головнинском дворце в ночь с 18 на 19 января 1730 года: кто присутствовал на совещании, созванном князем Алексеем Григорьевичем, кому пришла в голову мысль составить подложную духовную, кем что было сказано по этому поводу, как он, князь Иван, хвастал, что умеет подделывать подпись Петра II, о фельдмаршале Василии Владимировиче, который в знак протеста против намерения А. Г. Долгорукого закрепить трон за помолвленной дочерью покинул совещание и, наконец, как он, князь Иван, поехал с духовной в Лефортовский дворец, но возможности подписать ее «за тяжкою болезнью не получил», рассуждение о том, что, если император не в состоянии подписать духовную, тогда в оборот будет пущена подложная в надежде на то, что «руки де ево, князь Ивановой с рукою его императорского величества может быть не познают».

В связи с этими добровольными признаниями напомним одну существенную деталь. 9 апреля 1730 года, когда состоялся указ о ссылке Алексея и Сергея Долгоруких с семьями в дальние деревни, у всех Долгоруких спрашивали «о завещательном письме Петра II». Тогда Иван Алексеевич под угрозой «объявить самую истинную правду под смертной казнью» показал: «Ни о какой духовной, или завещательном письме, или проектах никогда ни от кого не слыхал и у самого не бывало»[226].

Спустя восемь лет, то ли будучи надломленным суровым содержанием в Березове и Тобольске, то ли под влиянием наступившего раскаяния, то ли потому, что не отдавал отчета о последствиях чистосердечного признания, князь Иван рассказал о подлинных событиях в ночные часы в Головнинском дворце, причем не только Ушакову, но и березовским священникам, которым каялся в грехах еще за несколько лет до своего ареста и тем впутал их в историю, плачевно для них закончившуюся.

Несколько слов о «герое» эпопеи Тишине. Хотя он и был обвинен в том, что имел сведения, полученные от Ивана еще в 1736 году, о подложной челобитной, но не донес, так как получал от Долгоруких подарки, тем не менее он был переведен секретарем в Москву и в награду ему выдали 600 рублей, полученных им в рассрочку, «понеже он к пьянству и мотовству склонен»[227].

Среди оговоренных князем Иваном родственников самой колоритной фигурой был Василий Лукич Долгорукий, и не только потому, что он по образованности, эрудиции и интеллекту стоял на голову выше князя Алексея Григорьевича и его сына, сделавших блистательную карьеру благодаря, как говорили в XVIII веке, «случаю», а потому что успехов достиг службой и заслугами — он мог гордиться не только породой, происхождением, но и личным вкладом в укрепление престижа России в Европе. Короче, Василий Лукич — личность историческая, в то время как Алексей Григорьевич и его брат Иван, равно как и сын Иван, остались бы личностями, историками не замеченными.

Василий Лукич подвизался на дипломатическом поприще. Тринадцать лет, с 1687 по 1700 год, он провел в Париже, находясь в свите своего дяди Якова Федоровича Долгорукого. В столице Франции при дворе Людовика XVI он приобрел навыки светского обхождения, лести, угодничества и деспотических нравов и в то же время наряду с европейским лоском усвоил азы европейской культуры. Вслед за Францией он шесть лет провел в Польше, причем тоже не на первых дипломатических ролях, а находясь в свите другого дяди — посла в Варшаве Григория Федоровича Долгорукого. Наконец он, набравшись опыта, стал послом русского двора в Дании. В 1724 году он вновь возвращается в Польшу, теперь уже в должности посла. Эта должность позволила ему познакомиться с вдовствующей Курляндской герцогиней Анной Иоанновной, как отмечалось выше, при пикантных обстоятельствах — он должен был пресечь попытку Морица Саксонского жениться на вдове, а также прилагать усилия по избранию Меншикова герцогом Курляндским. Оба поручения он выполнял не слишком ретиво, чем завоевал симпатии Анны Иоанновны. Именно поэтому, когда в Верховном тайном совете возник вопрос, кому возглавить депутацию, отправлявшуюся с кондициями в Митаву, самой подходящей кандидатурой сочли Василия Лукича, у которого было два неоспоримых преимущества — навыки дипломата и личное знакомство с избранной императрицей.

Неизвестный художник. Портрет Василия Лукича Долгорукова.

Пер. пол. XIX в. Государственный музей истории Санкт-Петербурга.

Василий Лукич проявил усердие не только из желания оправдать доверие, оказанное ему коллегами по Верховному тайному совету, но и из идейных побуждений — напомним о его активнейшем участии в составлении кондиций. Но особенное рвение он проявил при доставке императрицы в Москву: в пути, во время пребывания ее в Всехсвятском и даже в Кремле. Роль соглядатая за императрицей, разумеется, раздражала ее, ущемляла самолюбие, и Василий Лукич из человека, к которому в свое время курляндская герцогиня питала доверие и проявляла благосклонность, превратился в злейшего врага.

Анна Иоанновна была не единственным врагом князя. Он не мог рассчитывать на приязнь еще двух могущественный людей из ближайшего окружения императрицы — Бирона и Остермана. Причиной для вражды Бирона было стремление Верховного тайного совета, которое претворял в жизнь Василий Лукич, воспрепятствовать появлению в России фаворита, императрица должна была оставить своего возлюбленного в Курляндии. Тайную ненависть к Василию Лукичу питал и Остерман, вынужденный терпеть унижения не только от надменного дипломата, но и от всех представителей аристократических фамилий, входивших в Верховный тайный совет, высокомерно относившихся к безродному пришельцу из-за рубежа, вынужденному подлаживаться под их капризы, угождать им.

Судьбой Василия Лукича императрица распорядилась так же, как и судьбой Алексея Григорьевича и его сына Ивана, — по сценарию, составленному Остерманом, но с учетом индивидуальных особенностей опальных. Если сына и отца сразу же отправили в ссылку в отдаленную деревню, то для Василия Лукича при удалении его из Москвы была уготовлена промежуточная инстанция. Указом 8 или 9 апреля он назначался сибирским губернатором. Это была тоже опала, удаление от двора, ссылка, но ссылка почетная, ибо должность губернатора все же считалась престижной.

Преследователи В. Л. Долгорукого даже создали полную видимость серьезности этого назначения: был выработан маршрут пути в Тобольск, Сенат распорядился о выделении 40 ямских подвод, а чтобы «не чинились в дороге препятствия», был отправлен сержант с четырьмя солдатами, обязанными заблаговременно подготовить подводы для сухого пути до Ярославля. Ярославскому воеводе Федору Вельяминову отправили указ о подготовке судов для продолжения пути по Волге.

Князь Василий без промедления отправился в путь, где его 17 апреля догнал подпоручик Преображенского полка Степан Медведев с командой из одного сержанта, одного капрала и 12 солдат. Сибирский губернатор в одно мгновение превратился в простого ссыльного, лишенного чинов, «кавалерии» и обязанного поселиться в своей Касимовской вотчине, в селе Знаменском.

В манифесте от 14 апреля, обнародованном после отъезда Василия Лукича на новую должность, были перечислены вины Алексея Григорьевича и Ивана Алексеевича Долгоруких перед покойным императором. Василий Лукич обвинялся в преступлении непосредственно против императрицы. «За многие его, князя Василия Долгорукого, — сказано в манифесте, — как ее императорскому величеству самой, так и государству бессовестные противные поступки… лиша всех его чинов и кавалерии сняв, послать в дальнюю его деревню с офицером и солдаты и быть тому офицеру и солдаты при нем, князе Василии, неотлучно»[228].

В чем состояли «бессовестные противные поступки» против самой императрицы, можно догадаться — речь шла о надзирании за Анной Иоанновной во время ее следования в Москву и настойчивом требовании оставить Бирона в Курляндии, а в чем против государства — неясно.

Инструкция подпоручику Медведеву поручала строго наблюдать за жизнью ссыльного: он лишался права на общение с посторонними. Для личных услуг вдовому князю разрешалось оставить «при нем людей толикое число, без чего пробыть не можно, а остальных отпустить в Москву». Сенатский указ разрешал князю посещать церковь, совершать прогулки, ходить в конюшни и наблюдать за полевыми работами.

В. Л. Долгорукого доставили в Знаменское 27 апреля. Князь полагал, что захолустное Знаменское станет местом его постоянного проживания, и проявил заботу о его обустройстве. 25 мая он отправил письмо двум сестрам, в котором просил о скорейшей доставке окончин, «чтоб прежде осени поспели ко мне», и печника, без которого ему доведется зимовать в избе, отапливаемой по-черному. Еще раньше он отправил письмо в Москву дворецкому Максиму Верилову, чтобы тот подрядил мастеров по изготовлению окончин и кладке печи, «чтоб поспели люди в июле для того, чтоб прежде глубокой осени успеть здесь окласть печи».

Письмо к дворецкому содержит множество распоряжений хозяйственного назначения, свидетельствующих об уверенности Василия Лукича, что его владения не будут конфискованы. Он велит не продавать двух жеребцов, «надобных к заводу», а верховых прислать сюда, в Знаменское, распорядился о присылке мастеров столярного и токарного дела, повара Кирилла, а также чайной и столовой посуды[229].

Надежды Василия Лукича на продолжительную жизнь в Знаменском и его хозяйственные заботы оказались напрасными: ни сестры, ни дворецкий при всем старании не могли их выполнить, ибо через три недели после отправки писем в Москве решили, что в Знаменском после благоустройства дома ссыльному будет обеспечена сносная жизнь, что он заслуживает более сурового наказания и что самое достойное место для ссылки — Соловецкий монастырь, где удобств будет куда меньше.

12 июня сенатский указ повелел отправить Долгорукого с пятью человеками прислуги на Соловки, причем ехать к Архангельску, «не занимая Москвы», на ямских подводах, а от Вологды до Архангельска — на гребных судах.

Из Знаменского Долгорукий выехал 23 июня, а 14 августа подпоручик Медведев сдал его архангельскому губернатору князю Мещерскому. Настоятель Соловецкого монастыря после доставки туда В. Л. Долгорукого сообщил, что он помещен в кельи, где раньше содержался Петр Андреевич Толстой и его сын Иван. Сторожить его должна была команда, назначаемая для охраны политических заключенных: офицер, в данном случае капитан Салтыков, сержант, капрал и 12 рядовых. Довольствоваться он должен был скудным монашеским рационом.

Нам неизвестны причины изменения условий жизни Василия Лукича — в 1735 году он был переведен из Соловецкого монастыря в Шлиссельбургскую крепость, где содержался до начала 1737 года, когда последовал именной указ Сенату о переводе узника в новое место заточения: «Князя Василия Долгорукова из Шлиссельбурга ныне перевезти в Ивангород и содержать под крепким караулом против прежнего; ежели там для него особых покоев нет, то на время очистить покоя два или три и будущей весной построить для него три светлицы и одну кухню»[230]. Известно лишь, что первый рапорт поручика Прокофья Караваева, охранявшего узника в Ивангороде, зарегистрирован Канцелярией Кабинета министров 31 января 1737 года.

В Ивангороде В. Л. Долгоруков содержался до 1738 года, когда всех оговоренных князем Иваном Долгоруким свезли в Шлиссельбург для розыска. Среди подследственных оказался и Василий Лукич, которому суд вынес приговор, утвержденный императрицей, — отсечь голову. Казнь Василия Лукича, как и прочих приговоренных к смерти, состоялась в Новгороде 8 января 1739 года.

Такая же участь постигла и родного брата Алексея Григорьевича — Сергея. От Василия Лукича его отличали и более скромные способности, и меньшие успехи по службе. Его скорбная участь была определена двумя обстоятельствами: инициативой составления подложной духовной и обладанием разборчивым почерком.

Как и Василий Лукич Долгорукий, князь Сергей Григорьевич подвизался на дипломатической службе и своей карьерой был обязан не столько таланту дипломата, сколько своему родству с вице-канцлером Петром Павловичем Шафировым — он был женат на его дочери Марфе Петровне. В молодые годы он находился в составе посольств в Париже, Вене и Лондоне, а в 1721 году занял пост посла в Варшаве, был отозван в 1725 году, вновь возвращен через три года, а еще через год был вызван в Москву в связи с намечавшейся свадьбой племянницы Екатерины, выходившей замуж за императора.

Заступничество влиятельного тестя позволило Сергею Григорьевичу освободиться от тяжких наказаний, которым были подвергнуты его родственники. По указу 9 апреля князя Сергея с семьей — а она у него была многочисленной — велено сослать на безвыездное житье в дальнюю деревню. В пути, не доезжая до своей муромской деревни Фомино, где ему надлежало коротать время в ссылке, семью догнал гвардии подпоручик Петр Румянцев с командой в 14 человек и сообщил указ об изменении места ссылки — им стала Ранненбургская крепость, та самая, где тремя годами раньше проживал более важный политический преступник — князй А. Д. Меншиков.

В Ранненбург Румянцев доставил князя Сергея 30 июля. Ему было разрешено оставить при себе для услуг восемь мужчин и пять женщин. В отличие от прочих Долгоруких, чьи имения и имущество были конфискованы одновременно с взятием их под стражу, Сергею Григорьевичу предоставили льготу — указом Сената 9 ноября 1730 года ему разрешили владеть Замотринской волостью для «пропитания» семьи. Из волости доставляли в Ранненбург столовые припасы и деньги, расходуемые преимущественно на приобретение тканей и обуви для членов семьи и слуг.

Льготные условия содержания князя Сергея в ссылке, как нетрудно догадаться, были результатом хлопот тестя. Видимо, по его совету зять совершил еще одну акцию, на которую не решился ни один из репрессированных Долгоруких — он дважды обращался к императрице с просьбой о помиловании. В первой челобитной 23 октября 1730 года он писал: «Помилуй, помилуй погибшего и страждущего раба своего», а второй раз, в апреле 1731 года, С. Г. Долгорукий, решив воспользоваться годовщиной коронации Анны Иоанновны, вновь умолял ее, «дабы и я, последний раб вашего величества в так великой радости имел малое участие».

Обе просьбы остались без ответа, но ранненбургские ссыльные, как и их родственники в Березове, благодаря подачкам офицеру пользовались некоторыми послаблениями. Румянцев, в нарушение инструкции, разрешил вольготную переписку, касавшуюся не только хозяйственных, но и других сюжетов, не препятствовал выходу слуг за пределы крепости для приобретения продуктов.

Сведения об условиях жизни ссыльной семьи можно извлечь из писем супруги Сергея Григорьевича Марфы Петровны к трем сестрам, бывшим замужем за вельможами средней руки. В одном из них Марфа Петровна извещала сестер, что «князь сегодня занемог лихорадкою, была не велика зноба, только великая ломота в костях». Супруга просила обратиться к медицинскому светилу того времени Бидлоо за советом, какие надобно принимать лекарства. Глава семьи жаловался потом на постоянную боль в груди и высокую температуру, «от чего кровь с мокротой горлом идет и руки по утрам пухнут». Больной обратился в Сенат с просьбой, чтобы повелено было «ко мне прислать дохтура для полечения, если возможно будет, оной тяжкой моей болезни».

Доктора Сенат, как и следовало ожидать, не прислал, и тогда Марфа Петровна обратилась к отцу, чтобы тот попросил помощи у того же Бидлоо. Доктор ответил Петру Павловичу Шафирову: «Я рад написать, да не знаю обстояния его болезни» — и просил более детальные сведения о ее характере и, получив их, прописал пустить кровь не менее двух раз и изложил правила ухода за больным.

Судя по просьбам Марфы Петровны к сестрам, ссыльные в Ранненбурге жили безбедно, во всяком случае в первые годы. Так, в 1731 году она просила сестер приобрести в Москве три пары рукавиц из лосевой кожи, две бутылки рейнвейну и косяк атласу среднего качества. Из Москвы ссыльным присылали припасы к столу, перечень которых свидетельствует об использовании дорогих продуктов питания, к которым они привыкли на воле: ореховое и маковое масло, грецкие орехи, соленые лимоны, кофе и др. Члены семьи, кроме того, получали подарки от родственников: то штуку канифасу, то дочерям ленты, платки, чулки, новый медный кофейник и прочую мелочь[231].

П. П. Шафиров в меру своих возможностей неустанно хлопотал об облегчении судьбы родственников и шаг за шагом добивался успехов. В июне 1735 года «господа министры» приказали московскому генерал-губернатору Салтыкову оставить в команде, охранявшей ссыльных, при офицере «солдат четырех человек, а других свести»[232]. Это означало ослабление надзора за Долгорукими. Еще раньше, в мае того же года, заступничество П. П. Шафирова принесло более существенные результаты — князю Сергею было разрешено жить в одной из деревень принадлежавшей ему Замотринской волости, что позволяло ему пользоваться большей свободой и возможностью вникать в хозяйственную жизнь вотчин, вконец разоренных алчными приказчиками.

В Замотринской волости Долгорукий прожил четыре года и в 1738 году стараниями того же Шафирова был помилован императрицей, вызван в столицу, где получил назначение посла в Лондоне. К. Рондо доносил своему начальству: «Князь Долгорукий приехал сюда из Москвы и вскоре должен отправиться в Лондон вместе с старшим сыном, жена и остальные дети останутся в России», но поездка по неведомым послу причинам почему-то откладывалась, и Рондо информировал статс-секретаря 23 декабря, что «Долгорукий все еще здесь». Лорд Гаррингтон 19 июня 1739 года писал К. Рондо: «Королю было бы интересно знать причину немилости Долгорукого». Английский посол отправил в Лондон ложное сообщение: «Полагают, что князь Долгорукий, едва вызванный из ссылки, стал ходатайствовать о возвращении ему поместий, прежде от него отнятых, а также о милости прочим ссыльным членам своей семьи. Такое ходатайство было принято неблагосклонно и помешало назначению князя в Англию», — а 19 августа извещал о том, что он вновь был отправлен в ссылку[233].

Из переписки английских дипломатов явствует, в какой непроницаемой тайне держалось следствие Долгоруких — даже имевший при дворе обширные связи К. Рондо не мог выяснить подлинных причин немилости С. Г. Долгорукого. Князь Сергей оказался вместо Лондона в Шлиссельбурге не потому, что домогался возвращения вотчины, а потому, что стал жертвой признаний, сделанных племянником в Березове и Тобольске. В Шлиссельбурге из князя Сергея во время следствия вытягивали показания о составлении подложного завещания. 8 ноября 1739 года он был обезглавлен. К этому времени Шафиров уже ничем не мог помочь своему зятю, ибо скончался 1 марта 1739 года.

Из числа видных представителей рода Долгоруких долее всех держался на плаву фельдмаршал князь Василий Владимирович Долгорукий. В то время как все прочие представители фамилии томились либо в заточении, либо в ссылке, фельдмаршал Долгорукий сохранил за собой пост президента Военной коллегии. Даже князь Михаил Владимирович Долгорукий, отправлявший должность сибирского губернатора, вызванный в Москву на свадебные торжества императора и поэтому случайно оказавшийся членом Верховного совета, попал в число опальных — его сослали в подмосковную деревню, похоже, он там и находился до своей реабилитации. О его содержании Кабинет министров получал информацию от самого генерала-губернатора Салтыкова, правда, не так часто, как из Ивангорода[234].

Маньян доносил 19 июля 1731 года, что фельдмаршал Долгорукий «не скрывает своего отчаяния при мысли о том, что он остался единственным представителем своего рода, который сохранил за собой доступ ко двору, и эта милость приобретена им тяжкою ценою унижений, которые он обязан за то терпеть со стороны графа Бирона, поставившего себе за правило губить не только тех, кто ему покажется неугодным, но и преследовать с тою же целью всех, против кого он затаил давнишнюю злобу».

На свободе фельдмаршал находился недолго. Как доносил К. Рондо в Лондон, «Долгорукий в ответ на повеление императрицы присягнуть герцогине Мекленбургской позволил какие-то шутки, за что 19 декабря был арестован и приговорен к смерти, но императрица помиловала и велела содержать в Шлиссельбурге в строгом заточении»[235]. Манифест, обнародовавший вину фельдмаршала, взятого под стражу 23 декабря 1731 года, определил так: В. В. Долгорукий, «презря нашу к себе многую милость и свою присяжную должность, дерзнул не токмо наши государству полезные учреждения непристойным образом толковать, но и собственную нашу императорскую персону поносительными словами оскорблять»[236].

Ключ к расшифровке загадочных слов Манифеста о том, что фельдмаршал позволил себе «полезные учреждения непристойным образом толковать», дает депеша поверенного в делах Франции Маньяна, оказавшегося среди иностранных дипломатов наиболее осведомленным человеком: «Опала его связана с тем, что он осудил перемены в армии, что он, будучи опытным офицером, мог бы подать более разумные предложения»[237]. Под переменами в армии подразумевалась предложенная и осуществленная Минихом реформа по образу прусского армейского порядка.

Для нас представляет огромный интерес одно из показаний князя Василия Владимировича. На вопрос следователей, почему он не объявил о духовной в 1730 году, фельдмаршал ответил: «Думал я, что и кроме моего показания императрице известно, понеже по пришествии в Москву ее величество изволила ему сказывать, что князь Василий Лукич доносил ей во время шествия из Курляндии о дерзости князя Сергея и князя Ивана Григорьевичей, что они министров бить хотели, ежели советы их слушать не станут, и притом ее величество спросила меня: было ли так? И я ей донес, что о их дураческом дерзновении что мне и доносить, когда уже князь Василий Лукич доносил; к тому же граф Гаврила Головкин о том, что князь Алексей с братьями дочь свою желая наследницею престола учинить, ведал, и оный граф Головкин благодарил меня, что от этих замыслов князя Алексея с братьями отвращал, посему надеялся, что и чрез графа Головкина ее величеству уже донесено».

Из показания следует важный вывод о том, что императрице и ее немецкому окружению было еще в 1730 году известно о намерении Алексея, Сергея и Ивана Долгоруких вручить императорский скипетр Екатерине Алексеевне. Нам, однако, неясны мотивы, почему этими сведениями не воспользовались в том же 1730 году, когда определяли меру наказания Долгоруким. Почему о них вспомнили только в 1738 году, когда в рассказе о ночном заседании Долгоруких с 18 на 19 января Иван Алексеевич поведал во время следствия о том, о чем императрице было известно восемь лет назад. Ответ может быть только один: это был акт мести и устрашения. В самом деле, Долгорукие не представляли никакой угрозы ни императрице, ни ее немецкому окружению — за всеми ими, морально надломленными, находящимися в ссылке или в тюремном заточении, следили десятки пар глаз.

Следствие не обнаружило ни поползновений на трон, ни стремления поднять бунт. Но Бирону и Остерману всюду мерещилась опасность. Указ о казни Долгоруких был обнародован 12 ноября 1739 года, то есть четыре дня спустя после того, как они были казнены.

Поскольку указ обобщил показания подсудимых, есть смысл коротко изложить его содержание. Князь А. Г. Долгорукий с братьями Сергеем, Иваном и сыном Иваном обвинялись в том, что «безбожно не храня его (Петра II. — Н. П.) дражайшего здравия и без всякого о том должного попечения дальними от Москвы отлучками, беспрестанной ездой со псовой и птичьей и за звериной охотой не только в летние, но и всякие осенние студеные времена и зимою утруждали, отводя его величество от знания своего государства и от важных дел до управления оного касающихся вовсе отвращали… от того и смерть воспоследовала». Другая вина: «будучи в силе своей, видя его величество в младых летах, которые еще к супружеству весьма не приспели… вымыслами своими на сговор к супружеству с дочерью его, с княжною Екатериной». Третья вина: скарб, состоящий из драгоценностей «на несколько сот тысяч рублей к себе заграбили и забрали». Ценности были сысканы и изъяты.

Преступления названных выше лиц были конкретными и относились ко времени предшествующего царствования. Последующие преступления были совершены в царствование Анны Иоанновны. Первым названо имя Василия Лукича Долгорукого, виновность которого определена в самой общей форме: князь Василий Лукич чинил «многие бессовестные противные поступки». Перечисленные лица достойны были смертной казни, но были помилованы, — у них были отняты только чины и «кавалерия». Вина фельдмаршала Василия Владимировича сформулирована тоже в общей форме без указания, в чем она конкретно состояла: он непристойными словами отзывался об императрице. Князь Иван у Алексеевич тоже произносил в адрес императрицы «из злобы своей злые слова».

Последующий текст указа переносит нас в ночное заседание в Головнинском дворце, когда обвиняемые хотели удержать престол за княжной Екатериной, для чего составили подложную духовную и всех, кто окажет сопротивление осуществлению замысла, намеревались «побить до смерти». Вина князей Василия Владимировича и Михаила Владимировича состояла в том, что они, зная об этом злом умысле, не донесли. Мера наказания уже нам известна: Ивана Алексеевича вина колесовать и отсечь голову, а князьям Василию Лукичу, Сергею Григорьевичу и Ивану Григорьевичу отсечь головы. Князей Василия Владимировича и Михаила Владимировича держать в ссылке в разных местах до смерти «под крепким караулом неисходно»[238].

Нам остается ответить на два вопроса: почему приговор был приведен в исполнение не в столице, где к «позорищам», как называли в XVIII веке зрелище казни, население издавно привыкло, а вдали от Петербурга — Новгороде; почему приговор обнародовали не накануне казни, а после ее совершения? Вопросов два, а ответ один: немецкое окружение императрицы знало о враждебном к себе отношении некоторой части вельмож и столичного дворянства. Оно теплилось подспудно, но, накопившись, могло выплеснуться наружу. Именно страхом за возможное возмездие за проступки десятилетней давности руководствовались организаторы кровавого процесса.

Среди жертв бироновщины и остермановщины Дмитрий Михайлович Голицын (1663–1736) принадлежит к самым выдающимся личностям. По своеобразию и яркости таланта ему не было равных среди членов Верховного тайного совета, его можно поставить рядом с Волынским, но Артемий Петрович уступал князю по многим параметрам: по образованности, нравственным устоям, родовитости. Дмитрий Михайлович не мог произнести девиза, которым руководствовался Артемий Петрович: «Надобно, когда счастье идет, не только руками, но и ртом хватать и в себя глотать».

В Голицыне четко прослеживаются черты человека переходной эпохи: с одной стороны, он воспринимал европеизацию страны, признавал необходимость петровских преобразований, а с другой — цепко держался за старину, за те ее черты, которые давали родовитым людям право на исключительное положение в обществе и которые начисто отрицал преобразователь: знатность происхождения.

Родовитостью с Голицыными могли соперничать и Долгорукие, но по своим нравственным свойствам тоже уступали и Дмитрию Михайловичу, и его брату фельдмаршалу Михаилу Михайловичу. Нельзя себе представить, чтобы гордые и знавшие себе цену Голицыны пустились во все тяжкие ради приобретения скипетра и не сочли зазорным прибегнуть к такому средству, как составление подложной духовной. Ни Дмитрий Михайлович, ни его родной брат не запятнали своего имени ни взяточничеством, ни казнокрадством, в чем отличился, например, Алексей Григорьевич Долгорукий, замахнувшись на роль тестя императора, и Волынский, не соблюдавший различий между своим карманом и государственным и без зазрения совести обиравший в свою пользу управляемое им население.

Но по надменности, гордости за свое происхождение от литовских князей Гедиминовичей, властному характеру, не терпевшему возражений, Дмитрий Михайлович превосходил многих современников. Он был старшим в роду и требовал от младших повиновения, свойственного далекому прошлому. П. В. Долгорукий в «Воспоминаниях» сообщает любопытный факт из семейных отношений в роду Голицыных: «В своей частной жизни он сохранил многие старинные русские обычаи, которые уже при нем выходили из употребления. Так, например, его младшие братья, один фельдмаршал, другой сенатор, не садились в его присутствии иначе, как по его личному приглашению; не только его племянники, но и племянницы, дочери и невестки его братьев и сестер целовали ему руку»[239].

Строгое соблюдение этого обычая наводит на мысль, что Дмитрий Михайлович стоял горой за сохранение нравов и обычаев старины, он презирал безродных выскочек типа Меншикова, Ягужинского, Шафирова и других, окруживших трон и пользовавшихся доверием царя.

В отличие от Долгоруких, подавляющее большинство которых подверглось опале вскоре после воцарения Анны Иоанновны, Голицыных опала не коснулась. Правда, Дмитрию Михайловичу довелось довольствоваться должностью сенатора, по своей значимости далеко уступавшей должности члена Верховного тайного совета, ибо здесь он верховодил, а там затерялся среди 21 сенатора, но, наблюдая за судьбой рода Долгоруких, очевидно, был доволен тем, что его не преследуют.

За объяснением причин, почему Анна Иоанновна, Остерман и Бирон оставили в покое Голицына, далеко идти не следует, их терпимость и снисходительность связаны с ролью двуликого Януса, в которой в их глазах выступал Дмитрий Михайлович. С одной стороны, им было хорошо известно, что короной Анна Иоанновна всецело обязана Дмитрию Михайловичу — не прояви он настойчивости, она могла достаться другому, тем более что курляндская герцогиня не являлась единственной на нее претенденткой. Но, с другой стороны, им также было известно, что именно Голицын, лидер Верховного тайного совета, выступал инициатором «себе полегчить», то есть сторонником ограничения самодержавия, и проявил не меньшую настойчивость, чтобы склонить прочих верховников согласиться с его предложением.

Чувство обязанности курляндской герцогини Голицыну на первых порах одолевало желание жестокой императрицы расправиться с человеком, вручившим ей корону, которая, впрочем, по его мнению, должна стать всего лишь украшением, не сопряженным с неограниченной властью. Остерман с Бироном тоже знали, что своим взлетом они обязаны Голицыну: не будь Анна Иоанновна избрана императрицей, судьба их была бы иной — Бирон прозябал бы фаворитом у герцогини, проживавшей в захолустной Митаве, а Остерман находился бы в тревожном ожидании, когда в его услугах перестанут нуждаться и отправят в отставку.

Нападки на Голицына относятся ко времени, когда и Анна Иоанновна, и ее немецкое окружение перестали нуждаться в услугах Дмитрия Михайловича. Де Лириа 3 мая 1730 года доносил «о падении Долгоруких и одновременно возвышении Голицыных, которое он объясняет так: Левенволъда и Бирона русские ненавидят, но они управляют царицей как хотят. Для того чтобы лучше поддержать себя, они послали сказать фельдмаршалу Голицыну, что, если он и его брат хотят держаться их стороны, они помогут им и будут им верными друзьями. Голицыны приняли предложение и за это в большом почете, между тем как фамилию Долгоруких преследуют с величайшей жестокостью»[240].

И в донесении 5 мая 1730 года де Лириа сообщает, что немцы на первых порах были заинтересованы в союзе с Голицыными. Он писал: «У Бирона и Остермана личность Голицына, как и у императрицы, выглядела столь же противоречивой». Остерман конечно же затаил злобу на надменного аристократа, что и принудило его в самом начале «затейки» принять сторону Анны Иоанновны. У Бирона были свои основания для мести Голицыну — от него не утаились сведения о явно враждебном отношении к его появлению в России.

Недруги Голицына терпеливо выжидали повода для расправы. Такой повод дал сам Дмитрий Михайлович. В 1723 году умер бывший молдавский господарь Дмитрий Кантемир, перешедший в 1711 году во время Прутского похода Петра Великого на сторону России. Согласно действовавшему тогда указу о единонаследии все недвижимое имущество должно было перейти к одному из четырех сыновей. У Дмитрия Кантемира равной любовью пользовались два сына: Константин и Антиох. В чьих руках должна оказаться недвижимость, отец, не решаясь обидеть кого-либо из двух сыновей, передал на рассмотрение царя, который не успел выполнить волю господаря. В результате все имущество, движимое и недвижимое, находилось в совместном владении всех братьев до 1729 года, когда Константин Кантемир женился на дочери Д. М. Голицына. В том же году вся недвижимость не без содействия тестя оказалась в руках Константина.

На первых порах на Голицына, в отличие от князей Долгоруких, находившихся в опале, обрушились милости. Князь Д. М. Голицын был назначен сенатором, а его брат фельдмаршал М. М. Голицын в день коронации был пожалован четырьмя тысячами душ и назначен президентом Военной коллегии, которым он был недолго, ибо умер 10 декабря 1730 года[241].

Между тем мачеха четырех пасынков — Матвея, Сергея, Константина и Антиоха — и мать двух дочерей Настасья Ивановна Кантемир в 1724 году предъявила претензии на четвертую долю движимого и недвижимого имущества, причитавшуюся ей по указу 1716 года. Братья, однако, отклонили ее притязания, ссылаясь на завещательное письмо отца, который якобы еще при жизни наградил супругу имуществом, с тем чтобы она отказалась от четвертой доли. Вдова подала жалобу в Сенат, установивший, что в завещательном письме речь шла о подаренных еще до женитьбы алмазах, которые вдова должна была сохранить для дочери Смарагды. Сенатский приговор 8 мая 1725 года признал доводы пасынков неосновательными и определил выделить вдове четвертую долю.

Константин Дмитриевич, фактически управлявший вотчинами, игнорировал не только этот, но и повторный указ Сената 1728 года. В третий раз Сенат рассматривал жалобу вдовы в 1736 году и вновь вынес определение в ее пользу. В том же году она подала челобитную самой императрице.

Тяжба мачехи с пасынком выявила правоту Настасьи Ивановны, и отказ удовлетворить ее права Константином Дмитриевичем с очевидностью были противозаконными. Дальнейший ход тяжбы вызывает вопросы, на которые источники не дают прямого ответа.

Первый вопрос, возникающий после того, как в дело была вовлечена императрица, состоит в том, почему она решила передать его на рассмотрение специально для этого учрежденного «Вышнего суда», ибо указом 17 мая 1736 года, подписанным двумя кабинет-министрами (Остерманом и Черкасским), приравненным к именному указу, повелено челобитную вдовы передать в Сенат, чтобы тот решил дело «по регламентам и указал сущею правдою, без всякой манности (поблажки. — Н. П.) и посягательства как челобитчице, так и ответчику». Но резолюция оставалась невыполненной более полугода, когда 24 ноября по велению императрицы Кабинет министров распорядился дело княгини Кантемир и лейб-гвардии поручика Константина Кантемира «в завладении земель, людей и крестьян и учинении из того дела экстракта и резолюции прислать в Кабинет»[242].

Этот вопрос связан с другим — когда у Остермана возникла мысль привлечь к делу Д. М. Голицына: до учреждения «Вышнего суда», в процессе его деятельности или после вынесения им приговора по спорному делу между мачехой и пасынком.

Дело в том, что эта тяжба являлась своего рода поединком между двумя сенаторами: Д. М. Голицыным, стоявшим на страже интересов своего зятя, и Иваном Юрьевичем Трубецким, представлявшим интересы своей дочери Настасьи Ивановны. Ясно, что подлинный инициатор привлечения к ответственности Голицына А. И. Остерман должен был располагать информацией о причастности к тяжбе Дмитрия Михайловича.

Ранее мы отмечали интерес императрицы к так называемым криминальным делам: она вмешивалась в ход следствия, давала конкретные указания, назначала сроки завершения дела, но никогда не выступала в роли официального руководителя следствия. Возложение императрицей на себя обязанностей председателя «Вышнего суда» в данном случае подогревалось жаждой мести и стремлением придать рассматриваемому делу государственное значение.

Сколь интенсивно работал «Вышний суд», явствует из того, что приговор по делу был готов 16 декабря 1736 года, зачитан императрице и ею утвержден, а через три дня копию приговора отправили в Сенат. «Вышний суд» постановил взыскать с ответчиков в пользу вдовы колоссальную по тому времени сумму — 87 304 рубля 40 копеек, то есть размер ущерба, понесенного мачехой с 1725 по 1729 год. Поскольку с мая 1729 года наследником стал один Константин Кантемир, то более половины компенсации падало на него — 46 333 рубля 23 копейки.

Казалось бы, работа «Вышнего суда» завершилась благополучно: справедливость восторжествовала и истица полностью вознаграждена. В действительности же дело только начиналось, и на этот раз оно было направлено не против Константина Кантемира, а против его покровителя и тестя Д. М. Голицына.

Уже в решении «Вышнего суда» можно прочесть зловещую фразу: «И по вышеписанным всем обстоятельствам ябеда и происк в противность правого суда и указов от ответчиковой стороны во все время продолжалось, а мачеха их принуждена всего своего подлежащего имения лишиться и столько лет обиду терпеть»[243].

Свидетельством того, что над головой Дмитрия Михайловича сгущались тучи, был указ императрицы 19 декабря 1736 году московскому генерал-губернатору Салтыкову, одновременно выполнявшему должность руководителя Сенатской конторы и Московской конторы Тайной розыскных дел канцелярии, в котором Анна Иоанновна поручала своему дяде привлечь к следствию президента Вотчинной коллегии Александра Тимофеевича Ржевского, сына Голицына Алексея Дмитриевича, служившего судьей Московского судного приказа, президента Коммерц-коллегии и ее членов. Первый обвинялся в передаче Д. М. Голицыну экстракта жалобы вдовы Кантемир, а остальные — в незаконном переводе канцеляриста Камер-коллегии Лукьяна Перова из Москвы в Петербург, где мелкому чиновнику, состоявшему на государственной службе, поручалось вести частное дело К. Д. Кантемира и стоявшего за его спиной князя Д. М. Голицына. Указ, видимо, составляла опытная рука А. И. Ушакова, ибо он содержал наставления, свидетельствующие о профессионализме автора: Салтыкову велено поступать «секретно и осторожно», вызывая к следствию «одного по другому, чтобы они друг про друга не ведали, кто о чем спрашивай».

Завершил серию мер, направленных против Д. М. Голицына, указ 28 декабря 1736 года, обвинявший Сенат, что им решено дело по жалобе Настасьи Ивановны неправильно, и «Вышнему суду» предложено «взять ответы от каждого (сенатора. — Н. П.) порознь, а кто что будет ответствовать, того одному другому не сообщать и те свои ответы, не выходя из Сената, окончать»[244].

Особо допрашивали Д. М. Голицына. В его деле Перов выполнял такую же роль главного обвинителя, какую довелось выполнять Тишину в деле Долгоруких. Именно Перов снабдил «Вышний суд» уликами против Дмитрий Михайловича, и князю оставалось либо подтвердить их, либо отвергнуть.

Дмитрию Михайловичу предложили лично явиться в суд для дачи показаний, но он больше месяца страдал подагрой в такой острой форме, что был прикован к постели и не владел ни руками, ни ногами. По просьбе князя его интересы в «Вышнем суде» представлял младший брат Михаил Михайлович, которому он поручил ответить на вопросные пункты. «Вышний суд» просьбу Дмитрия Михайловича не удовлетворил и отправил для допроса в дом поручика Леонтьева. Узнав об этом, императрица пригласила к себе А. П. Волынского и через него передала словесное повеление суду, чтобы князь Дмитрий давал ответы в самом суде, после допроса отпускать его домой, а ответы объявлять ей, императрице. Караул к дому князя велела не ставить.

В помещение суда доставили немощного, страждущего тяжкой болезнью старика, которому перевалило за 70, для допроса, продолжавшегося с 10 утра до 6 вечера. После того как были прочитаны показания, князь Михаил Михайлович скрепил их своей подписью: «К сему допросу брата моего, тайного действительного советника и кавалера Дмитрия Михайловича Голицына, по приказу его, я, генералкригс-комиссар князь Михаил Голицын за болезнью в руках хирогратской, ныне руки приложить не может, руку приложил».

Измученный столь продолжительной процедурой допроса, князь Дмитрий Михайлович в раздражении произнес фразу, которую обвинители использовали в приговоре: «Когда б из ада сатана ко мне пришел, то хотя бы я пред Богом погрешил, однако ж и с ним бы для пользы своей советов от него требовал и принимал».

Начиная со 2 января 1737 года «Вышний суд» посвятил свои заседания только делу Голицына. 3 и 4 января все члены суда имели аудиенцию у императрицы. 7 января состоялось самое продолжительное заседание, с 6 утра до 7 вечера, во время которого составили обвинительное заключение, и в этот же день императрица подписала указ об учреждении «Генерального собрания», то есть суда, точнее, судилища над Голицыным. Заметим, в его составе не было ни одного немца — императрица оберегала их репутацию непричастности к террору.

«Генеральное собрание» подтвердило обвинения, выдвинутые «Вышним судом». Вина обвиняемого состояла в использовании услуг Перова, «закрывавшем неправость ответчикову ябедническими вымыслами по наущению Дмитрия Голицына». Стараниями Голицына Перов из канцеляристов был возведен в чин коллежского секретаря не за усердную государственную службу, а за «партикулярные услуги». Голицын упрашивал его продолжать участвовать в тяжбе зятя с мачехой и после вынесения Сенатом в 1736 году решения в ее пользу. Голицыны обвинялись в том, что принудили Перова совершить «дерзновенный» поступок — составить челобитную на имя императрицы.

Главная вина князя Дмитрия Михайловича состояла в том, что он, будучи сенатором, вместо того чтобы, «несмотря на ближние свойства, от такого душевредства и обиды того зятя его отвращать и не допущать», потакал ему в неправом деле.

«Генеральное собрание», кроме того, выдвинуло ряд столь же угоднических, как и несправедливых обвинений. Среди них важнейшее состояло в том, что Дмитрий Михайлович «отговаривался всегда болезнию, не хотя нам и государству по должности своей служить» — положенных на него дел не отправлял, указы противным образом толковал и т. д. в этом же духе. Включили в обвинение и необдуманно произнесенную Голицыным фразу относительно возможности использовать советы сатаны. Суд обвинил Дмитрия Михайловича в том, что он «научил Перова по делу зятя своего князя Кантемира в суде поступать, вымышлять по тому делу неправость».

Манифест, подписанный императрицей 8 января, смягчил приговор, вынесенный «Генеральным собранием», «казнить смертию». Императрица проявила «милосердие»: «Императрица по высочайшему нашему милосердию казнить его, князь Дмитрия, не указали, а вместо смертной казни повелели послать его в ссылку в Шлиссельбург и содержать под крепким караулом, а движимое и недвижимое все его имение отписать на нас…» Наказанию подвергся и Алексей Дмитриевич[245], — его лишили чина действительного статского советника, «написан прапорщиком в Кизлярский гарнизон», а имения конфискованы. Елизавета Петровна помиловала князя Алексея, он стал сенатором и закончил жизнь в 1768 году в чине действительного тайного советника. Лукьян Перов, главный обличитель Д. М. Голицына, не подвергся наказанию.

В четыре часа пополудни 8 января в дом Голицына прибыли генерал-полицеймейстер В. Ф. Салтыков и обер-комендант Игнатьев, чтобы отобрать у осужденного «кавалерию» (ордена), шпагу, опечатать бумаги, дом и выставить караул. На следующий день А. И. Ушаков и А. П. Волынский вызвали в Сенат генерала Леонтьева и велели отправить осужденного «в определенное ему место». Так отблагодарила Анна Иоанновна человека, усилиями которого она получила корону российской императрицы.

Это была замаскированная месть за деяния шестилетней давности, за попытку ограничить самодержавие. Что это была месть за прошлое, явствует из того, что в настоящем немощный старик не мог представлять и не представлял никакой угрозы трону.

Трагический конец Голицыных предсказывал поверенный в делах Франции Маньян еще в 1730 году, во время коронации Анны Иоанновны. Голицыны в дни празднества, по его словам, представляли «весьма жалкие фигуры. Царица не удостоила их ни одним взглядом, стараясь оказывать всякое почтение Остерману и князю Черкасскому. Вероятно, она поступит с Голицыными так же, как с Долгорукими»[246].

Сохранившиеся источники донесли до нас любопытные подробности об условиях содержания Дмитрия Михайловича в заточении и главным образом о богатейшем книжном собрании, свидетельствующем о его высоких духовных запросах, ставивших его в ряд самых образованных людей страны.

Голицын был доставлен в Шлиссельбург в первой половине дня 9 апреля. Сопровождавший узника поручик Измайловского полка Федор Кнутов получил предписание «дорогою от Петербурга до Шлютенбурха никого до Голицына не допущать, чернил и бумаги не давать, чтоб люди были всегда при нем». Сторожить узника поручили команде во главе с сержантом Преображенского полка Петром Голенищевым-Кутузовым. Инструкцию ему составили по шаблону аналогичных документов, определявших жизнь политических заключенных в заточении: Голицыну не разрешалось выходить из своих покоев, посещать церковь разрешалось только в часы, когда в ней отсутствовали прихожане, а прислуга, состоявшая из трех дворовых и «кухаря», была лишена и этого права. Инструкция обязывала сержанта следить, «чтоб никто с ним, Голицыным, не мог разговаривать», а также «смотреть накрепко, чтобы к нему никто не приходил из приезжих или проезжающих». Голенищев-Кутузов обязан был «за покупкою провизии посылать солдат, а отнюдь не людей Голицына». На содержание узника отпускали один рубль в день, а слуг — по гривне на человека. Одним словом, узника надлежало содержать в полной изоляции. Там до приезда Голицына томился в заточении В. Л. Долгорукий. Чтобы не превращать крепость в хранилище ссыльных, Кабинет министров распорядился перевести Долгорукого в Ивангород.

Одно послабление в содержании узника оговорено еще Волынским и Ушаковым перед отправкой его в Шлиссельбург: ему разрешалось взять «из бывших его пожитков серебра и платья и прочего, что он с собой взять пожелает». Перечень пожитков, взятых с собой Дмитрием Михайловичем, свидетельствует, с одной стороны, о его скромном достатке, а с другой — о его надежде на более или менее продолжительную жизнь в заточении. Помимо книг церковного содержания в списке предметов, доставленных вместе с узником в крепость, значилась серебряная кружка, три ложки, поднос, два медных котла, семь кастрюль, восемь оловянных ложек, девять тарелок и др. Гардероб Голицына состоял из четырех пар верхней одежды, черного кафтана и камзола, а также столового и постельного белья: десятка скатертей, двух наволочек, байковой рубахи и др.

Столовые запасы, видимо, наспех извлеченные из того, что находилось в доме, тоже были рассчитаны на продолжительную жизнь в заточении: 28 гусей, 85 русских кур, 20 полтей свинины, шесть вяленых севрюжин, бочка орехового масла, кадка меда, два четверика гречневой крупы, куль ржаной муки и др. Среди предметов, взятых Дмитрием Михайловичем с собой, значилось два костыля с костяными набалдашниками, из чего следует неспособность узника передвигаться без их помощи[247].

13 января 1737 года Кабинет министров принял к сведению два доношения Кнутова об отвозе Голицына в Шлиссельбург и Голенищева-Кутузова о приеме в крепость Голицына и его прислуги. Далее следуют донесения сержанта Голенищева-Кутузова о том, что «караул при князе Дмитрии Голицыне состоит в добром состоянии».

Первое такое донесение получено 18 января, но в последующих в связи с болезнью узника наблюдалось отступление от стереотипа. Так, уже 24 января сержант просил указа о разрешении допустить к Дмитрию Михайловичу священника. 23 февраля и 1 апреля он эту просьбу повторил, а 2 апреля извещал о болезни узника подагрой, «а кому пользовать — требует указа». 7 апреля — рапорт об ухудшении здоровья: он «ничем не владеет и требует попа». Во всех перечисленных случаях следовала бесстрастно-холодная резолюция: «во известие», то есть к сведению. Лишь в ответ на рапорт, полученный 8 апреля с извещением о болезни «подагрою и лихорадкой и затворился урин и просит о допущении для исповеди попа и присылки слабительного лекарства», последовала резолюция: «Допущен»[248].

Использовать запасы продовольствия, а также износить гардероб дряхлому старику, подвергнувшемуся сильному нервному потрясению, не довелось — он скончался через три месяца с небольшим и похоронен в Шлиссельбургской крепости. На могиле с каменной плитой значилась надпись: «На сем месте погребено тело князя Дмитрия Михайловича Голицына в лето от Рождества Христова 1737, месяца апреля, 14 дня, в четверток светлые недели, поживе от рождения своего 74 года, преставился». Вдумчивый биограф Д. М. Голицына Д. А. Корсаков заметил: «…князь Голицын понес наказание не за свои служебные поступки: они были только весьма плохо измышленным поводом для его осуждения». Автор сделал еще одно важное наблюдение, не со всеми положениями которого можно согласиться: «Лично для Анны Иоанновны он был опасен по своим политическим воззрениям; для ее немецкого правительства он был ненавистен за свою русскую национальность и родословность; для своих судей он был нестерпим за его ум и характер»[249]. Глубокое сомнение в правильности вызывает первое утверждение автора: никакой опасности для Анны Иоанновны беспомощный старик не представлял; его убеждения тоже не представляли опасности, ибо оставались при нем — он был лишен возможности их распространять и приобретать сторонников. Расправа с Голицыным, как и с Долгорукими, была примитивным актом мести.

И несколько слов о знаменитой библиотеке Д. М. Голицына, хранившейся в прославленном его имении Архангельском, что под Москвой. По словам отца исторической науки в России В. Н. Татищева, она содержала «многое число редких и древних книг, из которых при описке растащена; да и после я многих не нашел и уверен, что лучшие бывший герцог Курляндский и другие расхитили».

В десятилетнее правление Анны Иоанновны было организовано еще несколько судебных процессов, правда, менее громких и касавшихся менее знаменитых фамилий. К ним относится процесс над членом «ученой дружины», как называли просвещенных соратников Петра Великого, известным историком и администратором Василием Никитичем Татищевым — главой администрации, управлявшей металлургическими заводами на Урале.

На неуживчивого, с крутым характером талантливого администратора в 1739 году пожаловался Бирону сослуживец Татищева полковник Тевкелев. Бирон воспользовался случаем, чтобы придать делу Татищева политический оттенок, и поручил расследование жалобы своему клеврету графу Михаилу Головкину. Граф в угоду покровителю на основании беседы с Тевкелевым признал Татищева виновным во взятках и в неоправданно затянувшемся выборе места под строительство Оренбурга. Для более детального расследования дела была создана следственная комиссия. Меры Бирона невозможно расценить иначе как месть Татищеву за то, что тот решительно протестовал против передачи казенных заводов в частные руки, например Гороблагодатских заводов проходимцу Шембергу, которому в корыстных целях покровительствовал герцог.

Татищев конечно же был бы подвергнут суровой каре, если бы не смерть Анны Иоанновны и последовавшее за нею падение Бирона. Следствие, однако, не прекратилось, ибо сохранил влияние Михаил Головкин — враг Татищева и Остермана. Василий Никитич обратился за защитой к Остерману, и тот посоветовал ему обратиться с челобитной к Анне Леопольдовне с признанием своей вины и просьбой о помиловании. В результате судная комиссия 31 июля 1741 года прекратила существование, а Татищев получил назначение к калмыцким делам[250].

Неизмеримо больше испытаний выпало на долю другого соратника Петра Великого, его кабинет-секретаря Алексея Васильевича Макарова.

Положение Макарова кардинально изменилось при вступлении на престол Анны Иоанновны и появлении у трона немцев — теперь он стал предметом гонений влиятельнейших лиц в государстве: самой императрицы, графа Остермана и Феофана Прокоповича. У каждого из них были свои причины для неприязни к бывшему кабинет-секретарю.

Объяснение случившемуся дал сам Алексей Васильевич, когда Анна Иоанновна «не соизволила еще быть в России, то соизволила де писать ко оному Макарову просительные письма, и оный де Макаров надеялся быть, как ее императорское величество прибудет в Россию, при ней, но ошибся». Унизительные письма курляндской герцогини уязвляли ее самолюбие, и одна из первых мер императрицы состояла в изъятии собственных посланий к Макарову. Изъятие писем было во власти императрицы, но она была бессильна заставить Макарова забыть их содержание. Это, разумеется, не вызывало симпатий Анны Иоанновны к бывшему кабинет-секретарю.

По другому поводу неприязненные отношения Макарова установились с Феофаном Прокоповичем. Еще в 1724 году псковский архиепископ Прокопович добился согласия Петра I увеличить жалованье членам Синода и поручил кабинет-секретарю составить указ. «Но, — читаем в жалобе Прокоповича Анне Иоанновне в 1731 году, — господин Макаров, слышав тот его императорского величества именной про нас указ, никогда нигде не изволил объявить, хотя мы неоднократно о том стужали ему. А для чего не изволил того делать оный господин — совесть его знает, и на суде Божии оправдит или осудит его».

Против Макарова таил обиду и Остерман — его самолюбие было уязвлено тем, что Алексей Васильевич десять раз отказал ему в аудиенции. Мстительный Остерман отправил кабинет-секретарю унизительное письмо, заканчившееся фразой: «Не оставьте меня бедного, хотя иноземца, а верного слуги государства»[251].

Эта троица ожидала благоприятного момента, чтобы отомстить Макарову. Момент наступил с воцарением Анны Иоанновны — против бывшего кабинет-секретаря за его десятилетнее правление было организовано три процесса, и он все эти годы находился под следствием. Первые два, выражаясь современным языком, носили уголовный характер, и поэтому ограничимся лишь упоминанием о них, поскольку Макарову без особого труда удавалось опровергнуть обвинения во взяточничестве, казнокрадстве, укрывательстве писем Петра I и царевича Алексея, в намерении овладеть наследством родственника и др. Вина Макарова не была доказана, и о них можно было бы умолчать, если бы ко второму процессу не был причастен Остерман, действовавший так скрытно, что ничего не подозревавший Макаров даже обратился к нему с просьбой о помощи: «Государь мой милостивый, Бога ради сотворите со мною бедным свою высокую милость, чтоб я от такой безвременной печали не умер, за что Господь Бог и самих вас не оставит».

Главным обвинителем в третьем процессе выступил Феофан Прокопович, любивший объявить своих противников политическими преступниками. Он сумел убедить отличавшуюся подозрительностью императрицу в причастности Макарова к составлению сочинения против православия и заговору с целью свержения ее с престола. На этот раз делом Макарова занялась Тайная розыскных дел канцелярия, и он с 1734 по 1740 год находился под домашним арестом. 8 апреля 1736 года Макаров обратился к Анне Иоанновне с просьбой «из-за караула нас освободить, также и пожитченки наши распечатать, а по делу моему решение учинить». Мольба осталась без ответа. На новую челобитную, поданную накануне смерти, 6 июня 1740 года, «о сотворении с ним милости», Макаров тоже ответа не получил. Ложно обвиненный Макаров так и умер, не будучи оправданным.

Режим Анны Иоанновны проявил себя не только в истреблении представителей двух самых знатных фамилий, пытавшихся ограничить самодержавную власть императрицы. Анна Иоанновна использовала еще один способ мести представителям знати, которые ей виделись противниками самодержавия. Речь идет о привлечении родовитых людей к роли придворных шутов. Это была повседневная издевка над знатью, утонченное унижение ее достоинства. Напомним, должности шутов занимали представители рода князей Голицыных и Волконских, племянник адмирала петровского времени Ф. М. Апраксина — А. П. Апраксин.

Как относились современники к кровавым распрям Анны Иоанновны, выполнявшей роль послушной исполнительницы воли Остермана и Бирона? К сожалению, историки располагают ограниченным числом свидетельств современников, к тому же не отличающихся достоверностью; по понятным причинам следственный материал хранился за семью замками, и современники пользовались слухами и догадками.

Так, историки располагают откликом английского дипломата на казнь Долгоруких. Вот какими сведениями он поделился со своим начальством в депеше от 10 ноября 1739 года: «Недавно происходили страшные казни несчастной семьи Долгоруких, обвиненных в государственных преступлениях, даже в сношениях с Швецией. Вследствие этих обвинений многие члены семьи обезглавлены в Новгороде; между прочими князь Василий Лукич и князь Сергей, которого в прошлом году думали отправить в Англию. Казни эти составляют тайну. Особенно поражает, что многие из казненных не были ни в тюрьме, ни в ссылке»[252].

Неточности настолько очевидны, что опровергать их нет смысла. Депеша лишь подтверждает таинственность, которой были окутаны трагедии, и отсутствие у современников достоверных о них сведений. Они стали известны лишь потомкам, осудившим позорные действия императрицы.