КЛЮЧЕВОЙ СВИДЕТЕЛЬ

Перед отъездом Аргунов посетил Любовь Григорьевну. Она знала, что Аргунов едет в Россию, но не знала, естественно, зачем. Однако — догадалась. «Она встретила меня известием… что Бурцев сослался на какого-то важного сановника и что назначена проверка этого сановника. И эту проверку, заключила она, вероятно, будете делать вы». От кого жена Азефа узнала это? Неважно. Важно, что это знал — от нее — и ее муж. Вычислить имя «сановника» ему, с его-то аналитическим умом, было нетрудно.

Аргунова это не огорчило. Он сам перед отъездом отправил открытку «бедному Ивану Николаевичу» — просил не тревожиться и сохранять бодрость.

Прибыв в Петербург, Аргунов связался с кадетами. Они, против его ожиданий, охарактеризовали Лопухина как достойного человека, который давно не имеет ничего общего с правительством. Другие отзывы были в том же роде. Адвокаты, которые отказали бывшему полицейскому в приеме в свое сословие, притом не могли сказать о нем ничего плохого.

У Аргунова был «надежный паспорт», данный… Жученко. Но никто не беспокоил его до 11(24) ноября. В этот день он обнаружил за собой «демонстративную слежку». Ему удалось уйти от филёров, вскочив в извозчичью пролетку. На следующий день снова была слежка — и снова Аргунову удалось уйти. Его так и не взяли, хотя у полиции была информация и о нем, и о его миссии, и, вероятно, о его местонахождении. Арест Аргунова был бы важным аргументом, подтверждающим бурцевские обвинения. Но зачем же тогда за ним в открытую наблюдали?

Похоже, полиция попала в ловушку — Герасимов не очень понимал, как ему быть.

Что же происходило в эти дни, что стало причиной смятения?

Азеф в самом деле вернулся в Париж из Испании в очень подавленном состоянии. Если прежде он, пожалуй, расчетливо демонстрировал страх — там, где надо, перед тем, кем надо, то теперь он действительно был испуган и не мог себя сдерживать. Даже товарищи по партии видели, что перед ними — не прежний Иван Николаевич.

Минор собирался ехать в Россию восстанавливать Поволжский комитет. Азеф уже выдал его. Он опасался, что полиция не будет достаточно осторожна, арестует Минора и его товарищей и «подставит» его. И вот он до двух часов ночи без всяких внятных аргументов уговаривает Минора воздержаться от поездки — хотя прежде он же и советовал ему взяться за это дело. Понятно, что это внушало дополнительные подозрения.

Проще всего было бы бежать. Но что-то мешало. Что? Сыновья? Азеф уговаривал жену уехать в Швейцарию, а мальчиков оставить с ним. Она, естественно, не соглашалась — хотя и не догадывалась о его замыслах. Но не только в сыновьях было дело. Встать из-за стола, не доиграв — нет, этого Азеф не мог себе позволить, хотя уже знал, чувствовал, что его карта бита.

В какой-то момент он переехал в гостиницу — старательно уложив в чемодан все свои костюмы. Зачем? Жене он сообщил, что за квартирой может следить русская полиция. Она поверила. Чего он боялся в самом деле? Чего хотел? Возможности незаметно исчезнуть?

Пока что жизнь в гостинице в самом деле позволила ему втайне от жены и знакомых отправиться в Петербург. Это произошло как раз перед 10 ноября старого стиля.

Накануне Браудо передал Лопухину письмо от Бурцева. Историк жаловался, что его утверждениям не верят, говорил, что он на грани самоубийства. Суд хочет, чтобы он, Лопухин, подтвердил свои слова.

И в это же время на тайную квартиру Герасимова явился Азеф.

«Азеф был совсем подавлен и разбит. Он помнил судьбу Татарова и Гапона — и сейчас готов был на все, согласен был уехать на край света и вести жизнь Робинзона, — лишь бы только спасти жизнь. Сидя в кресле, этот большой, толстый мужчина вдруг расплакался.

— Все кончено, — всхлипывая, причитал он. — Мне уже нельзя помочь. Всю жизнь я прожил в вечной опасности, под постоянной угрозой… И вот теперь, когда я сам решил покончить со всей этой проклятой игрой, — теперь меня убьют.

Рассказ Азефа звучал чудовищно невероятно. Я знал Лопухина уже семь лет, раньше в Харькове, потом в Петербурге, знал его как человека, понимающего ответственность своих поступков, и как чиновника, ставящего исполнение долга всегда на первом плане… Я знал, что у него были конфликты с Треповым и Рачковским, а затем и со Столыпиным, и я находил, что по отношению к нему правительство поступило нелояльно. Он был единственный директор Департамента Полиции, который после отставки не был назначен сенатором и за которым даже не сохранили оклада. Он был, естественно, огорчен и обижен, и все это делало понятным враждебное направление его мыслей.

Но я не мог себе представить, что эти обстоятельства могли побудить его преступить свой долг и пренебречь сохранением служебной тайны. Я сказал потому Азефу, что дело это не может обстоять так, как он его излагает, что тут имеет место какое-то недоразумение. Пусть он спокойно отправится к Лопухину и вместе с ним лично урегулирует дело…»[275]

Наверное, даже сейчас эти рыдания были отчасти театральными. Азефу надо было побудить Герасимова к каким-то действиям. А Герасимов предоставлял ему действовать самому.

И вот — поздний вечер 11 ноября.

Лопухин сидит в своем кабинете. Через полтора часа у него поезд в Москву. Жена уже легла спать. И тут он видит в дверях знакомую ему большую, грузную фигуру.

Азеф ворвался к Лопухину, нарушая все правила вежливости, «опережая горничную, которая должна была доложить» о его приходе.

О дальнейшем разговоре мы знаем из показаний Лопухина на допросе, состоявшемся год спустя.

По словам Лопухина, Азеф не спрашивал его о разговоре с Бурцевым и не поставил его перед необходимостью лгать. Письмо, написанное Азефом Лопухину по свежим следам разговора, — свидетельство обратного:

«Теперь я знаю категорически и определенно, что Вы не говорили Бурцеву обо мне. Так как я знаю категорически и определенно, что он ссылается на Вас, то для меня ясно, что он говорит неправду, желая потопить меня»[276].

Итак, аристократ Лопухин, видимо, солгал плебею Азефу — а затем еще раз солгал суду.

О чем шел разговор дальше?

Азеф спросил, скажет ли Лопухин правду о нем революционному трибуналу. Алексей Александрович заявил, что никак с революционерами не связан и ничего им сообщать не будет. Азеф заметил, что Лопухин может быть «подвергнут допросу».

«На мой вопрос, как может состояться допрос, Азеф сказал, что мне могут угрожать. Я ему ответил, что на суд я не пойду. К вам могут явиться. Я ответил, что не допускаю мысли, чтобы ко мне, бывшему директору департамента полиции, явились революционеры… Тогда он обратился ко мне с просьбой о том, чтобы я разрешил ему сослаться на меня перед революционным трибуналом. Я тогда ему совершенно определенно сказал, что если он позволит себе сослаться на меня, то я тогда пойду в революционный трибунал и скажу правду»[277].

Затем Лопухин выпроводил Азефа, сказав, что ждет посетителя.

И у этого разговора есть апокрифическая подробность, сообщенная Лонге и Зильбером. Якобы в кабинет из спальни вошла жена Лопухина «…и, приблизившись к провокатору, бросила ему в лицо презрительную фразу: „Если мой муж откажется открыть, кто вы такой, то я сама все скажу“».

Завяжем еще один узелок на память.

Вернемся к письму, которое послал Азеф (явно не удовлетворенный разговором) Лопухину после 13 ноября. Ему важно было, чтобы Лопухин в той или иной форме опроверг свидетельство Бурцева о разговоре с ним. «Молчания одного недостаточно».

«Я позволяю себе выразить надежду, что Вы примете во внимание мою судьбу и, главное, судьбу моей семьи. Они ничего не знают, ничего не имеют. От них отвернутся все, они будут убиты со мной, если не физически, то нравственно. Прошу Вас, поймите это положение и сжальтесь над ними. Ведь все это прошлое (гадкое прошлое). Вы ко мне, как передавал мне Ратаев, питали большое доверие… Я не ставлю себе это в заслугу, как и то, что после ареста Гершуни соц.-рев. вознегодовали на Вас и хотели Вам мстить; я всячески отговаривал (если помните, на Сергиевской возле Вашей квартиры стало неспокойно для Вас…)»[278].

Лопухин уже знал (или догадывался), что сообщения о покушении на него в 1904 году являлись отвлекающим маневром — не самым правильным со стороны Азефа было напоминать об этом, как и использовать сентиментальный аргумент с «женой и детьми». (У Плеве тоже была семья. И у его кучера. И у Зильберберга была семья.)

Письмо Азефа имело прямо противоположный эффект; оно вызвало у Лопухина новый приступ отвращения и раздражения — и подстегнуло его к дальнейшим действиям.

Утром 18 ноября Аргунову донесли о состоявшемся неделей раньше свидании Азефа с Лопухиным и сообщили, что Лопухин готов встретиться с ним, Аргуновым, у себя на квартире в десять вечера того же дня. Все сведения он получил от своего саратовского знакомого С. Е. Кальмановича — друга Браудо и, кстати, масона той же ложи.

Аргунов срочно связался с Карповичем. «А вдруг, думалось мне, Азеф действительно в Петербурге и охранка пользуется этим, чтобы сочинить новый фантастический факт его свидания с Лопухиным».

Карпович ответил, что Азефа в Петербурге нет, что Боевая организация по-прежнему доверяет ему и зовет его в Россию, где без него дела совсем не идут. Например, не удалось использовать для покушения на царя похороны великого князя Алексея Александровича. Но Азеф на письма не отвечает, директив от него нет. (Явился бы Иван Николаевич в Петербурге не к Герасимову, а к своим боевикам, попытался бы «реабилитироваться делом» — может быть, и был у него шанс.)

Вечером Аргунов сидел у Лопухина — с Кальмановичем и Браудо. Каково же было его первое впечатление?

«Передо мной был человек, мало напоминавший полицейского. Скорее это был дворянин-помещик, не лишенный во внешних манерах, голосе, жестах интеллигентности… Только глаза Лопухина не мирили меня с ним: холодные глаза, столь обычные у чиновников, бюрократов, сановников. Но и эти неприятные глаза не были глазами полицейского, жандарма, сыщика. Они не бегали, не щурились, а смотрели прямо и выдерживали мой упорный, пристальный взгляд. Казалось, они не лгали»[279].

Лопухин рассказал все, что знает об Азефе. Для верности описал его приметы. Все совпало (вплоть до манеры сидеть, вобрав голову в плечи).

Аргунов со своей стороны описал значение Азефа для партии. Подчеркнул, что Лопухин — человек из противоположного лагеря, что эсеры не могут верить ему на? слово. Предложил для проверки еще раз устроить встречу с Азефом и притом предоставить ему, Аргунову, «возможность видеть и слышать все».

Лопухин не обиделся, но от новой встречи с провокатором отказался.

«Его выступление в деле Азефа должно быть правильно понято. А именно: он случайно проговорился об Азефе Бурцеву, и он не в силах отказаться от своих слов… Он не желал бы смерти Азефа, но еще больше не желает смерти Бурцева…»[280]

Разоблачая отъявленного лжеца Азефа, все сами лгали или блефовали. Бурцев пугал Лопухина своим самоубийством, Лопухин отвечал неправду в ответ на вопрос Азефа, а Аргунову утверждал, что ничего не слышал об Азефе с 1906 года и считал его убитым вместе с Татаровым. Трудно в это поверить.

Разговор продолжался часов пять, до поздней ночи. Сговорились продолжить общение. Лопухин обещал предоставить Аргунову свои свидетельства в письменном виде.

Аргунов продолжал наводить справки о Лопухине. Люди левого лагеря наперебой утверждали, что ему можно верить.

Тем временем бывшему генерал-прокурору был нанесен новый визит. 21 ноября в пять часов к Лопухину явился Герасимов. Алексей Александрович встретил его приветливо: он — по собственным словам — рассчитывал, что начальник Петербургского охранного отделения явился к нему от Столыпина с предложением о примирении (когда-то, до 1906 года, они были друзьями).

Самое время мириться!

Но Герасимов пришел говорить о деле Азефа. Он строго спросил Лопухина, будет ли он давать показания революционерам, если они этого потребуют. По словам Герасимова, Лопухин ответил так:

«На суд революционеров он не пойдет, но, конечно, если ему приставят браунинг, то не может быть и речи о том, что он должен сказать правду и не лгать, и выбора между ним, Лопухиным, и Азефом не может быть…

…Когда я заявил Лопухину, что обнаружение Азефа равносильно измене, что по долгу присяги, совести, чести и благородства он не должен предавать Азефа, бывшего его агента, и притом спасшего ему жизнь, Лопухин, перебив меня, заявил: „Вы знаете, как Министерство со мной поступило: уволило без пенсии“»[281].

Мог ли Лопухин в открытую объяснять свое «предательство» низким личным мотивом? Он отрицал это. Да и Герасимов в поздних воспоминаниях описывает этот разговор иначе. Но… и Алексей Александрович опять лукавил: он уже, не дожидаясь браунинга у виска, выдал Азефа не только Бурцеву, но и эсерам. И никто, заметим, никого из его близких не держал в заложниках.

Герасимов знал, что Лопухин собирается за границу. Он пригрозил, что содержание разговоров, которые он будет там вести с эсерами, непременно станет ему, Герасимову, известно. Именно эти угрозы взбесили Лопухина, который, по собственному признанию, готов был дать собеседнику пощечину… Во всяком случае, на дверь он ему указал.

«…Глубоко возмутила меня взваленная на мои плечи обязанность защищать агента полиции, несомненного в моих глазах преступника; меня возмутило еще и то, что только потому, что я не состою на государственной службе, ко мне в дом позволяют себе вваливаться агенты политического розыска, навязывать мне свои указания, как я должен лгать, и делать мне угрозы»[282].

Агенты политического розыска! Лопухин уже не делает разницы между Герасимовым и Азефом. Зря его не приняли в Партию народной свободы. Он рассуждал уже как настоящий кадет.

Как же Лопухин реагирует?

В тот же день он пишет такое письмо Столыпину (копии — товарищу министра внутренних дел А. А. Макарову и директору Департамента полиции И. М. Трусевичу):

«Милостивый государь Петр Аркадьевич! Около 9 часов вечера, 11 сего ноября ко мне на квартиру в доме № 7 по Таврической улице явился известный мне в бытность мою директором департамента полиции, с мая 1902 г. по январь 1905 г., как агент находящегося в Париже чиновника департамента полиции, Евно Азеф и, войдя без предупреждения ко мне в кабинет, где я в это время занимался, обратился ко мне с заявлением, что в партию социалистов-революционеров, членом коей он состоит, проникли сведения об его деятельности в качестве агента полиции, что над ним происходит поэтому суд членов партии, что этот суд имеет обратиться ко мне за разъяснениями по этому поводу и что вследствие этого его, Азефа, жизнь находилась в зависимости от меня.

Около 3 часов дня, 21 ноября ко мне при той же обстановке, без доклада о себе, явился в кабинет начальник СПБ охранного отделения Герасимов и заявил мне, что обращается ко мне по поручению того же Азефа с просьбой сообщить, как поступлю я, если члены товарищеского суда над Азефом в какой-либо форме обратятся ко мне за разъяснениями по интересующему их делу. При этом начальник охранного отделения сказал мне, что ему все, что будет происходить в означенном суде, имена всех имеющих быть опрошенными судом лиц и их объяснения будут хорошо известны.

Усматривая из требования Азефа в сопоставлении с заявлением начальника охранного отделения Герасимова о будущей осведомленности его о ходе товарищеского расследования над Азефом прямую, направленную против меня угрозу, я обо всем этом считаю долгом довести до сведения Вашего Превосходительства, покорнейше прося оградить меня от назойливости и нарушающих мой покой, а может быть, угрожающих моей безопасности действий агентов политического сыска.

В случае, если Ваше Превосходительство найдет нужным повидать меня по поводу содержания настоящего письма, считаю своим долгом известить вас, что 23 сего месяца я намереваюсь выехать из Петербурга за границу, на две недели, по своим личным делам.

Прошу Ваше Превосходительство принять выражение моего уважения.

А. Лопухин. 21 ноября, 1909 г.»[283].

Письмо было 23 ноября, в день отъезда, вручено не кому-нибудь, а Аргунову. Именно представителя эсеров Лопухин просил отнести письмо на почту («с целью уничтожить во мне сомнение, что документ действительно отправлен» — поясняет Аргунов). Понимал ли Алексей Александрович, что эсеры могут снять с письма копию? Ну, не мальчик же он был. (Аргунов передоверил отправку письма Браудо — предполагают, что копию снял он. Так или иначе, документ был опубликован за границей, что не облегчило участи его автора.)

Письмо содержало официальное заявление: Азеф — агент полиции.

Кроме того, договорились о новой встрече. Лопухин просил, чтобы в ней участвовал Савинков[284].

Бывший шеф полиции играл ва-банк. Почему?

В нем была, по всем отзывам близко знавших его людей, мальчишеская, авантюрная жилка. Но только раз в жизни она проявилась в такой степени. Нужен был импульс извне.

Вспомним два узелка, завязанных нами на память. Оба связаны с Екатериной Дмитриевной Лопухиной.

А теперь еще два свидетельства:

«Говорят, что Лопухин, испугавшись после визита к нему генерала Герасимова, не хотел продолжать свои разоблачения, но его жена заставила его продолжать их, сказав, что если он прекратит таковые, то она со своими дочерьми пойдет к социалистам-революционерам и сама расскажет все то, что ей известно»[285].

Это докладывает Гартинг из Парижа.

«Немалую роль в поведении Лопухина играет влияние его жены; она стоит за необходимость открыть правду об Азефе по мотивам моральным»[286].

Это говорили Аргунову знакомые Лопухиных.

Каждое из свидетельств может быть ошибочным или преувеличенным, но все вместе они доказывают: роль жены Лопухина в азефовско-бурцевской эпопее очень велика.

А теперь подумаем: от кого мог получить экс-губернатор и экс-депутат Сергей Дмитриевич Урусов в мае 1908 года ту записку, которая через Орлова-Давыдова попала к Морозову? От зятя… или от сестры? А когда с запиской не вышло, не Екатерина ли Дмитриевна стала подталкивать мужа ко все новым и новым рискованным шагам?

Но… зачем?

Для Лопухина в 1904–1905 годах Азеф был всего лишь одним из агентов. Да, были сомнения в его честности. Все это еще не повод, чтобы обсуждать в семейном кругу его персону. Но вот, допустим, Лопухин в начале 1908 года случайно узнаёт, что его бывший агент, который явно недоговаривал относительно покушения на Плеве (конечно, о том, что Азеф — глава террористов, Лопухин до разговора в поезде не знал), играет какую-то исключительную тайную роль при Герасимове и Столыпине, дает им политические советы, исполняет их какие-то не очень понятные поручения. Это сердит его. И он делится своим раздражением с женой.

А она… она начинает действовать. Что ею движет — моральные соображения, своеобразная забота о карьере мужа (скажем, она убеждена, что он был бы уместнее в качестве премьера, чем Столыпин) или, чем черт не шутит, в самом деле обида на отставку без пенсии? Трудно сказать. Несомненно только одно: в итоге ей пришлось примерить на себя участь жен декабристов, следующих за своими мужьями в Сибирь.

Пока что бывший полицейский Лопухин и революционер Аргунов дружески беседовали в Лондоне о том, как первый ссылал второго в «Якутку». Аргунов честно предупреждал Лопухина, что ему может грозить «браунинг» и со стороны эсеров, если они ему не поверят, и со стороны черной сотни, поощряемой охранкой. (Забавно представить себе черную сотню, мстящую за Евно Фишелева сына Азефа, но всё бывает.) Браунинга Лопухин не боялся, а то, что Столыпин осмелится судить его открытым судом, — это ему и в голову не приходило.

Встреча с Черновым и Савинковым состоялась 10 декабря по старому стилю, в день отъезда Лопухина из Лондона. Эсеры, утром прибывшие в английскую столицу, прямо с поезда явились к Лопухину. Дверь им открыла Екатерина Дмитриевна (опять она!) и объяснила, что сейчас Алексей Александрович принять их не может — придет попозже. За два часа до отъезда Лопухин сам пришел к Аргунову. Разговор был поневоле краток.

Алексей Александрович повторил все сказанное. Назвал полный список «освещенных» Азефом в 1903–1905 годах дел. Упомянул о том, что сейчас, в 1908 году, Азеф — самый высокооплачиваемый агент (14 тысяч в год — видимо, с учетом премии). Если Лопухин это знал, то, уж конечно, не от Бурцева впервые услышал он о том, что Азеф жив, здоров и продолжает работать на полицию.

Его выслушали благосклонно.

Вожди ПСР резко изменили мнение и почти уверились в виновности Азефа. Дело в том, что за эти дни они успели провести кое-какое собственное следствие.