ПЕТР АРКАДЬЕВИЧ И АЛЕКСЕЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ
Если разоблачение Азефа было ударом по ПСР и близким к ней кругам, то и правительству пришлось очень несладко.
Загорелась земля под Столыпиным — покровителем Герасимова, покровителем Азефа. Премьер стал действовать решительно, опережая ход событий.
Прежде всего, он доложил императору о «предательстве» Лопухина. Видимо, Николай II впервые услышал имя Азефа. Между прочим, узнал он и о том, что год назад в Ревеле этот агент предотвратил покушение на его жизнь. Николай не любил евреев, но умел быть благодарным. Он распорядился примерно наказать бывшего чиновника, поставившего под удар верного царского слугу.
18 января бывший директор Департамента полиции был арестован.
Тем временем левоцентристская парламентская оппозиция (кадеты и эсдеки[316]) воспользовалась ситуацией.
3 февраля Партия народной свободы внесла в Думе проект запроса министру внутренних дел:
«Известно ли министру внутренних дел об участии Азефа в организации и в совершении ряда террористических актов и какие намерен он принять меры к прекращению со стороны правительственных агентов руководительства террористическими актами и участия в их свершении? Настоящий запрос следует признать спешным»[317].
Второй запрос внесли социал-демократы. Он был еще радикальнее. Эсдеки прямо приписывали Департаменту полиции убийства Богдановича, Плеве и великого князя Сергея Александровича. Комиссия во главе с графом В. А. Бобринским (фракция «умеренно-правых») рекомендовала кадетский запрос подать, а социал-демократический отклонить.
11 февраля состоялись прения. В зале находились представители правительства и сам премьер.
В защиту своего запроса выступил эсдек Иван Петрович Покровский.
Вот лишь одна цитата из его пространной речи:
«…Правительство проводит провокацию как средство, но провокация превращается агентами правительства в самоцель. Охранники пользуются провокацией в своекорыстных, материальных или служебных целях. Если вознаграждают за всякий розыск, если получают денежные награды и повышения по службе, если трудно обнаружить реальную революционную деятельность, остается, и при свободе действий так легко, организовать это за свой счет. И вот мы видим, что охранники ставят типографии, допускают транзит литературы, транзит оружия и сами участвуют в этом… Граф Бобринский, желая довести до абсурда наш вывод, говорит: „Что же, по-вашему, получается, что Столыпин сам организует на себя покушение? Да, скажем мы“ (смех справа)»[318].
В этих рассуждениях было много полемических преувеличений, но по сути Покровский был прав: разве Столыпин не санкционировал подготовку фиктивного покушения на себя летом 1906 года?
Можно было не верить утверждениям эсеров об активной террористической деятельности Азефа. Власти объявили их ложью. Но, резонно спрашивал эсдек, зачем бы ПСР врать? «Ведь для них не составляет приятного удовольствия распространение того, что в их партии играл видную роль агент правительства»[319]. Бобринский мог возразить только то, что Государственная дума вообще не должна рассматривать «документы, исходящие от цареубийц».
Что касается документов, тут власти ожидал сюрприз. На трибуну поднялся член Трудовой группы (самой близкой эсерам фракции в 3-й Думе), присяжный поверенный Андрей Андреевич Булат.
Официально признано, начал он, что Азеф «был агентом русского правительства» (голос справа: он был также жидом) — а вот документы, подтверждающие его революционную деятельность. Какие документы? — Письма Азефа. — Заверенные? — язвительно спрашивают с правых скамеек. Нет, не заверенные, отвечает Булат, но и в Департаменте полиции, и во Всемирной электрической компании наверняка есть образцы почерка Азефа: провести экспертизу ничего не стоит.
Булат прочитал письмо Азефа товарищам от 7 января и письмо Савинкову от 10 октября 1908 года. В этих письмах, которые мы уже цитировали, Азеф подробно касается своих террористических подвигов. Во втором — особенно подробно. Что делал, где был, о чем знал.
Снова выступил Покровский, еще злее, чем раньше. Потом — кадет Осип Яковлевич Пергамент. Увы, объем этой книги не позволяет подробнее написать об этом блестящем, красивом и смелом человеке, математике и юристе, одесском денди, и о постигшей его всего несколько месяцев спустя странной и трагической гибели. Пергамент был, как всегда, желчен и эффектен:
«Правительство вело азартную игру, но оно забыло только одно правило, правило приличия, что можно играть только за свой счет, а не за чужой»[320].
И в этот момент произошло нечто неожиданное. Столыпин, чье выступление совершенно не планировалось, попросил слова.
Речь Столыпина по делу Азефа стала одним из его ораторских шедевров. И это была чистой воды импровизация. Вообще, при чтении парламентских и съездовских стенограмм той поры поражаешься тому, как длинно, складно, логично, с риторическими фигурами умели (и любили) говорить люди столетней давности — без записи и без подготовки.
О чем же говорил Столыпин?
Начал он довольно тривиально. Все сведения, на которых строится обвинение против правительства, «исходят из революционного лагеря» и «противоречат тем материалам, которые имеются в распоряжении правительства».
«…Те лица или партии, которые подняли дело об Азефе в Государственной думе, хотят поставить правительство в положение невыгодное, сбить его на определенную позицию, которая дала бы заявлениям правительства желательную для противников его окраску. Эта позиция, это положение — положение стороны обороняющейся»[321].
Столыпин искусно избегает этого положения. Он касается смысла слова «провокатор» и отвергает принятое в революционной среде расширенное его толкование. «Сотрудник полиции, который не подстрекает никого на преступление, который и сам не принимает участия в преступлении, почитаться провокатором не может».
Дальше:
«Кто же такой Азеф? Я ни защищать, ни обвинять его не буду. Такой же сотрудник полиции, как и многие другие, он наделен в настоящее время какими-то легендарными свойствами… Правительство же, как я сказал, может опираться только на фактический материал, а считаться с разговорами, которые, несомненно, должны были создаться вокруг такого дела, с разговорами характера чисто романического, фельетонного на тему „Тайны департамента полиции“, оно, конечно, не может»[322].
Столыпин излагает складывающуюся на глазах официальную версию биографии Азефа — заурядного осведомителя. Сам он, разумеется, ничего не знал о работе «такого же сотрудника полиции, как и многие другие» до 1906 года и пользовался справками, предоставленными Герасимовым, — тоже с чужих слов. Аргументация, которой он пытался разбить утверждения своих оппонентов, была наивна. Якобы, например, руководитель покушения всегда присутствует на месте преступления, а раз Азефа не было в Петербурге в момент убийства Плеве и в Москве в день убийства Сергея Александровича — то и глава террористов не он. Террористические убеждения молодого Бурцева и запутанное прошлое Бакая тоже имели мало отношения к делу. Неважно. Впечатляли не аргументы Столыпина, а его уверенный тон.
«В этом деле для правительства нужна только правда, и действительно, ни одна из альтернатив в этом деле не может быть для правительства опасна. Возьмите, господа, что Азеф сообщал только обрывки сведений департаменту полиции, а одновременно участвовал в террористических актах: это доказывало бы только полную несостоятельность постановки дела розыска в Империи и необходимость его улучшить…
Насколько правительству полезен в этом деле свет, настолько же для революции необходима тьма. Вообразите, господа, весь ужас увлеченного на преступный путь, но идейного, готового жертвовать собой молодого человека или девушки, когда перед ними обнаружится вся грязь верхов революции. Не выгоднее ли революции распускать чудовищные легендарные слухи о преступлениях правительства, переложить на правительство весь одиум дела, обвинить его агентов в преступных происках, которые деморализуют и членов революционных партий, и самую революцию?»[323]
Особенно блестящ был финал речи.
«Мы, правительство, мы строим только леса, которые облегчают вам строительство. Противники наши указывают на эти леса, как на возведенное нами безобразное здание, и яростно бросаются рубить их основание. И леса эти неминуемо рухнут и, может быть, задавят и нас под своими развалинами, но пусть, пусть это будет тогда, когда из-за их обломков будет уже видно, по крайней мере, в главных очертаниях здание обновленной, свободной, свободной в лучшем смысле этого слова, свободной от нищеты, от невежества, от бесправия, преданной, как один человек, своему Государю России. (Шумные рукоплескания справа и в центре.) И время это, господа, наступает, и оно наступит, несмотря ни на какие разоблачения, так как на нашей стороне не только сила, но на нашей стороне и правда. (Рукоплескания справа и в центре.)»[324].
И такое красноречие тратилось на защиту тезиса о невиновности Азефа (и его полицейских покровителей) в провоцировании террора, тезиса, в который сам Столыпин не мог верить, потому что не дурак же он был.
Дебаты продолжались 13 февраля. Выступали Маклаков, Дзюбинский, Жуковский, Гегечкори, Тобольский, Милюков. Требовали создания думской комиссии, допроса находящихся на каторге в пределах досягаемости террористов (Сазонова, Боришанского, Абрама Гоца). Но в основном уже сказанное повторялось другими словами. Правые вяло отругивались. Бобринский попрекал кадетов былым сочувствием террору. Неожиданный оборот теме дал Пуришкевич:
«Целый ряд политических убийств был совершен в годы, когда во главе правительства стоял граф С. Ю. Витте. Витте создал еврейскую революцию. Витте стоял во главе этой революции»[325].
Все эти разговоры шли в полупустом зале. Интерес к делу Азефа упал. В конце концов Дума отклонила оба запроса, закрыла тему и «перешла к очередным делам».
Почему правительство Столыпина выбрало именно такую тактику? Эсеров еще можно понять — для них Азеф был героем, живым знаменем. Но для полиции он — просто агент. Притом еврей. Почему не признать, что злодей-одиночка обманывал своих нанимателей, коль скоро тому предъявлены прямые доказательства? Но речь шла о политической судьбе самого Столыпина. Именно он дал Герасимову карт-бланш на опасную игру, ставкой в которой была жизнь царя. Если Плеве и Сергея Александровича убили при Витте, то это было при нем.
Столыпину удалось избежать расследования. Но этот успех имел обратную сторону.
Характерный пример — письмо Александра Блока Василию Розанову от 20 февраля 1909 года:
«…Как осужу я террор, когда вижу ясно, как при свете огромного тропического солнца, что: 1) революционеры, о которых стоит говорить (а таких — десятки), убивают, как истинные герои, с сияньем мученической правды на лице (прочтите, например, 7-ю книжку „Былого“, недавно вышедшую за границей, — о Каляеве), без малейшей корысти, без малейшей надежды на спасение от пыток, каторги и казни, 2) что правительство, старчески позевывая, равнодушным манием жирных пальцев, чавкая азефовскими губами, посылает своих несчастных агентов, ни в чем не повинных и падающих в обморок офицериков, не могущих, как нервная барышня… из Медицинского института, видеть крови, бледнеющих солдат и геморроидальных „чинов гражданского ведомства“ — посылает „расстрелять“, „повесить“, „присутствовать при исполнении смертного приговора“»[326].
Этот текст, сошедший с пера первого поэта эпохи, сам по себе очень выразителен, но важно место про «азефовские губы». Они приписаны не тому миру, где Азеф был вождем и героем, но где нашли в себе силы от него отречься, а тому, где он был сравнительно мелкой пешкой, но где его продолжали защищать.
Между тем 28–30 апреля Особое присутствие Сената под председательством В. П. Варварина слушало дело Алексея Александровича Лопухина.
Это был в высшей степени необычный процесс. Бывшему директору Департамента полиции ставилось в вину участие в преступном сообществе, «поставившем целью ниспровержение, путем вооруженного восстания, террористических актов и цареубийства, существующего в России, Основными Законами утвержденного, образа правления» и оказания этому обществу услуг.
В числе свидетелей были заявлены Зубатов, Святополк-Мирский, Урусов, Герасимов, Ратаев, Рачковский. Трое последних, находясь за границей, явиться не смогли, но их показания были зачитаны. Кроме того, по ходатайству защиты, давали показания деловые партнеры Лопухина, подтверждавшие, что его поездка в Лондон была заранее запланирована и никак не связана с разоблачением Азефа (обвинение утверждало, что Лопухин специально поехал встречаться с эсерами). Екатерина Дмитриевна Лопухина была заявлена в числе свидетелей, но, по ходатайству мужа и своему собственному, от дачи показаний освобождена.
Прокурор В. Е. Корсак избрал умный путь. Он не защищал Азефа как человека:
«Если бы он был агентом Правительства, человеком долга, присяги, можно было бы удивиться его смелости, спорить с теми рискованными способами, которые он применял, но ведь это был не правительственный агент, он был революционером pur sang, который продавал своих за деньги врагам, и, конечно, такая деятельность ничьей симпатии заслужить не может. Но не с точки зрения морали надо, мне кажется, оценивать деятельность Азефа. Надо оценивать ее с точки зрения услуг, оказанных им делу политического розыска…»[327]
Что касается участия Азефа в терактах, то доказательств нет, и пока их не будет — «это должно считаться голословным». Даже если и участвовал — «разоблачают преступника перед властью, а не перед преступниками же»[328]. Идеалистические мотивы Лопухина подвергались прокурором сомнению. Может быть, он «мстил за свою развенчанную служебную карьеру», может, «руками революционеров хотел достичь той власти, которой он так жаждал» — это «с точки зрения уголовного права совершенно безразлично»[329].
Корсаку противостоял почти семидесятилетний присяжный поверенный Александр Яковлевич Пассовер, старейшина российского адвокатского сословия, блестящий оратор, достойный соперник Плевако и Карабчиевского. Его речь была полна язвительности и по отношению к эсерам, и по отношению к полиции («Finita la comedia!.. Во главе розыска стал глава революции»). Доказать законность действий Лопухина адвокат не мог. Но он доказывал их спонтанность, непреднамеренность и…
На суде были зачитаны письма, изъятые при аресте у членов ПСР Бородулиной и Кикайон, — как улика, подтверждающая встречи Лопухина с эсерами (впрочем, последние не делали из этих встреч секрета). Но в этих письмах имелись и печальные фразы о состоянии, охватившем партию («Разбежались генералы, остались одни девицы… Развал полный. Страшно подумать о будущем»). Пассовер воспользовался этими пассажами:
«Вот продукты деятельности Лопухина. Вот та существенная польза, которую он оказал партии… Если вырвалось у него признание, выбросившее за борт Азефа, то этим он большую пользу оказал России, чем радикальным партиям. Само собой разумеется, что отныне партия не существует. Не может существовать отныне партия, которая терпит таких деятелей, как Азеф, которые могут добиться в ней высших должностей, стать заправилами партии…»[330]
То есть если действия Лопухина были и противозаконны, то в конечном итоге полезны для власти и общества.
А сам подсудимый? Он был менее красноречив. Но ему и не позволили проявить красноречие. Террористам Каляеву и Сазонову разрешили напоследок сказать больше, чем бывшему полицейскому начальнику.
Лопухин пытался объяснить суду некоторые профессиональные вещи.
«За границей полиция никогда не вводит своих агентов в организацию[331]. Она получает свою осведомленность совершенно иным способом. В России, при существовании революционных организаций, полиции обойтись без агентуры совершенно невозможно. Для меня весь вопрос сводился к тем границам, в которых агент может существовать и действовать»[332].
Он вспоминал конкретные эпизоды своего полицейского прошлого, доказывал, что деятельность любого агента, вошедшего в центральные органы революционной партии, становится опасной и контрпродуктивной. И тут его прерывали — «этого нет в деле». Суд хотел показаний о собственных действиях Лопухина — и всё.
Что мог он сказать об этом?
«Я, всегда подозревавший, что Азеф провокатор, не мог этому заявлению (Бурцева. — В. Ш.) не поверить. Может быть, я поверил несколько легкомысленно, но раз я поверил, молчать об этом я не считал возможным… Если бы я молчал, то, читая в газетах о совершении политических убийств и смертных казнях, я считал бы это на своей совести. Мой обвинитель ставит мне в упрек, что я не пошел заявлять об этом начальству… Я не мог заявить, потому что у меня были совершенно определенные сведения о том, что полиция знала и полиция терпела. Я объяснял эту терпимость тем, что низшие агенты, как, например, начальники охранных отделений, обманывают правительство»[333].
Явно имеется в виду Герасимов.
За процессом следил царь. На отчете о процессе он собственноручно написал: «Надеюсь, что будут каторжные работы».
Когда надежды сбылись — суд приговорил Лопухина к пятилетней каторге — высочайшая резолюция была: «Здорово!» Николай так и не понял, кто угрожал его жизни и кто ее спас.
Ходатайство Лопухина об отсрочке приговора и освобождении под залог удовлетворено не было.
При всей двусмысленности действий и личности бывшего директора Департамента полиции, приговор над ним вызвал негодование в очень широких кругах — от либерально-кадетских до бюрократических. Для первых налицо было попрание права да и логики (Лопухин — член «преступного сообщества» эсеров?). Для вторых — нарушение неписаной корпоративной солидарности.
Спустя три недели общее собрание кассационных департаментов Сената сократило приговор до пятилетней ссылки в Минусинск. В 1912 году Лопухин был амнистирован.
Он жестоко поплатился за свою «мальчишескую смелость». Но расплата Столыпина — его друга, а потом врага — оказалась более суровой.
1(14) сентября в Киеве в городской театр, на спектакль, на котором присутствовали царь и Столыпин, пришел 24-летний помощник присяжного поверенного и агент Департамента полиции Дмитрий Григорьевич (Мордко Гершкович по паспорту) Богров. Вошел по личному пропуску, выданному местным начальником охранного отделения. Накануне он сообщил своим полицейским начальникам о готовящемся на Столыпина или царя покушении. И покушение, как известно, действительно состоялось…
Разоблачение Азефа фактически положило конец террору. Выстрел Богрова нанес жестокий удар по институту тайных агентов, «провокаторов».
Но самый знаменитый из них был жив и пока что здоров. Герр Александр Неймайер по-прежнему играл на берлинской бирже, ходил в оперетку, наслаждался близостью мамочки-Хедди, тосковал по сыновьям.
И его история еще не закончилась.