ГЛАВА ВТОРАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ВТОРАЯ

Была поздняя осень 1820 года. Давно облетели листья могучих деревьев вдоль дорог в долине реки Вуппер. Унылыми и темными стали луга. В парках Бармена и Эльберфельда — двух городков, расположенных вблизи друг от друга, — ветер гнал ломкие, хрустящие листья. Приближалась зима. Узкие трубы над готическими крышами выбрасывали угольный перегар. Дули холодные ветры, но снег еще не выпал.

28 ноября в Бармене госпожа Элиза Франциска Энгельс, жена богатого фабриканта, родила сына.

Появление первенца особенно обрадовало отца — сурового, энергичного человека, деспотически управлявшего не только своими предприятиями, но и всей семьей. Он мечтал о наследнике, продолжателе фирмы «Энгельс». С тем большим жаром благодарил он бога, в которого фанатически верил.

Мальчика крестили и нарекли Фридрихом. Его прадед Иоганн Гаспар Энгельс был крестьянином. Во второй половине XVIII века он основал небольшую прядильную и кружевную мастерские, которые вскоре превратились в крупную мануфактуру. Отец Фридриха унаследовал уже большую фабрику, имевшую филиалы в Энгельскирхене и Манчестере. Он построил новую бумагопрядильню, женился на дочери профессора ван Хаара и поселился в Бармене. Когда Фридрих подрос, дед ван Хаар стал давать ему уроки, увлеченно толкуя апокалипсис и весьма поэтично рассказывая греческие героические мифы о Тезее, Геркулесе, аргонавтах и золотом руне.

Карл Маркс и Фридрих Энгельс были земляками и почти что сверстниками: разница в их летах составляла всего два года. Оба они родились и выросли в Рейнской провинции Пруссии, на юго-западе Германии, вблизи берегов могучего Рейна, третьей по величине реки в Европе после Волги и Дуная. Меньше чем двести километров отделяют Бармен от Трира. Хотя родина Энгельса с ее двадцатью тысячами жителей, садами при домах и лугами была тогда таким же маленьким местечком, как и Трир, тем не менее городам в долине реки Вуппер предстояло вскоре стать немецким Манчестером.

В семье Маркса поклонялись веку просветительства и дети воспитывались в духе свободомыслия; в родительском доме Энгельса господствовали религиозные предрассудки, почитание короля, отцовский деспотизм. Чтобы прийти к либеральным воззрениям в религии и политической жизни, Фридрих должен был выдержать в годы ученичества и в юношеском возрасте тяжелую и упорную борьбу с ханжеством и мистикой, с преклонением пред незыблемостью сомнительных авторитетов, устарелыми традициями, которые преобладали в среде барменских фабрикантов.

Если юстиции советник Генрих Маркс, отец Карла, и его сын гимназист придерживались единых политических взглядов, то для Фридриха политические сомнения и протест возникли сперва в собственной семье. С годами они переросли в серьезный разлад между отцом и сыном, в разномыслие, которому суждено было обостряться и кончиться только вместе со смертью Энгельса-старшего.

Фридрих родился в годы раннего капитализма, когда бережливость, строгий и скаредный образ жизни были единственным источником расширения оборотного капитала, и таким образом экономическая необходимость выступала в виде богомольной пуританской добродетели.

Отец Фридриха был не самым фанатичным человеком среди церковников и реакционеров. Отдавая должное коммерции, он не позволял тупой религиозности целиком опутать себя. Он не считал искусство смертным грехом, оскорбляющим бога, как это утверждали люди его сословия, увлекался музыкой, играл на виолончели, флейте и устраивал домашние концерты.

От детей своих Энгельс-старший тем не менее требовал беспрекословного повиновения себе и лютеранской церкви, заставлял зубрить молитвы, петь псалмы и учиться тому, что было необходимо для приумножения состояния.

Матери Фридриха было чуждо лицемерие, она обладала чувством юмора, умела радоваться жизни, любила стихи Гёте, книги которого благочестивые буржуа не допускали в свои дома. Однако он особенно любил мать, слабохарактерную, впечатлительную женщину, которая не могла никогда ни в чем противостоять воле деспотического мужа.

Семья Энгельса, в которой подрастало, кроме Фридриха, еще семеро детей, жила в просторном доме, окруженном большим садом. В «Письмах из Вупперталя» есть рассказ о Бармене того времени, когда Фридрих был еще школяром и когда городок этот сохранял черты большой деревни. Легкие очертания тесно громоздящихся гор над прозрачным Вуппером, с пестрой сменой лесов, лугов и садов, среди которых повсюду выглядывали красные крыши, делали местность привлекательной. За городом начиналась мощеная дорога, дома из серого шифера теснились друг к другу; однако здесь было гораздо больше разнообразия, чем в Эльберфельде: то свежие лужайки — белильни, то полоска реки, то ряд садов, примыкавших к улице, нарушали монотонность картины.

— Фридрих был здоровым, краснощеким, весьма сообразительным, любознательным и живым ребенком.

С детских лет Фридрих видел чудовищные противоречия в Вуппертале. Богатство и нищета, изнурительный труд и полное безделье поражали детский ум. Позднее он переименовал Вупперталь в «Мукерталь» («Ханжеская долина» или «Долина святош»). Пьянство и религиозное неистовство, библия и пиво — вот «пища для души» жителей Бармена.

Сначала Фридрих посещал реальное училище в родном городе, где преподаватели отличались тем же непреодолимым благочестием, что и в его родительском доме. И тем не менее здесь он получил основательные познания в физике, химии, французском языке. Четырнадцати лет Фридрих был отправлен в гимназию Эльберфельда, считавшуюся одной из лучших во всей Пруссии.

Юноша проявил необыкновенные способности к наукам. В выпускном свидетельстве особо отмечалось, что Фридрих Энгельс приобрел прочные знания в латинском, греческом и французском языках.

«…во время своего пребывания в старшем классе, — говорится в аттестате Фридриха, — отличался весьма хорошим поведением, а именно обращал на себя внимание своих учителей скромностью, искренностью и сердечностью и, при хороших способностях, обнаружил похвальное стремление получить как можно более обширное научное образование…» Не менее одарен был Фрддрих в искусстве слагать стихи, рисовать карикатуры, пейзажи. Физически закаленный и сильный, он отлично фехтовал, ездил верхом, плавал.

Большое влияние на молодого гимназиста имел доктор Клаузен — преподаватель литературы и истории. Он прививал своим ученикам вкус к поэзии, учил свободомыслию в науке, ему были чужды пиетизм и филистерство. Получившему хорошее образование, талантливому и пытливому юноше постепенно открывались и лицемерие буржуа, и беззащитность и нищета рабочих, и противоречия между божественными заповедями и делами богатых. Домочадцы семьи Энгельсов рассказывали, что однажды Фридрих, взяв в руки зажженный фонарь, ходил среди бела дня по двору и по всем комнатам, разыскивая Человека, подобно тому, как это сделал когда-то в древности греческий философ Диоген. Острый ум и самостоятельность мышления Фридриха пугали отца, и он с негодованием и тревогой наблюдал за сыном. Фридриху минуло 15 лет, когда глава семьи и фирмы «Энгельс и Эрмен» пожаловался на него жене, уехавшей к больному отцу:

«Фридрих принес на прошлой неделе неважные отметки. Внешне, как ты знаешь, он стал воспитаннее, но, несмотря на прежние строгие внушения, он даже из страха наказания совсем не научился безусловному повиновению. Так, сегодня я опять был огорчен, найдя в его письменном столе скверную книжку из библиотеки, рыцарскую повесть тринадцатого века. Удивительная беззаботность, с какой он держит в своем шкафу подобные книжки. Да хранит бог его сердце, но мне часто бывает страшно за этого в общем прекрасного малого… Д-р Ханчке (директор эльберфельдской гимназии) пишет мне, что ему предложили взять на дом двух пансионеров, но что он отклонит это, если мы согласимся оставить у него Фридриха дольше чем на осень; что Фридрих постоянно нуждается в присмотре, что длинная дорога может помещать его занятиям и т. д. Я ему сейчас же ответил, что я ему очень благодарен… и прошу его оставить у себя Фридриха дольше; денег мы ради блага ребенка не пожалеем, а Фридрих такой своенравный, живой мальчик, что замкнутый образ жизни, — который приучит его к самостоятельности, для него самое лучшее. Еще раз прошу бога, чтобы он взял мальчика под свое покровительство и чтобы сердце его не испортилось. До сих пор у него проявляется тревожащее отсутствие мыслей и характера при его других, в общем отрадных качествах».

Опасения за будущее сына, возникшие у Энгельса-отца еще раньше, чем у Генриха Маркса, отца Карла, были вполне обоснованными.

Если Карл Маркс, вырастая в прогрессивной буржуазной семье, естественно и сразу приобщился к политической жизни и либерально-демократическому движению, то Фридрих при доброте его сердца и мягкости характера, оставаясь верующим я отличаясь гуманностью натуры, был захвачен больше вопросами социального неравенства и лишь значительно позже стал заниматься политикой. Его еще неясные стремления к добру и свободе проявлялись и в стихах.

Фридриха волнуют легендарные я литературные образы борцов со злом: Вильгельма Телля, Зигфрида, Фауста, Дон-Кихота.

Шестнадцатилетний Энгельс писал:

Предо мной смутно встает вдалеке

Иная прекрасная картина,

Точно сквозь облака звезды

Светят нежно и кротко.

Они приближаются — я узнаю

Уже их образы,

Я вижу Телля, стрелка,

Зигфрида, сражающего дракона,

Ко мне приближается упрямый Фауст,

Выступает вперед Ахиллес,

Буйон, благородный витязь,

Со свитой своих рыцарей.

Приближается также, — не смейтесь, братья, —

Герой Дон-Кихот…

Сочувствие к страданиям рабочих — наиболее характерная черта юноши Энгельса. Он подрастал в годы, когда труженики не были защищены никакими законами, не имели еще своих профессиональных организаций, полностью зависели от произвола хозяев и нещадно угнетались. Работали от зари до зари не только взрослые, но и дети, начиная с шестилетнего возраста. Появление машин позволило владельцам фабрик вовлечь в сферу производства множество женщин. Машины вызвали снижение заработной платы, удлинение рабочего дня, жизнь трудящихся была каторжной. Пьянство среди мастеровых стало социальным бедствием. Сын фабриканта видел, какой ценой создаются богатства, он возненавидел угнетателей, утешавших своих добровольных рабов надеждами на райские радости в загробной жизни. Жестокость религии поразила Фридриха и в конце концов, несколько позже, привела его к атеизму.

Фридрих готовился после окончания гимназии посвятить себя изучению права, но в 1837 году отец заставил его покинуть школу всего за год до выпускных экзаменов. Энгельс-старший готовил себе помощника и хотел сделать из Фридриха опытного коммерсанта.

«Нижеподписавшийся расстается с любимым учеником, — писал директор эльберфельдской гимназии доктор И. К. Л. Ханчке в выпускном свидетельстве Фридриха, — который был особенно близок ему благодаря семейным отношениям и который старался отличаться в этом положении религиозностью, чистотою сердца, благонравием и другими привлекательными свойствами, при воспоследовавшем в конце учебного года… переходе к промышленной деятельности, которую ему пришлось избрать как профессию вместо прежде намеченных учебных занятий, с наилучшими благословениями…»

Фридрих вынужден был заняться коммерцией, ставшей его мукой на несколько десятилетий. Лишь к 1870 году, почти тридцать пять лет спустя, он смог освободиться от «проклятой коммерции».

После года работы в конторе отца Фридрих был отправлен для изучения всех тонкостей коммерческой жизни в Бремен, второй по величине после Гамбурга торговый порт в Германии.

В большом ганзейском городе, расположенном у устья Везера на Северном море, Фридрих жил по воле своего отца в доме Георга Тревирануса, главного пастора церкви святого Мартина, а коммерческую науку осваивал в конторе Генриха Лейпольда, саксонского консула и владельца крупного экспортного предприятия.

Фридрих был веселым, сильным юношей. Он увлекался верховой ездой, пересекал вплавь широкий Везер. Он высмеивал тех, кто «…подобно бешеной собаке, боится холодной воды, кутается в три-четыре одеяния при малейшем морозе…». По вечерам он занимался музыкой, сочинял хоралы и участвовал в певческом кружке. И всегда нещадно бранил филистеров, а в знак протеста против них отпустил усы.

Дождавшись воскресенья, Фридрих уже на рассвете седлает коня, с завидной легкостью и ловкостью прыгает в седло и скачет за город, навстречу ветру. На одной прогулке он несколько раз попадал под ливень, четыре раза вымок до нитки, но каждый раз одежда на нем быстро просыхала «от избытка внутреннего жара», как он шутил, подражая Мюнхгаузену, в письме к родителям.

В благочестивом пасторском доме живой, хорошо воспитанный, жизнерадостный Фридрих вскоре стал как бы членом семьи. Пасторша прибегала к его помощи, когда надо было заколоть свинью или переставить в доме мебель; весной во время разлива Везера он замуровывал окна подвалов. Пастор относился к Фридриху как к родному сыну. Осенью он иногда приглашал юношу в свой винный погребок, чтобы поделиться с ним опытом дегустации. Пасторша и ее дочь вышивали Фридриху кошельки и кисеты черно-красно-золотыми нитками — эти цвета символизировали единую Германию.

Бремен стал для Фридриха тем же, чем для Маркса Берлин. Юноша оказался в большом городе, стоявшем на перекрещении многих морских путей. Он очень много, хотя и беспорядочно, читал, размышлял, пытаясь разрешить трудные литературные, религиозные, политические вопросы. Не только иностранные газеты, но и запрещенные книги, которые контрабандой доставляли бременские книготорговцы, позволили Фридриху сделать первые шаги к самостоятельному научному мышлению. Его внимание привлекает литературная группа «Молодая Германия», издававшая в Гамбурге журнал «Германский телеграф». Во главе младогерманцев стоял известный немецкий писатель К. Гуцков.

Литераторов этого течения Фридрих одно время высоко ценил, считал, что они отражают «идею века». Вдохновителями «Молодой Германии» были вначале Гейне и Бёрне. Молодой начинающий писатель Энгельс разделял политические воззрения Бёрне, которые сводились к требованиям свободы, равенства, народной независимости, республики. В начале литературной деятельности Энгельсу казалось, что он нашел в младогерманском течении выразителей современных идей. Вот что писал Фридрих в апреле 1839 года Ф. Греберу об истории возникновения «Молодой Германии».

«И вдруг — раскаты грома июльской революции, самого прекрасного со времени освободительной войны проявления народной воли. Умирает Гёте, Тик все более дряхлеет… Гейне и Бернс были уже законченными характерами до июльской революции, но только теперь они приобретают значение, и на них опирается новое поколение, умеющее использовать литературу и жизнь всех народов; впереди всех Гуцков… Винбарг придумал для этой литературной пятерки… название: «Молодая Германия»… Благодаря этому содружеству цели «Молодой Германии» вырисовались отчетливее и «идеи времени» осознали себя в ней. Эти идеи века… не представляют чего-то демагогического или антихристианского, как их клеветнически изображали; они основываются на естественном праве каждого человека… Так, к этим идеям относится прежде всего участие народа в управлении государством, следовательно, конституция; далее, эмансипация евреев, уничтожение всякого религиозного принуждения, всякой родовой аристократии и т. д. Кто может иметь что-нибудь против этого?..

Кроме «Молодой Германии», у нас мало чего активного…

…Следовательно, я должен стать младогерманцем, или, скорее, я уж таков душой и телом. По ночам я не могу спать от всех этих идей века…»

Однако в этом же письме другу Энгельс, как бы предчувствуя недолговечность своего союза с младогерманцами, спешит добавить, что разделяет не все откровения младогерманцев, ибо многие их идеи уже устарели.

И действительно, представители молодой литературы, которых в общем-то было совсем немного (никто из них, кроме Гейне и Бёрне, не оставил заметного следа), к концу 30-х годов вовсе отошли от политики. Энгельс не нашел в них руководителей и вдохновителей боевой деятельности. «Молодая Германия» была лишь небольшим эпизодом в жизни Энгельса. Он вскоре разглядел в литераторах «Молодой Германии» их индивидуализм, их склонность к самовозвеличению, осудил вздорность их претензий, их убежденность в том, что гений имеет право на произвол, а особенно упрекал их за филистерскую умеренность и борьбу с «крайностями», за проповедь «золотой середины» — как будто может быть что-нибудь общее между монархией и республикой, между революцией и контрреволюцией.

Энгельс высоко ценил Бёрне за его «Парижские письма», за республиканские взгляды и призывы к активным выступлениям против монархии. Он считал Бёрне верховным жрецом прекрасной богини — свободы.

Оценивая писателей-современников, Энгельс говорил, что Бёрне отличает превосходный стиль, Гейне пишет ослепительно, Винбарг, Гуцков, Кюне — тепло, метко, живописно. Лаубе и Мундт подражают Гейне, Гёте, Бёрне. «Наиболее разумным» среди младогерманцев он считает Гуцкова. Но это был в основном просветитель, его выступления против монархии были подобны ударам ватного кулака в железную грудь. Его заслуга, однако, была в том, что он сумел привлечь в свой журнал многих молодых талантливых авторов. К нему-то и обратился Энгельс со своим первым разоблачительным произведением, предложил ему свой первый литературный опыт — «Письма из Вупперталя».

Гуцков не только напечатал публицистическую работу Энгельса (в трех номерах), но и предложил постоянно сотрудничать в журнале: он сразу почувствовал, что имеет дело с своеобразным, сильным талантом.

В «Письмах из Вупперталя» сын фабриканта обрисовал истинное положение хозяев и рабочих. Ярость прорывалась сквозь каждую строчку написанных им очерков. Фридрих Энгельс выступал как страстный революционный демократ. Он громил сословный строй и предсказывал, что гнев обездоленного народа обрушится на дворянское сословие и опирающуюся на это сословие монархию.

Вызов был брошен!

Статьи, скрытые от родных псевдонимом «Фридрих Освальд», пугали его друзей школьной поры — Фридриха и Вильгельма Герберов — сыновей пастора, от которых Энгельс никогда не скрывал своих воззрений.

«Письма из Вупперталя» — замечательный документ эпохи. Книга полна увлекательных подробностей из жизни и быта различных слоев, групп, целых классов промышленного центра Германии в период возникновения пролетариата. Для читателей того времени «Письма из Вупперталя» были подлинным откровением, литературной и научной сенсацией: впервые не просто критиковался заскорузлый мистицизм, но раскрывалась социальная сущность религии, в них открыто рассказывалось о том, как фабриканты пользуются верой для усиления эксплуатации рабочих.

«Работа в низких помещениях, где люди вдыхают больше угольного чада и пыли, чем кислорода, — рассказывал Энгельс, — и в большинстве случаев начиная уже с шестилетнего возраста, — прямо предназначена для того, чтобы лишить их всякой силы и жизнерадостности.

…Из пяти человек трое умирают от чахотки, и причина всему — пьянство. Все это, однако, не приняло бы таких ужасающих размеров, если бы не безобразное хозяйничанье владельцев фабрик и если бы мистицизм не был таким, каков он есть, и не угрожал распространиться еще больше. Среди низших классов господствует ужасная нищета, особенно среди фабричных рабочих в Вуппертале… Но у богатых фабрикантов эластичная совесть, и оттого, что зачахнет одним ребенком больше или меньше, душа пиетиста еще не попадет в ад, тем более если эта душа каждое воскресенье по два раза бывает в церкви».

В конце книги Фридрих не забыл сказать несколько слов в шутливом тоне и о себе:

«В заключение я должен упомянуть еще об одном остроумном молодом человеке, который рассудил, что раз Фрейлиграт может быть одновременно приказчиком и поэтом, то почему бы и ему не быть тем же. Вероятно, в скором времени немецкая литература обогатится несколькими его новеллами, которые не уступают лучшим из существующих; единственные недостатки, которые можно им поставить в укор, это избитость фабулы, непродуманность замысла и небрежность стиля».

«Письма из Вупперталя» вызвали переполох, «адскую суматоху» в Бармене и Эльберфельде. Журнал был расхватан мгновенно: все были возбуждены необычно резкой, разоблачительной критикой. Вкривь и вкось толковали об авторе, подозревали Фрейлиграта и других литераторов, но в конечном счете виновник столь дерзкого писания так и не был обнаружен.

Больше всего влекла юного Фридриха поэтическая стезя, он, как и молодой Маркс, много времени посвящал сочинению стихов, находя в этом отдохновение от тяготившей его филистерской обстановки. Энгельс читал свои стихи еще в литературном кружке в Эльберфельде. Он увлекался немецким фольклором, его произведения были посвящены героям немецкого эпоса. Он написал также повесть о мужественной борьбе греческих корсаров с турками за свободу своей страны.

Взгляды Энгельса на литературу сложились под влиянием всемирно известных немецких поэтов и писателей — Гёте, Шиллера, Лессинга, Клопштока, Уланда, Тика.

Полюбились ему немецкие народные книги: «Уленшпигель», «Поп с Каленберга», «Семеро швабов», «Простаки», «Соломон и Морельф». Их поэтичность, естественность, остроумие, добродушный юмор, комизм и язвительность поднимали эти произведения, по мнению Энгельса, порой выше современных сочинений. Он настолько увлекся народной поэзией, что, живя в Бремене, намеревался, отбросив все другие литературные начинания, засесть за книгу под названием «Сказочная новелла», главными героями которой мечтал сделать Фауста и Яна Гуса.

«В моей груди постоянное брожение и кипение, — писал он Вильгельму Греберу, — в моей порой нетрезвой голове непрерывное горение; я томлюсь в поисках великой мысли, которая очистит от мути то, что бродит в моей душе, и превратит жар в яркое пламя…» Далее Фридрих развертывает целую программу своей литературной работы: предстоит написать подлинную вторую часть «Фауста», где герой книги приносит себя в жертву ради блага человечества. «Вот «Фауст», вот «Вечный жид», вот «Дикий охотник» — три типа предчувствуемой свободы духа, которые легко можно связать друг с другом и соединить с Яном Гусом. Какой здесь для меня поэтический фон, на котором самовольно распоряжаются эти три демона!»

Неясные еще самому Энгельсу стремления к свободе толкнули его на поиски идеального героя в немецком прошлом.

Образцом несокрушимой энергии казался ему Зигфрид из «Песни о Нибелунгах». Стихи о неуязвимом Зигфриде, который с бурным ликованием покидает замок отца, торопясь навстречу своей судьбе, как нельзя лучше передают настроения самого Энгельса. Подобно горному потоку, Зигфрид сметает на своем пути все преграды.

…Когда поток стремится с гор,

Один, шумя, победоносный,

Пред ним со стоном гнутся сосны,

Он сам выходит на простор:

Так, уподобившись потоку,

Я сам пробью себе дорогу!

Энгельс написал статью для «Телеграфа» под названием «Родина Зигфрида», в которой, как и в «Письмах из Вупперталя», критически оценивал существующее положение в родной стране:

«…вечные колебания, филистерский страх перед новым делом глубоко ненавистны нашей душе. Мы хотим на волю, в широкий мир, мы хотим опрокинуть границы рассудительности и добиваться венца жизни, дела… нас сажают в тюрьмы, называемые школами… и если нам удается избавиться от дисциплины, то мы попадаем в руки богини нашего столетия, полиции. Полиция следит за мыслью, разговором, ходьбой, ездой верхом и в экипаже… Нам оставили только тень дела, рапиру вместо меча; а что — значит все искусство фехтования, когда держишь в руках рапиру, а не меч?»

Не очень усердствуя в должности торгового служащего, Фридрих в свободное время, как и в Эльберфельде, продолжал писать стихи, но постепенно терял веру в свою поэтическую звезду. Знакомство с письмами Гёте к молодым поэтам сыграло здесь не последнюю роль. Как и Марксу, Энгельсу не суждено было стать большим поэтом. Но Маркс значительно раньше, еще в студенческие годы, расстался с рифмами.

Жизнь Фридриха в Бремене несколько напоминала студенческие дни Маркса в Бонне. Но за этим внешним бурным времяпрепровождением обоих молодых людей таилась скрытая внутренняя борьба, нарастала потребность осознать собственное «я», выявить те силы, которые одни способны были направить их к свободному дальнейшему развитию. В бременской буржуазии Энгельс очень скоро распознал все тот же, что и в Вуппертале, дух елейного лицемерия, боголепия, крайне враждебного отношения к просвещению и науке.

«Недаром называют Бармен и Эльберфельд обскурантистскими и мистическими городами, — писал Энгельс 19 февраля 1839 года своему школьному другу Ф. Греберу, — у Бремена та же репутация, и он имеет большое сходство с ними; филистерство, соединенное с религиозным фанатизмом, к чему в Бремене еще присоединяется гнусная конституция, препятствует всякому подъему духа…»

Наиболее тяжело дались Фридриху разочарование в религии и разрыв с ней. Это был сложный мучительный процесс, так как «вуппертальская вера», внушенная родителями, школой, церковью, давила на юношу могучим прессом христианства. В посланиях к товарищам Энгельс сам писал, что «был воспитан в крайностях ортодоксии и пиетизма», что в церкви, в школе и дома ему всегда внушали самую слепую, безусловную веру в библию и «соответствие между учением библии и учением церкви».

Но еще в родном городе он начал питать вражду к догматизму, отвергал ханжество и лицемерие ортодоксальной веры. Как в потемках, брел он по философским дебрям в поисках выхода из тяжелых противоречий. И лишь писатели «Молодой Германии», печатавшиеся в «Телеграфе», а особенно Давид Штраус своей нашумевшей книгой — «Жизнь Иисуса», помогли Энгельсу более критически взглянуть на сомнительные «откровения» традиционной веры.

Штраус дал сильнейший толчок мысли многих философов. «Жизнь Иисуса» вызвала бурю негодования не только в самой Германии и не только среди церковников, но и за рубежом и в самых различных слоях «образованного мира». Книгой зачитывались, она стала предметом жарких схваток, теологических и литературных споров. Миф о Христе распадался, расплывался «в ничто, в туман», превращал все христианство в огромный колосс, воздвигнутый на песке.

Книга Штрауса глубоко потрясла молодого Энгельса и совершила переворот в его миропонимании. «Я надеюсь дожить до радикального поворота в религиозном сознании мира; если бы только мне самому все стало ясно! Но это непременно будет, если у меня только хватит времени развиваться спокойно, без тревог.

Человек родился свободным, он свободен!» — писал Фридрих в июне 1839 года.

Спокойно Энгельсу развиваться не довелось. За три года, 1839—1841-й, он проделал большой зигзагообразный путь к атеизму и революционному демократизму. Но уже в начале этой извилистой дороги Фридрих сказал вещие слова о том, что человек родится свободным, он свободен.

1839 год был особенно бурным в философском развитии 18-летнего Энгельса. В письмах одного и того же месяца он сообщает своим друзьям на родину сперва, что он супернатуралист, затем что он разделяет взгляды Шлеермахера о вере сердцем и душой, и, наконец, пишет, что примкнул к Штраусу.

«Ну, карапуз, слушай: я теперь восторженный штраусианец. Приходите-ка теперь, теперь у меня есть оружие, шлем и щит, теперь я чувствую себя уверенным; приходите-ка, и я буду вас колотить, несмотря на вашу теологию, так что вы не будете знать, куда удрать. Да, Гуиллермо… я — штраусианец, я, жалкий поэт, прячусь под крылья гениального Давида Фридриха Штрауса. Послушай-ка, что это за молодчина! Вот четыре евангелия с их хаотической пестротой; мистика распростирается перед ними в молитвенном благоговении, — и вот появляется Штраус, как молодой бог, извлекает хаос на солнечный свет, и — Adios, вера! — она оказывается дырявой, как губка…»

Философская система Гегеля явилась для Фридриха таким же вдохновляющим откровением, как и для Маркса. В «Ландшафтах», статье, помещенной в 1840 году в «Телеграфе», в которой Энгельс описывал свое путешествие в Вестфалию, Рейнскую область, Голландию и Англию, он сравнивал впечатление от первой встречи с разыгравшимся морем с чувством, овладевшим им, когда он поднялся на вершины мощной системы Гегеля.

В отличие от Маркса, литературный талант которого был подчинен философскому мышлению, Энгельс проявил неповторимое дарование как самобытный очеркист и публицист. Мысли, навеянные Гегелем, он сравнивает с бурей на море.

«Я знаю еще только одно впечатление, которое можно сравнить с этим, — говорит Фридрих, — когда мне впервые открылась великая идея последнего философа, самая исполинская мысль девятнадцатого столетия, то меня охватил такой блаженный трепет, как будто бы на меня повеяло свежим морским воздухом под чистейшим безоблачным небом; глубины умозрения распростерлись передо мною как неизмеримая пучина моря, от которой не может оторваться взор, стремящийся проникнуть до ее дна; мы живем, движемся и обретаемся в боге! Это доходит на море до нашего сознания; мы чувствуем, что все вокруг нас и мы сами проникнуты богом».

Энгельс нашел в Гегеле «титанические идеи», которые заставили молодого человека перейти от отвлеченного мышления к действию, от философии к политической борьбе.

«…Я должен впитать в себя весьма существенные элементы этой грандиозной системы. Гегелевская идея бога стала уже моей идеей… Кроме того, — писал Фридрих своим друзьям, — я штудирую «Философию истории» Гегеля — грандиозное произведение; каждый вечер я обязательно читаю ее, и ее титанические идеи страшно захватывают меня… Гегелю никто не повредил больше, чем его собственные ученики…»

Осознав, что нет иного пути для достижения победы над реакцией, кроме сражения с мечом, в руках, Энгельс со свойственной ему энергичностью решительно бросился в политическую борьбу.

Философию Гегеля Энгельс соединил с политическим радикализмом Бёрне. Литературные сочинения Фридриха полны смелых и решительных выводов: уже в начале 40-х годов он выступает против князей-аристократов и князей церкви.

«От государя, — писал он друзьям на родину, — я жду чего-либо хорошего только тогда, когда у него гудит в голове от пощечин, которые он получил от народа, и когда стекла в его дворце выбиты революцией».

В отличие от младогегельянцев Энгельс очень скоро отошел от идей либерализма, он хотел отныне бороться за достаток и равные права для всего народа, за демократию. Как и Маркс, он стремился не столько к критике существующих порядков, сколько к их изменению. Речь шла уже не только о познании окружающего мира, а о его полной перестройке. Энгельс не мог примириться с бесчеловечной эксплуатацией и угнетением и пришел к идее общечеловеческого счастья. Это соответствовало его сущности и душевным устремлениям, его гуманности и любви к простым труженикам. В стихах этого времени он говорит о свободе и равенстве, о справедливом распределении благ, мечтает об утренней заре свободы:

…Певцы стоят не у дворцовых башен, —

Дворцы в развалинах давно лежат;

С дубов, которым натиск бурь не страшен,

Они на солнце радостно глядят, —

Хотя бы света луч, давно желанный,

Их ослепил, рассеявши туманы;

И я один из вольных тех певцов,

Дуб — это Бёрне, бывший мне поддержкой,

Когда гонители, в тисках оков,

Германию пятой сдавили дерзкой.

Да, я один из этих смелых птах,

Плывущих в море вольного эфира;

Пусть воробьем я буду в их глазах, —

Я лучше буду воробьем для мира,

Чем заключенным в клетку соловьем,

Для развлеченья взятым в барский дом.

Тогда корабль сквозь волны повезет

Не грузы богачу для накопленья

И не товар — купцу в обогащенье,

А счастья и свободы сладкий плод.

Дни Фридриха, внешне мало отличавшиеся от жизни других молодых торговых служащих, были полны сложного внутреннего движения. В то же время он оставался всегда жизнерадостным и общительным.

Из письма к Ф. Греберу от 22 февраля 1841 года известно, что Фридрих в эти дни, отдавая дань времени, дрался с кем-то на дуэли и нанес своему противнику… «знатную насечку на лбу, ровнехонько сверху вниз, великолепную приму». Он усиленно занимался литературным трудом, писал статьи для «Телеграфа» и «Утренней газеты», сочинял революционные стихи и рассказы, переводил Шелли, вел переговоры с издателем о напечатании своего первого романа, не испытывая ни малейшего страха перед цензурой.

«Впрочем, — писал он Ф. Греберу, — я не смущаюсь мыслью о цензуре и пишу свободно; пусть потом она вычеркивает сколько душе угодно, сам я не хочу совершать детоубийство над собственными мыслями. Подобные вычеркивания со стороны цензуры всегда неприятны, но и почетны; автор, доживший до тридцати лет или написавший три книги, не придя в столкновение с цензурой, ничего не стоит; покрытые шрамами воины — наилучшие. По книге должно быть заметно, что она выдержала борьбу с цензором».

В Бремен заходили корабли из всех стран света, и это дало возможность Фридриху присмотреться к людям разных национальностей, читать английские, голландские, французские и многие другие газеты. Он охотно брался за изучение все новых и новых языков, и они давались ему легко. Это стало его страстью на всю жизнь. В более поздние годы Фридриху довелось изучить и русский язык, и он не остался равнодушным к нему.

«Как красив русский язык! — писал он В.И. Засулич. — Все преимущества немецкого без его ужасной грубости».

Фридрих всякий раз не просто изучает новую для него грамматику, он любуется внутренней силой, выразительностью незнакомого ему доселе языка.

Из Бремена Фридрих в шутку писал «многоязычные» письма своей сестре Марии и друзьям, чередуя разные языки, древние и современные: древнегреческий, латынь, английский, итальянский, испанский, португальский, французский, голландский. Он уверял сестру, что выучился даже турецкому и японскому, а всего «понимает 25 языков».

В одном из писем Вильгельму Греберу, составленном на восьми языках, Энгельс, вдохновившись музыкальным звучанием людской речи, в подражание Гомеру переходит на гекзаметр, чтобы в стихах раскрыть все свое восхищение перед способностью человека мыслить и говорить.

«…Так как я пишу многоязычное письмо, то теперь я перейду на английский язык, — или нет, на мой прекрасный итальянский, нежный и приятный, как зефир, со словами, подобными цветам прекраснейшего сада, и испанский, подобный ветру в деревьях, и португальский, подобный шуму моря у берега, украшенного цветами и лужайками, и французский, подобный быстрому журчанию милого ручейка, и голландский, подобный дыму табачной трубки, такой уютный; но наш дорогой немецкий — это все вместе взятое:

Волнам морским подобен язык полнозвучный Гомера,

Мечет скалу за скалой Эсхил с вершины в долину,

Рима язык — речь могучего Цезаря перед войсками;

Смело хватает он камни — слова, из которых возводит,

Пласт над пластом громоздя, ряды циклопических зданий.

Младший язык италийцев, отмеченный прелестью нежной,

В самый роскошный из южных садов переносит поэта,

Где Петрарка цветы собирал, где блуждал Арносто.

А испанский язык! Ты слышишь, как ветер могучий

Гордо царит в густолиственной дуба вершине, откуда

Чудные старые песни шумят нам навстречу, а грозди

Лоз, обвивающих ствол, качаются в сени зеленой.

Тихий прибой к берегам цветущим — язык португальский.

Слышны в нем стоны наяд, уносимые легким зефиром.

Франков язык, словно звонкий ручей, бежит торопливо,

Неугомонной волною камень шлифуя упрямый.

Англии старый язык — это памятник витязей мощный,

Ветрами всеми обвеянный, дикой травою обросший;

Буря, вопя и свистя, повалить его тщетно стремится.

Но немецкий язык звучит, как прибой громогласный

На коралловый брег острова с климатом чудным.

Там раздается кипение волн неуемных Гомера,

Там пробуждают эхо гигантские скалы Эсхила,

Там ты громады найдешь циклопических зданий и там же

Средь благовонных садов цветы благороднейших видов.

Там гармонично шумят вершины тенистых деревьев,

Тихо там стонет наяда, потоком шлифуются камни,

И подымаются к небу постройки витязей древних.

Это — немецкий язык, вечный и славой повитый.

Но ни поэзия, ни искусство не мешали его зоркому глазу видеть «плебс, который ничего не имеет, но который представляет собой лучшее из того, что может иметь король в своем государстве».

Два с половиной года прожил Энгельс в Бремене. Ему предстояло теперь уехать отсюда навсегда, и он охотно покидал этот город, «скучное гнездо», где «сливки общества» предавались лишь чревоугодию и плотским радостям.

Молодой поэт посвящал много времени музыке, с особым увлечением играл он Бетховена. Но главную радость наряду с искусством и спортом ему доставляли философские размышления, непрерывные поиски и находки. Фридриху сопутствовали необычная бодрость духа и вера в светлое будущее человечества.

В провинции развился, окреп, пришел к пониманию мира и себя самого молодой ученый и философ. Ему было в то время 20 лет.

Воинственный и задорный, звал он на бой своих противников теологов. Уверенный в победе, он уговаривал их собраться с силами, сесть на коня и сразиться в честном поединке. «Разве вы не замечаете, — писал он Ф. Греберу, — что по лесам проносится вихрь, опрокидывая все засохшие деревья, что вместо старого, сданного в архив дьявола, восстал дьявол критически-спекулятивный…»

Оставив в Бремене вместе со скучными торговыми складами и хозяйскими конторами также и примитивную веру и присягнув на время гегелевской идее божества, Энгельс призывал молодых людей смело идти на штурм философских наук. В статье о немецком писателе Иммермане, написанной еще перед отъездом из Бремена и помещенной весной 1841 года в «Телеграфе», Энгельс говорил:

«Ведь пробным камнем для молодежи служит новая философия; требуется упорным трудом овладеть ею, не теряя в то же время молодого энтузиазма. Кто страшится лесных дебрей, в которых расположен дворец идеи, кто не пробивается через них при помощи меча и не будит поцелуем спящей царевны, тот недостоин ее и ее царства; пусть идет, куда хочет, пусть станет сельским пастором, купцом, асессором или чем ему угодно, пусть женится, наплодит детей с благословения господня, но век не признает его своим сыном… не надо бояться работы мысли, ибо подлинен лишь тот энтузиазм, который, подобно орлу, не страшится мрачных облаков… и разреженного воздуха вершин абстракции, когда дело идет о том, чтобы лететь навстречу солнцу истины. А в этом смысле и современная молодежь прошла школу Гегеля; и не одно зерно освободившейся от сухой шелухи системы пышно взошло затем в юношеской груди. Но это и дает величайшую веру в современность, в то, что судьба ее зависит не от страшащегося борьбы благоразумия, не от вошедшего в привычку филистерства старости, а от благородного, неукротимого огня молодости. Будем же поэтому бороться за свободу, пока мы молоды и полны пламенной силы…»

Осенью 1841 года Фридриху предстояло отправиться в армию, на службу в королевских войсках. Не по душе поэту и философу была прусская муштра, и шел он отбывать воинскую повинность без особого рвения. Мог ли Энгельс предполагать тогда, что военная наука впоследствии станет для него одной из самих любимых, что его стратегический талант будет признан военным» специалистами Англии и Америки, что все друзья и соратники после франко-прусской войны будут звать его не Фридрихом Энгельсом, а Генералом? Но в 1841 году, в письме сестре Марии, он без энтузиазма извещал ее, что поедет в Берлин выполнить там свой гражданский долг, «то есть по возможности освободиться от военной службы». В качестве вольноопределяющегося-одногодичника Энгельс имел право самостоятельного выбора гарнизона. Фридрих избрал Берлин не ради гвардейского артиллерийского полка, в котором ему предстояло отбывать воинскую повинность, его тянуло в столицу Пруссии потому, что это был центр младогегельянства и крупный университетский город.

Покидая в конце марта Бремен, Энгельс не знал еще, что двадцать первый год его жизни надолго оставит след в молодом сердце: он полюбил, был недолго счастлив, но затем вынужден был навсегда расстаться со своей возлюбленной. Тоска, едва не доведшая Фридриха до самоубийства, погнала его по свету, он отправился в Швейцарию и Северную Италию.

Взбираясь на горы, любуясь раскинувшимися внизу озерами и долинами, он ни на минуту не забывал своей, любимой, которая оставила его. Вот он всходит на вершину горы Ютлиберг над Цюрихским озером, любуется синим небом и майским солнцем. На юге, у горизонта, он видит сверкающую цепь глетчеров, от Юнгфрау до Сентима и Юлии; поистине не было конца великолепию, открывшемуся с горы влюбленному путешественнику.

На вершине Ютлиберга стоял деревянный дом, небольшая таверна, и Фридрих вошел туда и попросил пить. Перед ним поставили вино и холодную воду и вручили книгу, в которой гости оставляли свои записи.

«Всем известно, чем заполнены подобные книги, — рассказывал Фридрих, — каждый филистер считает их орудиями своего увековечения и пользуется случаем, чтобы передать потомству свое никому не ведомое имя и ту или другую из своих безнадежно-тривиальных мыслей; чем он ограниченнее, тем более длинными замечаниями сопровождает он свое имя… И вдруг мне на глаза попался сонет Петрарки на итальянском языке, который в переводе звучит приблизительно так:

Я поднят был мечтой к жилищу милой.

Та, что ищу я на земле напрасно,

Мне ласковой и ангельски прекрасной

Предстала в сфере третьего светила.

Дав руку мне, она проговорила:

«Нас здесь разъединить судьба не властна;

Я — та, что мучила тебя всечасно

И до заката день свой завершила.

Ах, людям не понять, как я блаженна!

Тебя лишь жду и мой покров, тобою

Любимый и оставшийся в юдоли».

Зачем она умолкла так мгновенно?

Еще бы звук, — и, прелестью святою

Пронзен, я б с неба не вернулся боле.

Вписал его в книгу некий Иоахим Трибони из Генуи; я сразу почувствовал в нем друга, ибо на фоне остальных, пустых и бессмысленных записей сонет этот выделялся особенно ярко, подействовал на меня особенно сильно. Кто ничего не чувствует перед лицом природы, когда она развертывает перед нами все свое великолепие, когда дремлющая в ней идея, если не просыпается, то как будто погружена в золотые грезы, и кто способен лишь на такое восклицание: «Как ты прекрасна, природа!» — тот не вправе считать себя выше серой и плоской толпы. У более глубоких натур при этом всплывают наружу личные недуги и страдания, но лишь с тем, чтобы раствориться в окружающем великолепии и обрести благостное разрешение. Это чувство примирения не могло найти себе лучшего выражения, чем в приведенном сонете. Но еще одно обстоятельство сблизило меня с этим генуэзцем; уже кто-то до меня принес на эту вершину свою любовную муку, и я стоял здесь не один с сердцем, которое месяц тому назад было так бесконечно счастливо, а ныне чувствовало себя разорванным и опустошенным. И то сказать, какая мука имеет большее право излиться перед лицом прекрасной природы, чем самая благородная, самая возвышенная и самая индивидуальная из мук — мука любви?»

Во второй половине сентября Энгельс прибыл в Берлин в артиллерийскую бригаду. В свободное от службы время он усердно посещал Берлинский университет в качестве вольнослушателя. Жил он на частной квартире на Доротеенштрассе, расположенной неподалеку и от казарм гвардейского пехотно-артиллерийского полка и от его учебного заведения.

Энгельс особенно увлекался философией, в Берлине он слушал лекции Шеллинга, Вердера, Мархейнеке, Геннинга, Михелета и других профессоров. Энгельс сблизился с кружком младогегельянцев.

Как в свое время для Маркса, так и для Энгельса центром духовной и политической деятельности стал «Докторский клуб». Фридрих установил близкие отношения с левыми гегельянцами — братьями Эдгаром и Бруно Бауэрами, Ф. Кеппеном, Булем, Рутенбергом, Э. Мейеном. На обложке «Атенеума», журнала, который издавался клубом во второй половине 1841 года, появился рядом с именами других членов редколлегии псевдоним Энгельса — Ф. Освальд. В декабре он поместил в «Атенеуме» главу из своих путевых записок под названием: «Скитания по Ломбардии. I. Через Альпы».

Образная речь, красочные пейзажи, революционные мысли этих очерков привлекли внимание к молодому автору.

Прошло немногим более полугода, как из Берлина уехал Карл Маркс. Фридрих постоянно слышал об этом человеке восторженные отзывы. Хотя Марксу было только 23 года, его необычайный ум, многогранность, духовная сила прославили его среди берлинских младогегельянцев. О нем говорили, как о «голове, полной идей», а молодой адвокат Г. Юнг писал из Кёльна, что Маркс «отчаянный революционер» и «одна из умнейших голов, которые я знаю».

Какое сильное впечатление производил Маркс на своих соратников уже в самом начале своего философского и революционного пути, можно судить также по отзывам одного из видных младогегельянцев, Гесса, который, будучи на несколько лет старше Маркса, успел к началу 40-х годов опубликовать уже немало теоретических трудов. После знакомства с Марксом он написал своему другу Ауэрбаху восторженное письмо:

Данный текст является ознакомительным фрагментом.