Глава третья КРЕСТНЫЙ ОТЕЦ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава третья КРЕСТНЫЙ ОТЕЦ

Хемингуэй, быть может, самый изученный писатель XX века, но ни одна деталь его биографии не обходится без неясностей. Неясно даже, какую первую работу он опубликовал в «Стар уикли»: то ли это была «Кочующая выставка», история от 14 февраля 1920 года о том, как художники сдают картины напрокат, то ли «Новый эфир для хирурга из Торонто», заметка о медицине от 27 января. Обе вышли без указания автора — отсюда и разногласия. Крэнстон впоследствии вспомнил только «Кочующую выставку»: «Такую статейку мог сочинить любой приличный репортер. Он получил за нее пять долларов». 6 марта вышел текст уже с подписью: «Попробуйте побриться бесплатно».

«— Извините, — сказал я, — я иду наверх.

Наверх — это значит туда, где бесплатно обслуживают новички.

В салоне наступила гробовая тишина. Молодые парикмахеры многозначительно переглянулись. Один из них сделал выразительный жест, проведя указательным пальцем по горлу.

— Он идет наверх, — сказал парикмахер приглушенным голосом.

— Он идет наверх, — эхом отозвались другие и переглянулись. <…>

Бриться было не так уж страшно. Ученые говорят, что смерть через повешение — даже очень приятная смерть»[6].

13 марта появились два текста: один о боксе, другой можно рассматривать как набросок к рассказу о Кребсе: «Как прослыть ветераном войны, не понюхав пороха». «Купи или возьми почитать хорошую историю войны. Изучи ее тщательно, и тогда ты сможешь вести вразумительную беседу о событиях на любой части фронта. Более того, тебе придется не раз доказывать ветерану его ошибки, если даже не полное невежество. <…> Теперь, когда ты прочно утвердил свое общественное положение бывалого солдата, а возможно, даже и героя, все остальное легко. Будь скромен и непритязателен, и у тебя не будет никаких недоразумений. Если кто-нибудь в конторе обратится к тебе „майор“, отмахнись рукой, улыбнись протестующе и скажи: „Нет, не совсем майор“. После этого все в конторе будут называть тебя капитаном. <…> Остается совсем немного. Войди один как-нибудь ночью в свою комнату. Вынь сберкнижку из ящика стола и просмотри ее. Положи ее обратно в ящик. Встань перед зеркалом, посмотри себе в глаза и запомни, что пятьдесят шесть тысяч канадцев погибло во Франции и Фландрии. Потом выключи свет и ложись спать».

Никому не пришло в голову, что автор пишет о себе, однако он к тому времени заврался до такой степени, что, возможно, начал преувеличивать собственную вину и ему казалось, что он вовсе не был на фронте. Высказавшись, он частично сбросил с души камень и написал прелестную юмореску о мэре, любителе спорта: «Если бы горожане, возраст которых позволяет принимать участие в выборах, ходили бы смотреть игру в шарики, чехарду и в классы, мэр непременно посещал бы их с не меньшим энтузиазмом». Грегори Кларку эта безделушка понравилась больше других: «Он выбирает слова очень точно, с пониманием. У него необыкновенный стиль». Всего он опубликовал в «Стар уикли» как минимум 14 очерков: о ловле рыбы, женской борьбе, магазинных кражах, бутлегерах: работы небольшие, гонорар до десяти долларов, и ни одна по уровню недотягивает до лучших канзасских текстов.

В мае закончилось его соглашение с Коннэйблами, и он по просьбе отца вернулся в Оук-Парк, договорившись провести лето в Мичигане с Брамбаком и Биллом Смитом. В письме к Гарриет Коннэйбл сообщал, что наймется на корабль и поплывет в Японию. Ему вот-вот исполнялся 21 год, он воевал «как большой», пил «как большой», работал, пережил любовную драму, но назвать его взрослым язык не поворачивается. В начале июня он прибыл с друзьями в Хортон-Бей. Грейс с детьми и няней жила в Уиндмире, Кларенс оставался в Оук-Парке — из-за пациентов. Отец и мать полагали, что их громадное, выздоровевшее, почти совершеннолетнее дитя возьмет на себя хозяйственные заботы на ферме: фрукты, корова, цыплята, навоз. Нашли дурака… Неясно, делал ли он по дому хоть что-нибудь. Судя по воспоминаниям Брамбака и Смита, образ жизни 21 — летнего Эрнеста был тот же, что и у пятилетнего. Ночевали то в Хортон-Бей, то в лесу, то в Уиндмире, знакомились с девицами, играли в мяч. Он все время что-то доказывал: бегает быстрее всех, знает лес лучше всех, рыбу ловит как никто, не боится боли (для чего демонстративно прошелся босиком по бутылочным осколкам). Родителям это не нравилось. Грейс жаловалась мужу, тот писал ей: «Мне кажется, что Эрнест хочет как-то рассердить нас, чтобы Брамбак оказался свидетелем того, как мы заявим, что будем рады, если он уедет и займется делом. Я написал ему, чтобы он нашел себе занятие, стал самостоятельным и респектабельным, уехал бы из Хортон-Бей и отправился работать…»

В конце июля Урсула и Санни с соседскими детьми ночью без спроса отправились на пикник, пригласив Эрнеста и Брамбака. Шестеро детей и два взрослых оболтуса жгли на отмели костер и пили пиво. Среди ночи одна из родительниц, миссис Лумис, обнаружила, что кровать ее чада пуста, кинулась в Уиндмир и учинила скандал, Рут Арнольд, посвященная в затею, призналась во всем. Заподозрили «оргию». Участники пикника вернулись домой в три ночи; матери были в гневе и ответственность возложили на старших. Эрнест извиниться отказался. На следующий день Грейс изгнала его из дому с письмом: «С тех пор как тебе исполнилось восемнадцать и ты перестал нуждаться в советах родителей, я старалась молчать и позволить тебе самому заботиться о своем спасении. Я имею в виду твою жизненную философию, твой этический кодекс в отношениях с мужчинами, женщинами и детьми. Но теперь, когда тебе двадцать один, я возьму на себя смелость высказать тебе кое-что еще раз». Грейс уподобила родительскую любовь банковскому счету, который открывается ребенку при рождении, а тот его тратит: Эрнест истратил все. «Пока ты, мой сын, не приведешь себя в порядок, не оставишь образ жизни бездельника и поиски удовольствий, ты берешь взаймы без возврата. Перестань жить за чужой счет и тратить свой доход на прихоти. Перестань торговать своим смазливым лицом, дурачить маленьких девочек и пренебрегать своим долгом перед Богом и нашим Спасителем Иисусом Христом. Иначе говоря, стань взрослым — ибо ты на грани банкротства. Ты перерасходовал свой счет. Твоя все еще любящая и молящаяся за тебя мать, Грейс Холл Хемингуэй».

Сын опять не повинился, а взял напрокат трейлер и отправился рыбачить с компанией. Он написал Грейс Куинлэйн: мать выгнала его ни за что, она «обрадовалась случаю избавиться от меня», теперь его «манят дальняя дорога, и морские просторы, и старенький грузовой пароход, уходящий за горизонт». Он также сообщил, что мать злится за то, что он «не дал ей выбросить две или три тысячи на постройку коттеджа для нее, когда отцу предстояло отправить сестер в колледж». Своей первой жене он тоже расскажет эту историю, только заметит, что «две или три тысячи» мать должна была потратить на его обучение в Принстоне: так впервые проявится досада на отсутствие престижного диплома. На самом деле неизвестно, мечтал ли он о Принстоне, когда заканчивал школу (его сестры в мемуарах об этом не упоминают), просил ли у родителей денег на университет, вернувшись из Италии (семейная переписка об этом умалчивает), а раз это неизвестно, то и невозможно ответить, согласились бы Кларенс и Грейс отправить его в Принстон или нет. Деньги в семье имелись (Кларенс делал инвестиции в коммерческие предприятия в размере, изрядно превышающем «две или три тысячи»), Грейс была честолюбива — вроде бы должны были, если б сын захотел. Но он утверждал, что не получил образования исключительно из-за коттеджа Грейс. Что за коттедж? Ведь именно в нем, как считает Линн, кроется причина ненависти сына к матери…

Грейс затеяла на участке, где располагалась ферма, строительство домика. Сказала, что ей «надоело быть ломовой лошадью», хочется побыть в одиночестве и покое. Кларенс считал это блажью, написал архитектору, что не отвечает за действия жены, но деньги были ее собственные, и она сделала, что хотела. Это не означало разрыва с семьей: по свидетельству дочерей, они часто проводили время в доме матери, а Грейс бывала в Уиндмире: два коттеджа разделяло озеро, через которое дети перевозили ее на лодке. У себя она музицировала, занималась живописью и изготовлением плетеной мебели. В этих занятиях ей помогала Рут Арнольд. Дочери Хемингуэев воспринимали Рут как подругу: Кэрол писала, что та «внесла доброту и невинную доброжелательность в семью, состоящую из сильных и колючих людей» и «ее постоянное присутствие смягчало для детей все семейные драмы». Эрнест же решил, что Грейс и Рут состоят в любовной связи (и не придумал ничего лучше, чем убедить в этом малыша Лестера), возненавидел мать, «променявшую» мужа на Рут, и впоследствии публично называл ее «сукой» и, если верить его сыну Патрику, «гермафродитом».

Линн полагает, что связь между Грейс и Рут действительно была, потому что: а) об этом болтала соседка; б) Грейс и Рут переписывались, называя друг друга «милая» и т. п.; в) Кларенс выгнал Рут из дома в Оук-Парк. Соседка была та самая Лумис, которой всюду виделись оргии, а женщины викторианской поры всегда писали друг дружке нежно и страстно, но третий довод кажется серьезным. Письма Кларенса к Грейс, где он объясняет решение отказать Рут от дома, не сохранились. Грейс в ответ писала: «Ни один человек в мире не может быть моим мужем, если он не прекратит играть в мелкую ревность с преданной подругой своей жены». Однако это доказывает лишь то, что Кларенс (которому, не исключено, миссис Лумис пыталась «открыть глаза») ревновал жену, а не факт ее измены. Без сомнения, Грейс была очень привязана к подруге, но маловероятно, чтобы столь набожная дама выбрала в качестве объекта преступной любви няньку своих детей, поселившуюся в их доме еще ребенком, и открыто сожительствовала с нею. Тем не менее Кларенс запретил Рут подходить к его дому.

Несмотря на разногласия из-за Рут, в случае с «изгнанием» сына Кларенс полностью принял сторону жены и писал ей: «Я очень хочу, чтобы Эрнест проявил пристойное послушание по отношению к тебе и не вел себя вместе с Тедом как приживальщик… Я также напишу Теду в Хортон-Бей, объясню ему, что для тебя это уже слишком, чтобы он дольше находился в Уиндмире, и потребую, чтобы он и Эрнест не возвращались в Уиндмир, пока ты не пригласишь их… Я буду по-прежнему молиться за Эрнеста, чтобы в нем проявилось большее чувство ответственности». Через несколько дней: «…пришло очень резкое письмо от Эрнеста, который отрицает всё. Он очень странный юноша, он не понимает, что родители сделали для него гораздо больше, чем любой из его приятелей. Он уверяет, что страдает. Я не собираюсь обращать внимания на его утверждения, будто он не совершил ничего дурного в Уиндмире». И наконец: «Последнее письмо Эрнеста не требует ответа. Оно написано в гневе и полно выражений, недостойных джентльмена и сына, для которого было сделано все. Мы сделали слишком много. Он должен найти себе занятие и идти собственным путем; одно только страдание сможет смягчить его железное сердце эгоиста».

Лестер был поражен, прочтя через много лет эти письма: «Судя по сильным выражениям и взаимным обвинениям, можно было бы подумать, что совершены какие-то страшные грехи. На самом же деле мать раздула скандал из-за некоторого недостатка вежливости со стороны Эрнеста и веселых развлечений его друзей». Лестер полностью был на стороне Эрнеста и, как и он, обвинял мать во всех грехах, включая смерть отца. У сестер сложилось другое впечатление. Кэрол: «Он (Эрнест. — М. Ч.) и его приятели были чужеродным элементом в невинной жизни на Валлонском озере. Они всегда были грязные, ходили в нижнем белье, не делали ничего по хозяйству, невероятно много ели и высмеивали нас всех».

Разумеется, Грейс была способна раздуть скандал из ничего: по воспоминаниям той же Кэрол, она постоянно кидалась в крайности: «Она могла назвать „законченным негодяем“ почтальона, если он вдруг пропустил наш почтовый ящик, а хорошее выступление ее ученика — „колоссальным триумфом“. Она была „ранена до глубины души“, если мы что-то делали не так. Она восторгалась, если мы выигрывали какой-нибудь приз, были избраны председателем чего-нибудь или получили роль в пьесе: „Я знала, что ты это можешь! Я горжусь тобой!“ „Зверский“ и „мерзкий“ — эти прилагательные использовались для самых незначительных неприятностей. У нее все было в превосходной степени. Драма была в ее крови». «Она также была нетерпима к людям, которые не работают, не имеют серьезных планов и не знают чего хотят». Характер матери унаследовал ее старший сын — всю жизнь любил драматизировать, преувеличивать, то восторгался людьми, то шумно ссорился с ними. Вопреки легенде о том, что после описанного инцидента он порвал с Грейс, он в августе того же лета, живя с друзьями в кемпинге, переписывался с матерью и по-детски жаловался на боли в раненой ноге, а она писала, что «не спала всю ночь, думая о нем».

Они будут переписываться почти всю жизнь, регулярно ссорясь «насмерть»; он обвинит ее в гибели Кларенса, но и после этого переписка продолжится.

Джон Дос Пассос говорил, что Хемингуэй — единственный человек, который по-настоящему ненавидел свою мать. Однако после смерти Хемингуэя в черновиках нашли безымянный рассказ, написанный предположительно через несколько месяцев после ссоры с матерью и, возможно, проливающий некоторый свет на их отношения. Солдат Орпен защищает мост от немцев, идет бой, звук пулеметных очередей напоминает фортепианное стаккато, и Орпен мысленно оказывается в музыкальной комнате, где играет матери Шопена. Он получает ранение в голову и на операционном столе начинает галлюцинировать. Ему чудится, будто он попал в Валгаллу, рай убитых воинов, и общается с великими полководцами прошлого; оттуда он вновь переносится в музыкальную комнату. Он говорит матери, что хочет играть на фортепиано, но лишь после того, как вернется в Валгаллу и примет участие в боях: «Я сражался всю дорогу к тебе, и радость битвы еще жива в моем сердце», но мать, «мудрая, как все матери», улыбается и гладит его по голове, и он чувствует себя ребенком. Она говорит, что он довольно повоевал в реальном мире, а в Валгалле, где битвы игрушечные, обойдутся без него; ему нужно остаться дома и заниматься любимой музыкой. Он счастлив — и тут его голову пронзает боль: вынули осколок. «Скажите им, что я не хочу возвращаться в Валгаллу», — шепчет он. «Ты и не должен», — отвечает нежный женский голос.

И Гриффин, считавший Грейс тупой и злобной мещанкой, и Линн, называвший ее «темной королевой» сына, считают, что в отрывке об Орпене Хемингуэй безуспешно пытается бороться с влиянием матери, желающей, чтоб ее мальчик изменил долгу и отказался от мужественности. Оба исходят из того, что мать в детстве причиняла Эрнесту зло и к моменту ссоры он ее уже ненавидел (по Линну — ненавидел и любил). Но если забыть про девчачьи шляпки и противную виолончель и считать, что никакого особенного зла Грейс сыну в детстве не делала, то рассказ можно понять иначе: он любил мать, а она, как ему казалось, его недостаточно любила; она прогнала его прочь, а он тоскует по ней. Нет ничего ненормального в том, что мужчина любит свою мать, и не так уж странно, что склонному все преувеличивать мальчишке казалось, что она к нему холодна: не заступилась в истории с исключением из школы, выгоняла из-за стола, ругалась и ставила в угол. Почему он взъелся только на мать, а не на отца, который во всех конфликтах поддерживал жену? Может, потому, что больше любил ее — а может, повернись жизнь иначе и убей себя Грейс, а не Кларенс, он бы обратил свою досаду против него. В тексте еще фигурирует убитый Орпеном враг, «серая фигура», в котором Линн углядел Кларенса, а Питер Гриффин — Эрнеста Холла, но это уже домыслы, для которых текст, нетипичный для Хемингуэя, который редко описывал бредовые состояния, представляет благодатную почву: можно предположить, например, что автор хотел заниматься музыкой и выразил тоску по несостоявшейся карьере. А можно не искать тайных смыслов и считать историю Орпена эскизом к роману «Прощай, оружие!»: быть рядом с женщиной лучше, чем воевать. Ведь в тот период, когда предположительно был написан «Орпен», Эрнест любил молодую пианистку, а Грейс тут вовсе ни при чем…

Летом 1920 года он с матерью помирился, но на праздничный обед, который она устроила для него накануне отъезда семьи в Оук-Парк, не пришел. Вероятно, опять на что-то обиделся. В Японию уже не собирался., говорил друзьям, что вернется в Канзас-Сити, что в тамошней «Стар» (как и в торонтской) его ждут и согласны платить сколько он потребует. Выдумка перемешана с правдой: в штат его никто не звал, но «Торонто стар уикли» по-прежнему принимала его очерки — за лето он опубликовал пять штук, хотя плата была копеечная. Тут вновь возник Гэмбл: он вернулся в Филадельфию, занимался живописью, скучал и звал Эрнеста провести с ним лето, тот рвался ехать, но на сей раз не посмел ослушаться родителей. До конца октября он собирал яблоки на ферме миссис Чарльз и заработал немного денег. Другой работы не было. Выручил Билл Смит, предложивший пожить в Чикаго у своего старшего брата Кенли, преуспевающего рекламиста. В квартире Кенли поселилась компания молодежи: кроме хозяина, его жены, Билла и Кэтрин, жили там подруга Кэтрин Эдит Фоли, сотрудники рекламных агентств Дональд Райт и Билл Хорн (знакомый нам по итальянскому фронту) и теперь еще Эрнест. Жизнь была развеселая, но работу найти не удавалось. Он подрабатывал писанием рекламных объявлений для Табби Уильямса, знакомого по Оук-Парку, пытался писать пьесу совместно со школьным товарищем Морри Муселманом. Кенли Смит пробовал устроить его в рекламное агентство — места не нашлось, и Эрнест испытал облегчение. «Ему была ненавистна мысль о работе с девяти до пяти, — вспоминал Кенли. — Он хотел иметь свободу Он не питал иллюзий в отношении журналистики, но решил, что это лучше, чем что-либо другое из того, что он знает».

В конце октября Кэтрин пригласила в гости Элизабет Хедли Ричардсон, с которой училась в Институте Девы Марии, частной женской школе в Сент-Луисе. Хедли, как ее все звали, была старше Эрнеста на восемь лет, как и Агнес — она родилась 9 ноября 1891 года, младшей из шести детей. Ее отец Джеймс Ричардсон, фармацевт, человек слабохарактерный, пьющий, покончил с собой (как считается, из-за финансовых проблем), когда ей было 12 лет. Мать, Флоренс, походила на Грейс Хемингуэй: музыкальный талант, деспотизм, навязчивая религиозность. Хедли после школы год обучалась в колледже Брин-Мор в Пенсильвании, но мать попросила (или вынудила) ее оставить учебу: после того как она в детстве перенесла травму позвоночника, ее считали болезненной и неприспособленной к жизни. Она сидела дома, была безуспешно влюблена в преподавателя музыки, тяжело пережила смерть сестры, почти не имела знакомств, ухаживала за больной матерью, еще не чахла, но теряла уверенность. Осенью 1920 года Флоренс Ричардсон умерла. Хедли, привыкшая к опеке матери, испытывала растерянность и страх; приглашение Кэтрин ее спасло.

Ее первое впечатление от Эрнеста: «Пара румяных щек и карие глаза». А вот — его: «В тот момент, когда она вошла в комнату, я был потрясен. Я понял, что хочу жениться на этой девушке». Критик Малкольм Каули: «Он романтик по натуре и влюбляется подобно тому, как рушится огромная сосна, сокрушающая окружающий мелкий лес. Кроме того, в нем есть пуританская жилка, которая удерживает его от флирта за коктейлем. Когда он влюбляется, он сразу хочет жениться и жить в браке…» Хедли боялась увлечься, ее смущала разница в возрасте, она привыкла считать себя старой девой, но перед его жизнерадостным напором устоять не смогла. Она гостила у Смитов три недели; когда уехала, началась бурная переписка, но о браке пока не говорилось.

В ноябре Билл Хорн снял квартиру и предложил Эрнесту жить с ним на его средства, пока не найдется работа. Они ходили смотреть боксеров и сами боксировали в спортзале и дома, ужинали в дешевой греческой закусочной, которая описана в рассказе «Убийцы», по выходным ездили в Оук-Парк. Через месяц Эрнесту удалось устроиться на работу в новый журнал «Содружество кооператоров» на должность редактора: 40 долларов в неделю, график свободный. Издание было органом «Американского кооперативного общества», частного пенсионного фонда (оказавшегося, как выяснится позже, финансовой «пирамидой»), печаталась в нем преимущественно реклама, а также зарисовки о природе, фотографии детей и животных и т. п. Первый номер, который выпустил Хемингуэй, состоял из 20 страниц рекламы и нескольких редакционных текстов, написанных им самим. Родители были довольны: дитя взялось за ум. Эрнест написал матери, что заработок потратил на одежду, поздравил домашних с Рождеством, но заявил, что с Новым годом поздравлять не будет, ибо «каждый следующий год приближает нас к могиле».

После Нового года Хорн, не прижившийся в Чикаго, вернулся домой (в Йонкерс), а Кенли Смит, чья жена на полгода уехала в Нью-Йорк, перебрался вместе с пансионерами в особняк «Бельвиль»; опять пригласил Эрнеста, тот согласился. Идиллия для начинающего литератора: деньги есть, забот по дому никаких, хозяин опекает ненавязчиво и умно (Дональд Райт вспоминал, что отношения Смита, которому был 31 год, и Хемингуэя напоминали отношения отца с сыном), работа в «Содружестве» отнимает мало времени, жильцы молоды и интересны. Райт в 1937 году написал о жизни в «Бельвиле»: атмосфера не была «богемной», работали много, пили мало, лишних денег ни у кого не водилось, Эрнест был душой компании, но часто уединялся, чтобы писать, любил говорить о литературе, много критиковал признанных писателей, но от высказываний об искусстве уклонялся, сводя разговор на бокс, войну или рыбалку. Противоречивое свидетельство, но понять его можно: вероятно, Хемингуэй хотел говорить о литературе, но его раздражало, что обсуждать важное приходилось с дилетантами, и, начав спор и почувствовав, что слишком «раскрылся», он тут же ускользал от разговоров. Те же противоречивые свидетельства будут сопровождать его всю жизнь: одним людям будет казаться, что он любил разговоры только о рыбалке, убийствах и драках, другие вспомнят, как он декламировал Китса и Шелли и со знанием дела разбирал рубаи Хайяма.

Райт пишет, что Эрнест требовал от литературы (как и от музыки и живописи) одного — достоверности в передаче ощущений — «писатель должен видеть, чувствовать, обонять», и утверждал, что если удастся эти ощущения передать точно, то разъяснять мысли и чувства не будет надобности. Сам Хемингуэй в 1958 году говорил: «В Чикаго в 1920 году я старался учиться и искал незаметные детали, которые вызывают ощущения. Например, как боксер, находящийся в дальнем углу от рефери, наносит удар перчаткой, не глядя, куда он попадет, или скрип канифоли на брезенте под спортивными башмаками боксера, или серый оттенок кожи у Джека Блэкберна, когда он только что вышел из схватки. Все эти детали я подмечал, как художник делает зарисовки. Вы видели странный оттенок кожи у Блэкберна, и старый шрам от бритвы, и как он наносит удар противнику, и вам становилась понятной вся его жизнь».

В гости к дилетантам захаживал профессионал — Шервуд Андерсон. У нас этот писатель известен мало: слышали, что он был кумиром Довлатова, а читать, как правило, не читали. Андерсон — этакий Гоген от литературы: был буржуа, отцом семейства, потом пережил нервный срыв (который сам характеризовал как озарение), начал писать, оставил семью (женился четырежды, как и Хемингуэй), а через некоторое время и бизнес; в 1919 году опубликовал сборник рассказов «Уайнсберг, Огайо» и стал знаменит. В учебниках по американской литературе Андерсона называют одним из литературных «отцов» Хемингуэя. Но прежде чем говорить о влиянии Андерсона на Хемингуэя, нужно разобраться в том, что же необыкновенного сделал сам Андерсон, а для этого надо учитывать, что американская литература долго отставала в развитии от европейской.

До XIX века качественной беллетристики в США почти не существовало (хотя была первоклассная публицистика) — сплошь «готические» романы, скопированные с европейских. Роман, новелла, поэзия — все рождалось с запозданием, так что в канун Первой мировой, когда европейцы уже переварили Флобера, Бальзака, Мопассана, Достоевского, Тургенева, Чехова, Толстого, Диккенса, Стивенсона и Киплинга и дегустировали прозу Пруста и Андрея Белого, в Штатах великими считались Теодор Драйзер и Стивен Крейн (еще один кумир Довлатова) — писатели прекрасные, если только не сравнивать их с названными выше. Самые яркие звезды в американском небе — Мелвилл, По, Готорн, Бирс, Джек Лондон — были романтиками, а романтиков в Европе давно за людей не держали. Генри Джеймс также был старомоден, да и американцем его соотечественники не считали. Особняком возвышался Марк Твен, из которого, по мнению Хемингуэя и Фолкнера, вышла американская литература, как наша из гоголевской «Шинели», — но Твен, увы, не успел создать значительных книг о взрослых для взрослых.

Лучше Крейна во времена молодости Андерсона и детства Хемингуэя никого не было, но Крейн еще вовсю употреблял выражения «мучительный страх вонзается в его душу острым ножом», «ее несправедливость обратила в камень его некогда нежное сердце» или «искаженное судорогой лицо ковбоя напоминало страшную маску, запечатлевшую предсмертную агонию», которые когда-то были свежи, но давно заштамповались и с которыми молодые писатели мириться не желали. «Старые» слова не только затерлись от повторений — они были слишком бесплотны, невещественны. Читать «обратила в камень его некогда нежное сердце» — все равно что слушать словесное описание картины вместо того, чтобы глядеть на нее. Читатель должен видеть, осязать, слышать, писатель — не говорить, что чье-то сердце ожесточилось, а дать выражение глаз, жест, движение бровей так, чтобы читатель сам догадался, что произошло. «Тот, кто работает со словами, хочет ощущать на губах их вкус, вдыхать их запах, пересыпать их, словно горсть камушков, и слышать, как они гремят и стучат друг о друга; он хочет, чтобы слова на белой странице сразу останавливали взгляд, чтобы они выскакивали из-под пера и до них можно было дотронуться, как прикасаются к щеке возлюбленной» — так Андерсон сформулировал свое творческое кредо.

Писать хотелось суше, точнее, без метафор, очищая язык от необязательной (как казалось) шелухи: «Оклеивать обоями комнаты в марте и в апреле было тепло, и легко, и приятно. Когда на улице бывало холодно или шел дождь, в новых домах, где они работали, топились печи. В уже заселенных квартирах им освобождали комнаты, расстилали на полу газеты поверх ковров и накрывали простынями оставшуюся в комнате мебель. И какой бы ни шел дождь или снег — внутри было всегда тепло и уютно». Кто ж не узнает стиль Хемингуэя! Да только это рассказ Андерсона «Печальные музыканты». Человека, выросшего на Чехове, такими фразами не удивишь. Но Хемингуэй в 1920 году еще не читал Чехова. Он читал только Андерсона.

Оба отрицали родство: Андерсон говорил, что не указывал Хемингуэю пути, напротив, творчество Хемингуэя было противоположностью его собственному, Хемингуэй же, по свидетельствам очевидцев, в двадцатые годы только об Андерсоне и толковал, восторгался им, но позднее лишь снисходительно хвалил ранние рассказы Андерсона и не считал, что имеет с ним что-то общее. Действительно, что общего? «Плотник, ветеран Гражданской войны, пришел к писателю в комнату и сел поговорить о сооружении помоста, на который он поставит кровать. В комнате у писателя лежали сигары, и плотник закурил. Сперва они поговорили о том, как поднять кровать, потом стали говорить о другом. Плотник затронул тему войны. В сущности, его навел на это писатель. Плотник побывал в плену, сидел в военной тюрьме в Андерсонвилле, и у него погиб брат. Брат умер от голода, и, вспоминая об этом, плотник плакал. У него, как и у старого писателя, были седые усы, плача, он надувал губы, и усы ездили вверх и вниз». Сразу видно, что это никакой не Андерсон, а Хемингуэй.

Правда, это тоже Андерсон, о котором Фолкнер сказал: «Он ощупью искал пути к совершенству, искал точные слова и безукоризненные фразы, не выходя из рамок своего словаря, полностью подчиняя его простоте, которая была уже на грани фетиша, ради того чтобы выжать из этой простоты все, проникнуть в самую суть вещей. Он так преданно работал над стилем, что в результате получал один лишь стиль, то есть средство превращалось в цель». Современные литературоведы говорят то же о Хемингуэе.

Хватит морочить нам голову, давайте настоящего Хемингуэя — сравним… Пожалуйста: «У Скриппса О’Нила было две жены. Стоя у окна — долговязый, худой, мрачный, — он думал о них обеих. Одна жила в Манселоне, другая — в Петоски. Жены, что жила в Манселоне, он не видел с прошлой весны. Он смотрел на заснеженный двор насосной фабрики и думал, что же сулит ему весна. С этой манселонской женой Скриппс часто напивался, и тогда они оба бывали очень счастливы. Шли до железнодорожной станции, потом дальше по линии, усаживались на землю, пили и смотрели, как мимо проходят поезда. Расположившись под сосной на пригорке, они сидели и пили. Бывало, всю ночь, а то и всю неделю. Это шло им на пользу. Придавало Скриппсу сил». Это — Хемингуэй? Пародия на Хемингуэя? Самопародия? Да как сказать: это «Вешние воды», пародия Хемингуэя на роман Андерсона «Темный смех»… Приводим эти примеры не затем, чтобы доказать, что Хемингуэй всецело находился под влиянием Андерсона. Просто хотелось бы понять, почему младший коллега совершенно затмил старшего. Только потому, что охотился на львов, был в осажденном Мадриде и ловил шпионов, а Андерсон ничего этого не делал? Или было что-то другое?

Андерсон был намного старше обитателей «Бельвиля» — 44 года. Он необычно одевался, любил прихвастнуть, поучал; молодежь над ним подсмеивалась. Хемингуэй, по свидетельствам других жильцов, вел себя с Андерсоном вежливо и кротко, но после его ухода делал критические замечания. Ни этих замечаний, ни реплик, которыми Андерсон и Хемингуэй обменивались, к сожалению, никто не фиксировал; известно только, что Эрнест о какой-то андерсоновской фразе сказал, что «так писать нельзя» и что, по мнению Кенли Смита, кротость его была враждебная — он молча сопротивлялся тому, что «учитель» навязывал. Чему сопротивлялся, если сам хотел писать так же? Считается, что литературные пути Хемингуэя и Андерсона разошлись, когда последний стал писать «потоками сознания», а Хемингуэй этой манеры не то чтобы не принимал, но по возможности старался избегать. В 1920-м до этого расхождения было еще далеко, хотя Андерсон уже тогда высказывал идеи о «бессознательном письме», которое фиксировало бы переживания человека. Но когда сходятся два писателя, задавшихся целью найти «единственно верное слово», им никогда не найти согласия, ведь каждый считает, что «единственно верное» слово — то, которое придумал он. Кроме того, Андерсон любил рассказывать об «озарении», которое пережил, и противопоставлять нищую богемную жизнь успеху; Хемингуэя это раздражало. Он не верил ни в какие «озарения», полагая, как следует протестанту, что только сознательный труд приведет к успеху, в котором ничего дурного нет.

Он продолжал писать очерки для «Торонто стар уикли» и за период с октября 1920-го по декабрь 1921-го опубликовал их как минимум 13: о боксе, бейсболе, рыбалке, плохих продуктах (травят народ нитратами). Были статьи о национальном характере американцев, получалось смешно, канадцам нравилось читать, как вульгарны их северные соседи и как бы они вели себя, если б им удалось «купить» Шекспира: «Английский городок на Эйвоне украсился американскими флагами, на всех зданиях вывешены плакаты: „Мы хотели Билла, и мы его получили! Да, Билл!“».

Писал он также о чикагском преступном мире, с броскими заголовками: «Ирландские убийцы. Цена поднимается» (11 декабря 1920 года). «Согласно слухам из преступного мира Чикаго и Нью-Йорка, каждый пароход, отбывающий в Англию, везет на своем борту одну или парочку ласточек смерти, всегда готовых устремиться туда, где на них появляется спрос. В притонах говорят, что сначала пташки доставляются в Англию, где они рассеиваются в портовых районах таких городов, как Ливерпуль, а потом уже перебираются в Ирландию. <…> За убийство хорошо охраняемого судьи или какого-нибудь чиновника платят тысячу долларов. Экс-убийце, с которым я беседовал в Чикаго, эта цифра показалась фантастической». Действительно ли автор беседовал с наемным убийцей? Да кто ж его знает… 28 мая 1921 года — продолжение: «Война гангстеров в Чикаго»: «Антонио д’Андреа, бледный человек в очках, потерпевший поражение кандидат в олдермены от 19-го округа города Чикаго, вышел из закрытой машины перед своим домом и с автоматическим пистолетом в руке, осторожно пятясь, начал подниматься по лестнице. Когда он достиг двери и протянул назад левую руку, чтобы нажать кнопку звонка, из окна соседнего дома ослепительно сверкнули две красные вспышки, д’Андреа услышал оглушительный треск и почувствовал страшную боль во всем теле от ударов пуль из выстрелившего обреза. Так окончился путь, начавшийся в маленьком сицилийском городке, где бледнолицый юноша готовился принять сан священника».

Чарльз Фентон разругал статьи о гангстерах: ленивые, скучные клише, вырождение таланта в механическую компетентность. По сравнению с «Керенским» молодой журналист писал все хуже — видимо, ему надоело. Он пытался писать художественные тексты, но лишь два, созданных в чикагский период, были изданы, и то не сразу, а в 1922 году в нью-орлеанском журнале «Двурушник»: «Жест пророка» (A Divine Gesture), причудливое, абсолютно нехарактерное для Хемингуэя эссе, в котором Бог «с бородой, как у Льва Толстого» и архангел Гавриил беседуют с одушевленными цветочными горшками и другими предметами (поколения критиков умерли, не поняв, что это было — пародия на дадаистов или поиск новых форм), и стихотворение «Наконец» (Ultimately). Он как будто на время разучился писать. Такое бывает, когда человек хочет внести в работу что-то новое, а что — еще не знает.

Всю зиму он слал Хедли детские письма, полные рассказов о сослуживцах, о бейсбольных матчах, о том, как он боксировал с Кенли Смитом (и, разумеется, побил его), то хвастался, то уничижался, сообщал, что Гэмбл, вернувшийся в Италию, снова зовет его и он вот-вот с ним уедет, сомневался, может ли он, такой старый (при знакомстве с Хедли он прибавил себе год — странно, что не десять), видавший виды и разочарованный, еще любить, жаловался, что живет «на 2–3 пенни вдень», что вынужден подрабатывать спарринг-партнером в боксерских поединках (это не подтверждено), что мог бы учиться в университете, если бы не злая мать. «Тебе не нужен университет», — говорила Хедли, а на его самобичевания отвечала: «Я не могу допустить и мысли, что в тебе есть что-то плохое. Я очень люблю тебя и хочу любить еще сильнее» (он в ответ писал, что любит ее «в лучшем случае чуть-чуть»).

Биографы, исходя из сходства семей Эрнеста и Хедли, считают, что оба были людьми, потерпевшими крушение и нашедшими утешение друг в друге. Но свидетели романа отмечали, что Эрнест был энергичен, как бомба, весел, никаких признаков страдания не обнаруживал; Хедли также всем запомнилась как жизнерадостная девица. Последователи Линна видят в том, что юный Хемингуэй влюблялся в женщин старше себя, «комплекс матери»; к Агнес это, может, и можно применить, но Хедли, несмотря на свои 30 лет, окружающим казалась скорее девочкой, чем дамой. Оба вели себя как дети: он пускал дым из ноздрей, шевелил ушами, ее это приводило в восторг. Хедли просила его не уезжать в Италию: она Гэмбла не знала, но идея жить за чужой счет казалась ей губительной, и она, как и Агнес, видела в этом приглашении что-то нехорошее. Впрочем, женщины ничего не смыслят в мужской дружбе.

Хедли приглашала Эрнеста в гости (она жила в Сент-Луисе с семьей сестры). Мы практически ничего не знаем о его внутреннем мире и — точь-в-точь как в его прозе — вынуждены по внешним проявлениям домысливать «семь восьмых айсберга»: судя по тому, что он согласился не сразу, а уже когда поехал, то как жених — купил костюм от братьев Брукс, взял с собой армейское кепи и папку со своими статьями, — можно предположить, что он долго колебался. Его приятель Дженкинс звонил ему накануне отъезда, пытался отговорить от женитьбы — возможно, об этом разговоре он помнил, когда писал рассказ «Трехдневная непогода»:

«— Раз уж человек женился, пропащее дело, — продолжал Билл. — Больше ему надеяться не на что. Крышка. Спета его песенка. Ты же видел женатых?

Ник молчал.

— Женатого сразу узнаешь, — сказал Билл. — У них такой сытый, женатый вид. Спета их песенка».

Эрнест понимал, что его «песенка спета» и образ жизни придется изменить. Он писал Биллу Смиту, что мужчина любит в своей жизни «две или три реки», но когда он влюбляется в девушку, реки высыхают. Он был ребячлив, но не инфантилен: ответственность не пугала, а привлекала его. Уже в 14–15 лет он вел себя как «Папа»: когда собирались в поход, помнил, кому какие вещи нужно взять, аккуратно укладывал их, никогда не опаздывал, ничего не забывал и не путал; с ним все чувствовали себя спокойно. Его заботливость почувствует и Хедли — незадолго до свадьбы она напишет, что ей хотелось бы иметь «такого отца, как ты».

Он приехал в Сент-Луис 11 марта 1921 года, пробыл пару дней, через две недели Хедли вновь приехала к Смитам. Ее подруга Рут Брэдфилд описала Эрнеста: «Его преувеличенное внимание к человеку, с которым он говорил, явно было наигранным… Он создавал вокруг себя оживление, потому что был увлечен всем, литературой и боксом, едой и напитками. Всё, что мы делали, становилось как-то по-новому значительным, когда он был с нами». Обсуждали планы на будущее: жить в США Эрнест не хотел. «Я патриот и готов умереть за эту великую и славную страну. Но жить здесь — черта с два!» — писал он Гэмблу. В Америке все было (или казалось ему) маленьким, провинциальным, затхлым. Близость родителей раздражала. Ничто его не удерживало, должностью в «Содружестве» он не дорожил: «Я работал до тех пор, пока не убедился, что все это жульничество. Потом еще некоторое время оставался там, думая, что смогу написать и разоблачить эти махинации, а потом решил, что пусть это будет мне уроком, и послал их к черту». Кенли Смит подтверждает, что Эрнест собрал какие-то разоблачительные материалы и предлагал их для публикации, но из этого ничего не вышло.

До каких пор он продолжал работать в журнале, неясно — по его словам, до весны 1921 года, по другим источникам выходит, что до осени. Не самую последнюю роль в решении уехать из США, возможно, сыграл принятый в 1919-м «сухой закон». Италия казалась раем, к тому же молодожены будут жить по соседству с Гэмблом. Хедли последнее обстоятельство не радовало, но до поры до времени она не перечила жениху: у нее после смерти дяди был доход — две-три тысячи долларов в год, и эти деньги могли позволить им жить в Европе, не одалживаясь у Гэмбла.

Бросив службу, Эрнест воспрянул духом: теперь он мог все время посвятить литературе. Он начал делать наброски к роману, который «станет его пропуском в мир», как он 21 апреля сообщал в письме к Хедли: «Роман о реальных людях, которые говорят и думают как в жизни». Эта вещь никогда не будет окончена и материалы к ней потеряются; известно только, что ее героем был Ник Адамс. Хедли также пробовала писать, они обменивались отрывками, она безоговорочно признавала его превосходство, но предостерегала: «Не зацикливайся на правдивости в искусстве — иначе в конце жизни обнаружишь, что впал в голую психологию». В июне договорились о женитьбе. Хедли получила милое письмо от Грейс — та приглашала молодоженов провести медовый месяц в Уиндмире. Нет данных о том, были ли родители Эрнеста недовольны, что сын женится на женщине восемью годами старше и будет жить за границей на ее содержании; по воспоминаниям младших детей, они лишь выражали надежду на то, что Эрнест наконец «остепенится».

Хедли приехала в Оук-Парк на несколько дней, понравилась свекру и свекрови: и плавает, и бегает, и на фортепиано играет, и характер добрый. Уточнили: свадьба состоится 3 сентября, потом — Уиндмир, октябрь — Чикаго, в ноябре молодожены отбудут в Италию. Лето прошло бестолково, Эрнест болтался без дела в Чикаго, время от времени видясь с невестой: та приезжала на его 22-й день рождения (она думала, что 23-й) и подарила пишущую машинку. Кенли Смит и его постояльцы вернулись в прежнюю квартиру на Чикаго-авеню: в одной из комнат, как предполагалось, молодые поживут до отъезда.

Венчание состоялось в церкви в Хортон-Бей. До этого Эрнест и Хедли провели на Валлонском озере несколько дней: «мальчишники», «девичники», рыбалка. Среди шаферов жениха были Билл Хорн, Билл Смит и Карл Эдгар, в числе подружек невесты — Кэтрин Смит. Две недели молодожены прожили в Уиндмире, поссорились из-за того, что муж знакомил жену со своими «пассиями», оба простудились и уехали в Чикаго раньше, чем планировалось. Незадолго до этого Эрнест умудрился насмерть рассориться со своим «отцом» Кенли Смитом, пересказав Дональду Райту, что жена Кенли нелицеприятно высказывалась о его постояльцах, так что жить пришлось не у Смитов, а на съемной квартире по адресу Норз-Кларк-стрит, 1300, потом на другой — Норз-Дирборн, 1239. Квартиры были тесные, мрачные и произвели на Хедли, не привыкшую к бедности, угнетающее впечатление.

Была возможность забыть ссору: в конце сентября Грейс пригласила Кенли с женой на 25-летие своего брака с Кларенсом. Но Эрнест написал Кенли грубое письмо и потребовал не приезжать в Оук-Парк. Позднее он также обменялся враждебными письмами с Биллом Смитом, а когда тот встал на сторону брата и невестки, заявил, что их всех «науськала» тетка, миссис Чарльз; чтобы добить семейство Смитов, он сказал, что Кэтрин присвоила его деньги, которые по его же просьбе хранила в банковской ячейке. (Большинство литераторов под старость написали бы мемуары, из которых мы бы узнали, что они раскаивались в своих глупых поступках, но Хемингуэй чувствами не делился, своих действий не обсуждал и никогда не признавался, что сделал что-то неправильно.) Увы, он еще не раз будет поступать подобным образом. Как это объяснить? Все люди противоречивы? Но это поведение настолько не вяжется с образом умного, милого, дружелюбного юноши, что трудно объяснить его чем-то, кроме психической неуравновешенности, которая уже тогда давала о себе знать.

Тем временем Андерсон, в мае уехавший в Париж, вернулся в восторге, убеждая, что лучше места писателю не найти и что при текущем курсе доллара к франку в Париже можно жить даже на небольшие средства. Хедли ухватилась за эту идею — ей не хотелось в Италию. Эрнест согласился. Никто не знает, почему он решил навсегда отказаться от мыслей о Таормине, но с Гэмблом они больше не встречались и потеряли друг друга из виду (тот вскоре тоже женился). О своих планах он сообщил в редакцию «Стар уикли» — ответил ему редактор ежедневной «Стар» Джон Боун. Оказалось, что поездка на пользу всем: канадские газеты не имели собственных корреспондентов в Европе и могли только перепечатывать сообщения чужих информагентств. Боун заключил с Хемингуэем договор, более выгодный для «Стар», чем для корреспондента: жалованья ему не полагалось, но в случае, если редакция сочтет нужным командировать его на мероприятие за пределами Парижа, будут, кроме гонорара, оплачены дорожные расходы. Остальное время он мог писать о чем вздумается, а «Стар» — принимать то, что ей понравится. Боун сказал, что желательны путевые зарисовки, описания пейзажей, «ничего заумного».

Шервуд Андерсон посоветовал Эрнесту остановиться в отеле «Жакоб» и написал рекомендательные письма к обитавшим в Париже американцам: прозаику и критику Гертруде Стайн, поэту Эзре Паунду, Льюису Галантье (сотруднику Международной торговой палаты, переводчику) и Сильвии Бич (издателю, опубликовавшему «Улисса»), Хемингуэя он представил как «чрезвычайно талантливого литератора», преуспевшего в журналистике, однако не упомянул о том, что его протеже 22 года и он еще не опубликовал ни одной серьезной работы. 17 декабря в «Стар» появился последний текст, написанный Эрнестом в Чикаго, — грустная юмореска «Свадебные подарки» (дарят бесполезные вещи, а есть нечего). Автор к этому времени уже плыл в Европу. Перед отъездом, 8 декабря, побывал у Андерсона. «Я помню, как он поднимался по лестнице, — вспоминал Андерсон, — великолепный, широкоплечий мужчина». Наконец-то его перестали называть «малышом». Он и во время плавания вел себя как большой, покровительствуя несчастным: узнав, что у одной пассажирки плохо с деньгами, организовал боксерский поединок, сборы от которого пошли в ее пользу. Разумеется, его противник был отправлен в нокаут — во всяком случае, так он рассказывал.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.