1920
1920
1 Января. Новый год… а между тем ведь это праздник света.
Я — вполне краснорядец, возвратился в лоно отчее; хорошо — надрезать ситец, дернуть и слышать, как треснет, и видеть при этом звуке далекую картину полных товарами красных рядов, когда, наложив все грудой на прилавок, приказчик отмеривает моей матери железным аршином ситцы и раздирает их, и раздирает.
Среди шуб, оставленных мне вымершей родней, и ситцев я живу теми наследственными привычками краснорядцев — торгую.
2 Января. Записки от имени Левы: «Наша коммуна с Сытиными лопнула{1}, вчера мы разделили соль, керосин, пшено и сегодня начали с папой свое хозяйство. Мы выдумали освещение „козий канун“, что-то вроде лампадки из керосина. Рано утром далеко до света папа мне мелькал, мелькал с этим козьим кануном, слышал, как он щепил лучину косарем, разводил чугунку, а картошку ему я перемыл еще вечером и приготовил для варки в чугуне. Я встал на рассвете, когда картошка уже была готова и вскипел наш маленький самовар „Понтик“. Только оказалась неудача: в темноте папа недоглядел, и вода вся выбежала из „Понтика“ на пол, хорошо еще, что не распаялся. Ели картошку дымящуюся, белую, рассыпчатую со сливочным маслом, наелись так, что я опять чуть не лег в кровать, — вот хорошо-то свое житье! никогда больше не будем путаться с коммунами. Потом мы с папой вытрясали и чистили одеяла, простыни, выметали комнату, я мыл посуду, папа готовил дрова. Когда все было вычищено, папа пошел на базар за молоком, а я приготовил урок для Ольги Николаевны и опять принялся за хозяйство, готовить кулеш со свежиной. Папа говорил мне: вот наша настоящая „трудовая школа“. И еще сказал мне: „Я надеюсь, что через год-два ты будешь и в ученьи таким же самостоятельным, как в поваренном деле, возьмемся достигать, как я когда-то достигал мальчиком“. — „А как ты достигал?“ — спросил я. И он мне много рассказывал, как он учился в Сибири один, без всякого надзора, как ошибался во многом, но зато после достиг самостоятельного и любимого дела».
3 Января. Лектор Цейтлин стыдит меня:
— Культурный человек хоть раз в неделю должен прочесть лекцию в народном Университете.
— Барин, — отвечаю, — когда вы находите для этого время, кто варит вам пищу?
— Я за урок получаю обед.
— Но я уроки давать не умею, я варю себе обед сам, и дрова колю, и воду ношу, и комнату убираю, и торгую тряпьем.
— Плохо!
— И ничего плохого не вижу, мне было бы плохо, если бы я два дела мешал, — а как определил себя на пустынножительство, так и живу в этом совсем неплохо: опережаю необходимость, предупреждаю своей инициативой, и становится так, будто я вольный.
Голод и Пост. Не то что пищи, а именно жиров не хватает; я достиг такого состояния, что все мое существо телесное и духовное зависит теперь от жира: съем масла или молока и работаю, нет — брожу, качаюсь, как былина на ветре. И, не задумываясь, я дал бы пощечину тому, кто сказал бы мне, что «не единым хлебом жив человек»{2}. Да, я понимаю, что можно жить и духом, если инициатива этого голодного духовного предприятия исходила от меня: хочу голодаю, а захочу и наемся, но голод тем отличается от поста, что он приходит извне, не из души, а как холод от какого-нибудь излучения тепла земли в межпланетное пространство. А вот это какое-то излучение создает того левого разбойника, который все издевался над Христом и говорил ему: «Если ты Сын Божий, спаси себя и нас»{3}.
Я не могу сказать горе: «Иди!»{4}, я не верю, что она пойдет, я — левый разбойник и мальчик мой тоже левый, он не может принять, что Христос мог родиться от Духа Святого, и никто вокруг не верит в это. «Сказка!» — говорит мальчик 13 лет от роду. Так всюду мы видим торжество левого разбойника.
Что значит жить своим трудом? Значит — жить своей изобретательностью. Но в социалистическом смысле жить своим трудом это — выделять из себя нечто в жертву богу экономической необходимости. То, что мы, живя своим трудом, мы преодолеваем в труде и делаем его своим, например, колю дрова с изобретательностью и перехитряю скуку, там, в общем труде, называется хитростью, я делаю так не свой труд, а общественный (чужой). Своим трудом это может сделаться лишь в том случае, если общество будет свое. Итак, начинать надо не с принудительного труда, а с того, чтобы сделать общество своим, когда общество будет свое, тогда и труд будет легким.
А можно вовсе и не любить ближнего, как самого себя{5}, чтобы делать общественное дело, можно это делать из личной выгоды; личная выгода (изобретательность) водворит на земле социалистический строй.
Мистика — это предчувствие, рационализм — осуществление…
Я шел голодный по улице, одетый в короткий нагольный крестьянский полушубок, обутый в валенки, казалось мне, что по виду и по всему я был рядовой этого нового нищенского строя и вдруг меня остановил кто-то и сказал: «Барин!» Я оглянулся. Сзади шел наш побирушка Тишка с шишкой; протянув руку, говорит:
— Барин, подайте милостыньку.
— Ты слепой? — спросил я.
Он ответил:
— Нет, я не слепой, я вижу, что вы — барин, вы ходите не так, как они, вы идете и в уме что-то держите, а мне видно.
Я тронул рукой его мешок, в нем был хлеб — много хлеба. (Вы — барин, нищий идет, то не держит в себе ничего, и это сразу видно, то нищий, а то барин, хоть вы и одеты, как нищий.)
Голодный и постник. Одно дело самому избрать себе нищенское поприще, другое дело тебя подневольно сделают нищим, эти два существа по виду подобны, изнутри противоположны, как Христос и разбойник, распятый налево.
4 Января. «Ребячески мечтавший иногда про себя свести концы и примирить все противоположности» (Достоевский «Идиот»).
5 Января. Половина зимы прошла, на рынке перестают покупать теплую одежду.
Три или четыре дня стоит +3° Р, льется с крыш вода, потопы, просовы — настоящая сиротская зима.
Ночь была светлая от невидимой луны. Я стоял на дворе нашего старого дома против двух каменных столбов — остатков ворот, на столбах густыми клочьями торчала прошлогодняя рыжая трава. И свет на снегах от невидимого светила был так силен, что я различил ресницы на лице девушки, проходившей мимо ворот по дороге. Везде кругом лежали на бесконечность поля снега.
Мое сердце и радуется и стонет, срываясь внезапно с большой радости на большую тоску, а пустыня белая неподвижно лежит в ярком свете и звенят колокольчики могильной тишины белой Скифии.
6 Января. Сочельник.
Дождь сиротской зимы. Мы в середине борьбы с холодом, еще Январь и Февраль, но ранние холода нас закалили и теперь мы не боимся — переживем, если не затифимся. Вчера с утра с Левой торговали ситцами на базаре, не сходят с языка слова: «свежина», «подчерёвок»{6} и т. д. (нам удалось выменять подчерёвок, жирный, фунтов в десять, а Сытины купили себе постную косточку…). Сытин вышел на базар с кисетами, но никто ни одного кисета у него не купил.
Душа моя завешена кругом, а жизнь идет сама по себе, и часто я с удивлением спрашиваю себя, как это так может быть, чтобы жизнь шла без души, иногда стучусь — нет! все запечатано, закутано.
Храм забит, мы бродим вокруг, как голодные псы, и торгуем остатками своей одежды.
На горизонте войны показываются поляки, и с ними оживают надежды контрреволюции, наши бедные обыватели никак не могут отделаться от чувства ребяческого, что рано или поздно все противоречия жизни кончатся, и когда кончатся, то заживем по-старому, и хоть не по самому старому-старинному, но все-таки подобно ему.
Кура:{7} назад замело, впереди замело, лошадь идет незнамо куда, вперед или назад — везде одинаково.
Приходил библиотекарь от Чрезвычкома реквизировать книги Кожухова, увидал «Карманный словарь иностранных слов для рабочего» и сунул себе в карман эту книжку без описи, сказав: «Вот самая нужная книжка». Про Лескова спросил, хороший ли это писатель, и, узнав, что хороший, попросил из собрания сочинений хоть книжечки три: «У вас же много останется».
7 Января. Рождество.
Люди с похвалой отозвались о мне, что я к Лиде хорошо относился, и я оглянулся на прошлое: правда, я хорошо относился, а сам думал, что плохо…
Право, нам нужно, чтобы кто-нибудь сказал нам о нас со стороны хорошее, ибо живем мы, не зная, чем плохи мы и чем хороши.
Обедали у Коноплянцева, потом зажигали маленькую елку и были вечером у Шубиных — прошло хорошо, как Рождество.
8 Января. Утро. Утренняя звезда смотрит в окно, Вифлеемская? месяц бледнеет, догорает лампада. В утренней молитве скрыта вся сила грядущего дня.
Новая перспектива: свобода в жемчуге. У доктора Смирнова на виду золотой зуб.
— Спрячьте, а то реквизируют.
— Я нарочно показываю, хочу променять на навоз. Вот, братец мой, навозу-то! все навоз и навоз!
— Ничего, есть, петух, помните? нашел жемчужное зерно?{8}
Доктор не понял меня и не мог понять.
Странник из «Чертовой Ступы»{9} пусть придет в этот город во второй раз и покажет им хорошее.
9 Января. Эмигранты, дезертиры и уголовные — вот три социальные элемента революции: нужны были особые условия для отвлеченной мысли, чтобы русский интеллигент подал руку уголовному (Семашко: «переступил»).
И вот поднялась бездна.
А в нашем краю и помещиков-то не было настоящих, так, жили кой-кто, жили, доживали, проживали, и на них обрушилась масса, как на помещиков. Да не было и буржуазии, ничего не было такого общего, как в других странах или даже в других губерниях, был у нас несомненно «чиж паленый», существо которого состояло в том, что он жил оседло и все вокруг себя (конечно, по сравнению с чем-то «настоящим») глубоко презирал. Бывало, скажешь, что вот там-то в имении есть удивительной работы мебель красного дерева, а он усмехается. «Вы чему усмехаетесь?» — «Нашел, — ответит, — у нас мебель, какая у нас мебель!» Или приедешь и начнешь говорить о вековом дереве в усадьбе X., в семь-восемь обхватов. «Фантазия, — скажет, — нашли у нас вековые деревья!» Нет ничего у нас и быть никогда ничего не может — вот его бытие. А старуха ходит Богу молиться, и там, на божественном поле, свое заводится, не имеющее ничего общего с видимым миром. Попы и монахи между тем продолжали существовать и создавать некоторую видимость быта. Мало того, люди высоких душевных достоинств продолжали рождаться и быть тут же, принимая внешнюю форму окружающей среды.
Мы ожидали этой зимой погибнуть от голода и холода, но муки оказалось больше, чем прошлый год, и в дровах нет большого недостатка, а зато голод духовный стал так велик, что мы погибаем от голода духовного: дело советской власти свелось к войне, это все, чем она дышит.
10 Января. Страна была верно очень богатая, если Он мог не обращать внимания на средства своего существования, питаться, как птица небесная{10}, и, проходя зреющими нивами, растирать в руках спелые колосья…
Говорят, что в Москве появилась эпидемия «неизвестного бактериологического происхождения» — по всей вероятности, чума…
«И времени больше не будет»{11} — я думаю, что для верующего большевика и сейчас нет времени, это, конечно, верно, а весь вопрос, чтобы так случилось для всех.
Моя тоска похожа на тоску во время смерти Лиды{12}: не совершается ли что-нибудь ужасное с Ефросиньей Павловной? Не потому ли я чувствую такой ледяной холод к С. П.{13} Она до сих пор не понимает…
11 Января. В Советской России все что-нибудь выдумывали практическое вокруг себя. Один художник выдумал ставить самовар под желобом: потому что скорость поспевания самовара зависит от длины трубы, а водосточная труба очень длинна. Он поставил самовар под желобом и пошел звать соседа, похвалиться своим изобретением. Когда художник вернулся с соседом, лед, намерзший в трубе, растаял и залил самовар. Сосед сказал художнику: «Не хвались, идучи на рать, а хвались, идучи с рати».
12 Января. Читаю «Идиота» и влияние его испытываю ночью, когда, проснувшись в темноте, лежу вне времени и все мои женщины собираются вокруг меня: до чего это верно, что Ева подала яблоко Адаму, а не он… С. большую роль сыграла в познании добра и зла, Е. П. — основа, это чисто, и В. — чисто, грех в С.{14}
13 Января. Видел во сне, будто иду по имениям под руку с матерью своей, встречаем помещиков, которые вертаются в великой славе и не только живые, но и мертвые: Алек. Мих. Ростовцев приехал на вороном коне в черной шапке с красным верхом, а Бурцев Николай стоит у колодезя и на цыплят внимательнейше смотрит, с нами поздоровался холодно, как будто мы незнакомые (жив ли?).
Ночью просмотрел всю свою Парижскую «любовь по воздуху», как из писем создалась литература (личное), а безличное ушло в пол (Ефр. Павл. и дети).
Тут интересна идея брака, как с моей, так и с той стороны: она, может быть, много раз отдавалась внебрачно, а на брак не решилась, ей мешало тут чувство личного, которое закостенело в бюро. Я бы ей написал теперь: «Я тоже с седеющими волосами, но из начатого мной ничего не кончил и многое еще не начал».
Несчастный день, когда я соединил свою судьбу с судьбою хутора, который назвал своим: я не знал тогда, что мой хутор имеет свою собственную судьбу, и, назвав его своим, я связываю себя со всеми его владельцами прежних и даже древних времен.
Я встречал этот год у Коноплянцевых и сейчас иду туда же провожать его и начинать 1920-й (старый).
Службой библиотекаря в деревне Рябинки начинается мой год; деревня поет «Интернационал», я читаю там свой рассказ «Адам»{15}, ссора с деревенскими большевиками. Смерть Коли. Эксперт по делам археологии: поездка по снежной Скифии. Она! Выступления на съездах с: «Бог спит». Весеннее хождение по делам краеведения: соловей на кладбище. Трудовая школа. Переход от Коноплянцевых к Истоминым: именины в садике. Устройство у Кожуховых. Пьеса «Чертова Ступа». Нашествие Мамонтова. Хождение по Хрущевским могилам за хлебом. Черта под мечтой (лунный грех). Сытинская коммуна. Смерть Лиды. Я — краснорядец с коробушкой. Смерть Яши{16}. Все для войны и духовный голод. В заключение года вижу воскресение и пришествие во славе живых и мертвых помещиков (во сне). Россия кончилась действительно и не осталось камня на камне.
Я живу, и связь моя с жизнью — одно лишь чувство самосохранения: я торговец, повар, дровосек — что угодно, только не писатель, не деятель культуры. Жизнь моя теперь — медведя в берлоге. В медвежьих снах мне видится все существующее общественное положение, как пережитое мной лично, как вывод из личного: мое порождение, и вопрос лишь, я — чье порождение. Порой хочется проснуться и начать, но без толчка извне не проснуться. Все-таки не оставляет надежда, что из себя, «из ничего» засияет «свете тихий»{17}. Другой раз даже и порадуешься внешнему разорению — что зато уж засияет-то свое.
15 Января. «Государственный контролер» жилищ Лидия Ефимовна Ростовцева рассказывала свои впечатления: комиссарская семья среди чужих вещей, на рояли развернуты ноты, по которым не умеют играть (за дверью слышался чижик{18}, а ноты — Шопена); помещичья семья не может приспособиться (множество тарелочек, которые нужно мыть), вежливы холодно и вдруг по одному слову узнают, что контролер не большевик, и сразу все прорывается; нечаянная встреча с картиной: липовая аллея, сирень, и воздух, и небо, и счастье! Семья спекулянта.
Общий очерк быта Совдепии: винный король; интеллигенция с чугункой (эсерствующая библиотекарша Лидия Михайловна).
Утро: дом, обращенный в казарму, чугунка из каждого окна, выходят растрепы, и их учит мальчишка: «Налево кругом!» Вечер: огонь из верхнего окна, снизу: еб. мать! и проч. За Сосной мещане обложились навозом, откапывают из-под снега награбленное и меняют на муку и пшено.
16 Января. Внезапно по всему городу разнесся слух, что поляками занят Смоленск и занят Петроград и что отступление Деникина имело целью заманить на юг красную армию. — А я не знаю, что верить или не верить — Верить нельзя, а надеяться можно. — Надеяться нужно, без этого жить нельзя: закупаем свежину, значит, надеемся.
Живем на женском положении: тут инстинкт самосохранения, и между прочим все, только все на практике познается, идеи на блюде в жареном виде: совершенно другое, чем исходящее от головы в соединении с волей, как у мужчины. Вот что значит эта вечная бабушка у печки, теперь поняли? И какой тут теперь может быть еще женский вопрос, никакого тут нет вопроса, когда очевидность! Напротив, вопрос мужской это действительно есть вопрос.
Наши разговоры:
— Давно мы с вами не говорили по душе… ну… ах, я забыл вам сказать, свежина попадалась по 120 р., вам нужно?
— По 120 купите, пожалуйста, а не нужен вам лук?
— Почем?
— На соль.
— Сколько же соли за фунт?
— За фунт соли три фунта лука.
— Это подходит. Присылайте, а на дрова записались?
— Я записался, только не могу добиться, на складе нет.
17 Января. Моя коробушка пустеет с каждым днем: мои ежедневные клиенты, мужики, евреи, дезертиры, типа: дезертир Синяев (разрубил мясо — в Германии научился, а впрочем, <3 нрзб.> мой мясник), эсерка Каплан, мещанка Плахова («Зачем вы евреям даете?», богатая мужичка ищет ротонду голубого цвета («нёбного»), ссора между евреями: из-за шали, те нажили два миллиона, а моя эсерка бедная (вы, конечно, эсер? — я — большевик), беженка свежину принесла (муж больной, куча детей).
Слухи политические все растут: раздел России 7-ю державами и что наша часть отходит немцам.
— Товарищ, вы заведуете всеми библиотеками?
— Я заведую.
— Нет ли у вас для Че-ка портретов?
— Каких портретов?
— Ну, Ленина и Троцкого… Этих портретов…
— Да этих…
Есть и в этой жизни хорошее, что потом хорошо вспомнится: это как мы двое с Левой дружно жили…
«Идиот» Достоевского: он может отталкивать (князь Мышкин) от себя, когда представишь себе полного человека: женщина, ребенок и даже просто «обыватель» несут в себе миссию этого полного жизненного человека будущего против уединенной культуры самолюбия современного человека. Если подходить с этой точки к социализму, то тут много правды: этот полный человек у них называется «общественный человек».
18 Января. На рождении Влад. Ростовцева он говорил неистово:
— Что этот Мих. Ив. Черняховский, что Варгунин и т. п. либералы, вечные ворчуны и оппоненты, и разные меньшевики, эсеры — вся интеллигентская слякоть! все заслужили своего униженного положения, все виноваты и жнут то, что посеяли. Я противник большевиков, но не такой, как вы, я бледный противник, я по противоположности стою против, а вы где-то далеко, соль несоленая, теплые люди.
— Мы эволюционисты!
— Никакие не эволюционисты, а просто мещане вы… вы берете готовый процесс, a posteriori[1], объективное, свершение, в нем уже не видно личности, а только якобы закон, и делаете этот «закон» вашим личным богом, спокойным, теплым и несоленым и с этим чужим выступаете против большевиков-революционеров. Так называемая эволюция — это включение личности в склеп.
После месяца торговли, беготни по спекулянтам без отдышки я, наконец, создал себе продовольственный фонд:
16 пуд. картофеля
68 фунт. свинины
15 ф. масла
35 ф. сахару
15 ф. соли
30 пуд. дров
16 мешков навозу.
Теперь сажусь на 2–3 месяца за работу: 1) Собрание сочинений, 2) Обработка дневниковых записей, 3) «Клочки воспоминаний».
19 Января. Приехала баба покупать у меня ротонду. Я выхожу к ней в ротонде и говорю:
— Верх пойдет на платье, подкладка на одеяло, воротник кенгуровый.
— Молью тронут.
— Сама ты, матушка, молью тронута, говори прямо, берешь или нет?
— А что вы возьмете?
— Пять пудов свежины.
— Нет, ежели бы цвет.
— Какой тебе цвет?
— Нёбного цвета ищу ротонду, обожди, а где же у ней рукава?
— Рукава!
20 Января. Флюс. Лихорадка. Логово медвежье. Дезертир с обещаниями (Сергей Александрович Синяев и Семен Андреевич Галкин из Покровского).
Вдруг входит Сытин и говорит: «Получена телеграмма, что блокада снята союзниками».
21 Января. Из-за болезни (зубной) я вовсе отделился от мира, и глухо долетают разные слухи бессмысленные, видно, совершенно уже отделенные от фактов.
Время идет, как при большом пасьянсе, раскладываются: мужики, бабы, спекулянты евреи, дезертиры, эмигранты, — и когда все сложится — неизвестно.
Когда раскладываешь пасьянс, то знаешь этот момент, из-за чего все это делается: когда вдруг начинают складываться и все застывшие карты, пойдут на место, как весенний лед после взлома.
Вот если описывать пасьянс и знать внутреннюю сторону дела (душу пасьянса), то человека, раскладывающего пасьянс, лучше описывать в третьем лице; если же пасьянс незнаком и видна только внешняя сторона, то нужно описывать, как представляется пасьянс лишь со стороны — в первом лице.
Появление Щекина из Москвы и назначение меня в Архив.
Новый свет: первый день — предвестник весны (а зима стоит все сиротская). Самое ужасное в этой совдепии, что ихняя совдепская сеть накинута на самые священные таинственные уголки России и вся Россия со всеми своими медвежьими и раскольничьими заповедными местами лишилась тайны.
Падение Империи было столь велико, что никакой промежуточной партии не может возникнуть, вплоть до пришествия иностранцев.
Москва: салазки, салазки, как муравьи, перебираются, и среди них совдеповский мотор пыхтит и воняет на бензине, на керосине и черт знает чем.
22 Января. Жульничество освобожденного дезертира. Общество холостых поваров.
23 Января. В моем пасьянсе раскладывается «картинная галерея» зверья, а зверье не так, как мы его представляем (по привычке), но зверей истинных, т. е. безумных — они (звери) вообще безумны, — и мы не замечаем, что живем на земле сумасшедших: наши идеалы — это цепи безумия, каше сознание — цепь.
24 Января. Из «Бесов»{19}: «Ничего не будет и проваливаться, а просто все растечется в грязь».
Мы жили, уговорившись между собою в известном числе правил, которые принимались школьными учителями за весь мир и вбивались в головы учеников, эти правила были следующие (сумма их — культура); а мир действительный, исполненный безумия, под ними был, как легенда о звере; мы покорили безумие домашних животных, не замечая того, что безумная воля диких животных переходила в человека и сохранялась в нем до поры до времени: революция — освобождение зверя от пут сознания.
Эту страну, полную тайн, они разделили на такие мельчайшие квадратики земли, такие, что охотничьему псу не повернуться в своем полевом поиске, после чего тайна исчезла и стала невозможной.
Революция — это выражение нетерпения, а эволюция призывает к терпению и говорит, что достигнем всего в постепенности.
У нас радость жизни позволительно выражать только в трагических положениях личности, как бы в состоянии ее чудесного воскресения в виде мелькающего света над бездною, а обыкновенная земная и постепенная радость называется мещанской… видите, что: у нас нет достаточной для этого накопленности и, так сказать, инерции самих накопленных вещей, дающих эту радость помимо сознания, может быть, оттого, что их слишком мало накопилось в сравнении с запасом идей разрушительного сознания.
Я беру в пример положение вора и вообще уголовного: в обществе нет к нему определенно наивно-отрицательного отношения: он есть отверженник лишь условно, а не до конца… (Мы переучились, заучились, засмыслились и в то же самое время мы — недоучки.)
О Ставрогине: в его давящей тоске был как бы низкий потолок, не дающий выхода огромной мысли, и она не выходила и все давила его, а потом вспыхивала в сцеплениях с людьми и всегда как бы по поводу этих встреч и сцеплений, нанося кругом ужасающий, разрушительный вред.
В наше время царит обезьяна, осуществляющая идеалы Христа. (Ставрогин — его обезьяна Петр Верховенский, Щетинин — Легкобытов, Христос и обезьяна его — поп.)
Татьянин день окончился провозглашением принципов общества холостых поваров, освободителей порабощенной женщины.
Один из поваров: «Говорят женщины, будто кухня — это последнее принуждение, самая несокрушимая из всех цепей, но почему же, спросим мы, не война? Разве это дело не грязнее, не тяжелее, даже и не кропотливее кухни, вот та самая война, которую мы все видели теперь своими глазами? И все-таки мужчины оставили в истории даже об этом мерзейшем деле красивейшую легенду, до того очаровательную, что мы до сих пор, испытав все ужасы действительности, едва можем смотреть на войну трезво. Что же будет, если страна наша покроется сетью ячеек холостых поваров…» и т. д.
Легенду о войне погубила кухня: легенда кончилась от недостатка продовольствия, голод задушил сказку о войне, ну, и что же, мы, холостые повара, создадим теперь новую величайшую сказку о голоде (мы двинем армию спекулянтов и мешочников, мы прославим подвиги мешочников…) ушкуйников, выдумку, изобретательность (12 рецептов хлеба без муки!): прославим свежину с жиром в четверть аршина, золотое пшено… и вот 25-й век: мы видим опять организации женщин, протестующих против захвата всего прекрасного и свободного мужчинами: у них золотое пшено, там свежина, подчерёвок, а нам остается только рождение детей в муках. Но это будет преодолено: холостые повара 25-го века сумеют состряпать детей и освободить женщину (синтез белка): тогда мрак долга женской доли будет отвергнут и женщина, как свободная мечта, сядет на трон — жена, облеченная в солнце{20}.
Девиз: кто не ест, тот не работает.
Философия еды.
Отличие от социализма: там труд является целью — это неправда? но почему же: «кто не работает, тот не ест», — видно, что работа первое, а еда второе, у нас, наоборот, первое еда, второе работа. И понятно: труд — это болезненный процесс, еда — здоровый.
25 Января. Продолжение общества холостых поваров.
К обществу холостых поваров: социалист — это оскопленный повар.
Шатов говорит (в «Бесах»), что он стал славянофилом по невозможности быть русским.
В сущности, психология этих честолюбивых и честно бездарных людей, как разные Семашки, — <1 нрзб.> была мне чужда, непонятна и по сей час остается.
Надо пересмотреть все мною написанное, выбрать приемлемое и дальше держаться этого, хотя вперед можно сказать, что «Черный араб» — лучше всего{21}, и вообще все хорошо, что написано под непосредственным воздействием жизни, чуть «надстройка» — все неудачно, непонятно, претенциозно.
26 Января. Большая дорога (Дост. «Бесы»).
— Большая дорога — это есть нечто длинное-длинное, чему не видно конца — точно жизнь человеческая, точно мечта человеческая. В большой дороге заключается идея, а в подорожной какая идея? В подорожной конец идеи. Vive la grande route[2] а там, что Бог даст.
— Бесы перешли в свиней{22}, а люди, из которых они вышли, где теперь эти люди, вот этих людей надо найти, вот задача!
— Мало того, чтобы любить свою землю и сеять на ней хлеб, нужно еще уметь защищать свой посев — это чувство страха за свое и потребность оберегать его и создаст государство; любить и сеять мы могли, а оберегать — нет!
И так земля вся разорена, мы еще можем теперь прислониться к вождям нашей культуры, искать защиты у них, ну, Толстой, Достоевский? ну, Пушкин? вставайте же, великие покойники, мы посмотрим, какие вы в свете нашего пожара и что есть у нас против него.
Хорошо тому больному, бес которого покинул последнего, а каково тому, кого бес этот покинул Бог знает еще когда и ему надо сидеть так дожидаться, пока бесы оставят последнего, потому что дело не пойдет и дела никому не будет, пока бес не оставит последнего больного.
27 Января. Завернули морозы до 18° Р с ветрами. Мы с Левой живем в берлоге: в маленьком флигеле, засыпанном снегом, всё у нас, окна, двери, завешено одеялами, колем, пилим, варим, жарим, и помогает нам только мышка одна. Нас посещает еврейка Каплан, меняем с ней нашу одежду на продовольствие. Сегодня вломились Щекин и Никольский с предложением поставить пьесу Андреева для недели фронта и сыграть роль профессора. Ну, до чего все это до жути омерзительно…
— Можно ли в 10 дней нам, не актерам, разучить большую пьесу и почему Андреева?
— Единственное, что похоже на революцию, нет ничего…
В русской литературе нет ничего революционного! — вот так идея! И с другой стороны, какая же литература более революционна, чем русская? Смелость анализа до конца, наивность страсти и веры перевернуть словами весь мир — это ли не революционность? И все-таки нечего выбрать для революции. Вот что бывает с русским художником: в тот момент, когда он делается художником, — он перестает быть революционером (так, когда к Шатову приезжает жена, Шатов счастлив и в этом личном и праведном счастии — счастье, как искупление! — он не революционер: тот, как проклятый, в том бес, а этот искуплен, он заслужил себе положение не быть революционером).
Русский человек отпускается самими революционерами (прежними) в тот момент, когда он становится художником.
Элементы психологии революционера: несчастье, неудачливость, угрызения самолюбия с выделением злобы: он весь продукт среды, и все внимание его сосредоточено на среде (на «всех»), он не он лично, а существует, как представитель будущей совершенной во всех отношениях среды. А художник испытывает счастье лично в себе и в данный момент жизни, он есть существо лично реализованное. Все это понятно: но вот вопрос: этот закон, казалось бы, приложим и для всего мира, между тем существует же «Марсельеза» и сколько угодно можно выбрать сцен для «недели фронта» из европейской литературы («Ткачи» и проч.){23} — чем это объясняется?
28 Января. Начались Карамазовы, и так я узнаю при этом чтении Достоевского — какая остается Россия после бесов.
29 Января. Всякий политический деятель есть в широком смысле кандидат на престол. (Явление Ильи Ник. из Парижа в Хрущево: кандидат, брат его Иван Ник. — обыватель; мысли о пьесе на смерть матери.)
Козочка — в ней нет ничего{24}, она погибает, как цветок под косою, и, однако, она все: она кровь, бегущая по жилам, и я свет этой капельки крови: вот она вышла, капля, упала на землю, кровь пролилась, вырос цвет — это жизнь сама в себе.
1 Февраля. Морозы лютые с ветром стали вплотную и держат, месяц светит волчий.
Берложная жизнь обняла, и утром душа моя как холодная печь: час целый сидишь возле печи, пока не нагреешь ее, и потом час целый сидишь, собираешься, пока, наконец, появится ощущение себя самого. Да вот ночью, если и холодно, проснешься, лежишь в темноте и кое-что видишь: так видел мать свою, как карту, — мать и карта! очень трудно объяснить, но вот, как говорят, дом в проекции или с птичьего полета, так и мать моя, и родня моя, и все прошлое лежит подо мною, на плоскости, руки, ноги, лицо, вообще черты индивидуальностей разбросаны, как мысы и заливы и очертания берегов на картах, и как бы это индивидуальное, личное, разные Италии, и Греции, и мысы Доброй Надежды, все это не существенно важное, а важно внутренность чрева земли, заключенного в этих очертаниях берегов, — вот тут-то и мать моя и родня вся лежит, как равнина, и на ней что-нибудь замечательное, <1 нрзб.> хорошей, встреченное мной у близких, теперь встречается не связанно с этим лицом, а как огонек на равнине или какое-нибудь явление миража на большаке…
Так представилось, липой пахнет цветущей, по липовой аллее подхожу к родному дому: именины справляют моей матери, мы все в аллее сидим за большим столом, гости наши все скромные, батюшка о. Афанасий, матушка, соседи, и разговор идет про таинственного Илью Николаевича, двоюродного брата, который вот сейчас только приехал из Парижа изучать Россию и много когда-то испытал в Сибири, а теперь женился на еврейке, доктор и писатель, хочет изучать родину и приносить пользу на легальном положении. Ксения Николаевна, мамина подруга, говорит на это, что из таких бунтарей в конце концов очень умные люди выходят, только вот одно плохо, зачем он женился на еврейке. «А в пику! — сказала мама. — Я это сейчас вам объяснить не могу: они, эти умные наши люди, без пики этой жить не могут, тут на легальном положении, а где же протест, вот вам и пика. Боюсь, — сказала она, — как бы не проговориться при ней, вдруг скажешь „жид“ слово». Приехала фрейлина Стахович, все примолкли, и разговор… Съезжаются. Появляется наконец под руку с еврейкой Илья Николаевич. Игра в крокет (мама «смахлевала»)…
Павел Николаевич и Благосклонова у нас пара, когда они задумали играть, он — Чичикова, а она — Коробочку, то весь город хохотал в ожидании, до того роли были к лицу. Павел Николаевич ее ненавидит, как человек обезьяну, он мне столько сделал добра, что на него я никогда не сержусь и, если уж возьмет что за сердце, то начинаю бранить не его, а Благосклонову…
2 Февраля. На свете нет большего счастья, как дружба с ребенком.
Середина зимы, волчьи ночи при светлом месяце… полдни солнечные с обещанием весны.
У Ник-й сказали:
— А Вильсона уже нет.
— Как нет Вильсона?
— Говорят, нет.
— Кто же на его месте?
— Не знаю.
3 Февраля. — Вы спрашиваете меня, почему нет дела и все стоит. Почему, спрошу вас, я не я? Вот дерево, оно может не быть (не знать себя) и потом, придет час — зеленеет в награду, но я не может быть не я ни одного мгновенья, если оно не я, то и спросу быть не может. Я, кто это я? Кровь бежит по жилам, румянец играет на лице, я не кровь, но я румянец, если крови нет, и румянца нет. Солнце восходит — заря на небе, я не солнце, но я заря, и, если нет солнца, нет и зари. Итак, не спрашивайте румянца, если крови нет, и не спрашивайте зари на небе, если нет солнца.
Вчера утром я пересматривал свое хозяйство, подсолил мясо и переложил его в ящик, заметил, что масло подворовывают, кошка, мышь или глухая? запрятал масло, картофель пересыпал и, когда хозяйство было закончено, хотел почитать Достоевского, но тут явилась еврейка Каплан и торговала у меня целый час 6 арш. коленкору, после ее визита я принялся пилить и колоть дрова для купанья вечером и, напилив, сбегал в отдел за жалованьем. Щекин сказал, что завтра выдают керосин по 15 ф. на инструктора! Я бросился к заведывающему Казанскому, но он мне ответил, что выдается лишь ответственным и даже «ответственнейшим»! Я плюнул и побежал обедать домой. После обеда мы с Левой пошли за Сосну спасать «приданое» от обысков, добыли там бутылочку керосина и обещание на 15 пуд. дров. Вернулись в девятом часу и, закусив холодным, улеглись спать, вот и весь день, а Лева весь день готовил мне пищу.
Мужик сказал: хозяйство грошовое, а голова работает на миллион.
Немудрено, что в этой растительной жизни, что, предав свое, я куда-то наружу; рано или поздно забудешь себя и потом еще, может быть, как дерево, снаружи и процветешь.
Мне кажется, Алекс. Мих. уже начинает распускаться, по крайней мере, лицо его начинает светиться.
— Насчет бессмертия мое суждение такое, что каждый из нас живет так, будто он не умрет (все умирают, а он, может быть, как-нибудь и выживет), это в особенности про молодость, когда отрицают совершенно загробную жизнь и прочее такое, а живут, как бессмертные боги, это закон (обман) самой природы, и в сознание мы взяли это из природы, так что вера в бессмертие выходит из законов естественных; может быть, идея бессмертия возникла как обобщение чувства жизни-рода, что один умирает, другой рождается; так юноша живет как частица бессмертной жизни, и вдруг его укололо и он разорвался с чувством бессмертия жизни, и тут возникло: «Я — смертен» и после переделалось: «Все смертно — я бессмертен».
«Я» — это закон нарушенного молчания: пока я молчу — я бессмертен, а когда я сказал: «Я — бессмертен», стал смертен: в слове бессмертен (я — слово), в жизни смертен. (Мать, заготовляющая сундук для приданого дочери, — бессмертна, а сын, сказавший: «Я — есмь!»{25}, смертен; предавая жизнь нашу смерти, мы создаем бессмертное слово, и очень может быть, что Евангельское слово и есть самый страшный губитель жизни.
4 Февраля. Ив. Карамазов о Смердякове: это лакей и хам… Передовое мясо, впрочем, когда срок наступит. Будут другие и получше, но будут и такие. Сперва будут такие, а за ними получше.
Из этого наверно вышло у Мережковского: «Грядущий хам»{26}.
«Получше» — это из меньшевиков с.д. с образованием, разные скуластые инженеры, холодные и дельные люди, самолюбивые (себялюбивые).
Вчера нашелся у Кожуховых кипарисовый крестик на шелковой ленточке, я его хотел привесить к Левиной кровати, но он решительно не захотел, отверг. Он теперь не выносит слов дух, душа и пр. В постели вечером мы говорили о некоторых лицах, одно хорошее, другое очень плохое.
— Какая разница! — сказал я.
— Да, какая разница! — воскликнул он.
— Видишь, — говорю, — какие разные бывают души.
— Души? при чем тут души? и что такое душа?
— Да мы сейчас же с тобой говорили о разнице, хорошая душа, плохая душа.
— Всё из пыски! — сказал Лева. — И нет никакой души, всё из пыски!
Сегодня в ночь мороз сломило.
5 Февраля. Только 47! а кругом все вымерло так, будто мне 70 лет, вот что наделали война и революция.
…Что ты спишь, мужичок?
Весна не весна, а то, что лучше весны: ее небесные признаки; да, скоро весна, вороны уже стали задумываться, потом за месяц до полой воды кошки запрыгают, и пошло, и пошло.
О Достоевском: соединенные образы его — Аглая и Катерина Ивановна, Курсистка, Идиот и Алеша, Горбунья, Мария Тимофеевна, Лиза и пр., Мармеладов, штабс-капитан Лебядкин и из Карамазовых, Раскольников, и Иван Карамазов, и Ставрогин, Настасья Филипповна и Грушенька.
Достоевский делает с читателем почти то же, что его Грушенька с Катериной Ивановной: читатель целует ему ручку, и вдруг он берет читательскую ручку и говорит: «А что, если я-то вашу и не поцелую»… и напакостит. Вот читатель Горький и осатанел от этого{27}, восстал на него, как гордая Катерина Ивановна на мерзавку Грушеньку, — тут хорошее восстание, необходимое.
Писать можно о любимом или что не любишь, но нужно писать по долгу человеческому: первые писатели называются идеалистами, как Тургенев, а вторые (Гоголь, Достоевский) — реалистами; романтиками называются такие идеалисты, которые идеальный — любимый свой мир считают не только желанным, а единственным действительным…
Последствие русской революции надо видеть по закону нарушенного молчания.
6 Февраля. Можно праздновать день рождения своего сына, но свой день рождения — тайный день и самый страшный.
Лидя и Коля — несчастнейшие люди, одна кричала от боли, другой молча умирал, и все-таки жили и радости маленькие в жизни своей имели, этими маленькими радостями держится жизнь вообще.
Илья Николаевич и Дуничка искали, куда поместить свою гордость, свое истинное превосходство, и поместили их в чистоте и порядочности: он работал в честной газете, а она в школе. Немым укором для них жил о. Афанасий с ужасным вопросом: да есть ли в этой честности и образованности какое-нибудь превосходство особенное над ворами и невеждами…
…Иду по улице, ветер, слышу, елки на чьем-то дворе шумят, и вспомнилось мне, как, бывало, раньше такой шум елей услышишь и Сибирью повеет, а Сибирь представляется как великая русская дебрь с неиссякаемым богатством и с этим вместе вся Россия, как золотое дно, и с ними свобода моя и какая-то неиссякаемость. Теперь сразу нет ничего, и ели так шумят, куда все девалось? И тут же: вот что значит единая неделимая Россия: и ветер не такой, и шум деревьев не такой… Главное, что, как, бывало, эту всю страну представишь, то и человека русского с нею, куда ни кинешь мысль — всюду он — свой… а теперь он ничтожный, отдельный, маленький и в плену, как в сети, кувыркается, и пространства все заключены.
7 Февраля. «Рабпрос»{28} дал в угоду начальству «революционную» пьесу Л. Андреева «К звездам»{29}. Был вывешен флаг с надписью: «Коммуна — рай земного счастья угнетенных». Речь говорил т. Успенский, видимо, пьяный, раскачиваясь и заложив руки в карманы, почешется и опять в карман. После спектакля танцевала молодежь, угреватые кавалеры и барышни в шубах (лезли друг на друга), молодежь — три поколения пьяниц, которые уже не могут пить вино, а пьют чай.
В Иване Карамазове изображена загадка сочетания эмигранта с уголовным (со Смердяковым).
«Рай земного счастья» — может быть, тут, в раю этом, мы уже и сидим, только смотрим не туда и видим не то, видим воображаемое нами от <1 нрзб.> усилия увидеть рай, видим свои…
Соприкоснулись мимоидущий лик земной и вечная истина (Достоевский).
Земной рай (земное — мимоидущее, рай — вечное).
Невозможность земного рая — невозможность остановить движение. Ergo[3]: социализм есть попытка остановить естественное движение и представить земное в абсолюте.
…Мы почти все переживаем хоть раз в жизни большой восторг, как будто прикасаемся на мгновение к вечности, и отсюда наша мысль о бессмертии и те маленькие последующие радости, в которых смутно, как в затуманенном зеркале, узнаем тот восторг и потому не решаемся отвергнуть жизнь свою.
…И, верно, самому тупице, не способному ни разу в жизни полно принять в себя мир, частию доступна эта радость, и он преследует ее тупо всю жизнь в своем узком деле (и кулак…).
Можно соприкоснуться с вечностью, но невозможно быть в вечности, а социализм хочет быть в вечности, остановить мгновенное соприкосновение и заставить его быть.
По Великому Инквизитору: эта невозможность заменяется обманом и обман тайной. А социализм — бунт земной вдвойне, и против Христа, и против церкви…
Люблю и восторг мой чувствую о свете в Январе, когда небо голубеет, оживает, зацветает и облака по нем распускаются, как весною лед на реке, открывая живую воду.
Прежде всего люблю этот свет.
Еще люблю я весеннюю воду, особенно в лесных лужицах, когда в них отражается небо и белые стволы берез, но и воду широкую люблю, особенно в озерах, и сверх всего этого море, как высшее, о нем нельзя сказать просто люблю, потому что превосходно и дивно, как небо.
Свет начинает весну, потом вода и как потом начинает трава зелеными остриями показываться под водой и дыхание ее видно по воде пузырьками — это начинает оживать земля. Я ступаю ногой по земле первый раз после снега, и это прикосновение к земле меня связывает, тяготит, пленяет, я чувствую как бы первое и сладостное и трепетное прикосновение к телу.
Лес, в это время еще не одетый, издали, как весною свет неба, манит мою душу чистою любовью, там оживает в это время кора и каждое дерево жизненно выделяется, я ожидаю большого счастья от леса.
Земля нагревается и пахнет сильно, собираются пахать ее и сеять трудовые целомудренные люди, но я в это время уже боюсь ее плена и лес меня отзывает к своей чистоте и невинности. Там орех начинает выкидывать золотые сережки свои и разогретый на солнце комар на прошлогоднем листе сушит крыло, расправляет его. И тут теперь птицы. Поют только самые невинные, самые чистые, а те большие и страстные майские певцы, хотя здесь уже все, но не поют, а бегают, как мышки, по сухой листве. Лягушки еще не начинали свою песню. А вот и запели лягушки.
Земля дышит, муха летает, подняли гомон лягушки и соловьи начали робко, кукушка, свет горячий, воды установились, поднялась трава, зацвели цветы и лес одевается, и я потерял себя… весна для всех начинается, и растеряны все мои ожидания, и знаю, что не мне достанутся фиалки, ландыши и этой весной. Я очнулся уже летом — вот лето!
Свет в Январе.
Осень — окна потеют.
Слава росе.
8 Февраля. Из чего складывается счастье русского, первое, что можно куда-то уйти-уехать постранствовать, куда-нибудь в Соловецкий монастырь, или в Киевские печуры Богу помолиться, или в Сибирь на охоту, или в просторы степные так походить — это тяга к пространству Руси необъятному; и другая половина счастья — вернуться к себе в тишину и засесть на добрые дела — тяга к уюту. Теперь пространство России, как сеть на мелкую рыбу, и первый в сеть попадается тот, кто любит пространство <1 строка нрзб.>. А там, где был прежде уют, стоит желтый дом с выбитыми окнами и <1 нрзб.> дверями: тут солдаты стояли и дом разваливается, и каждый, кому есть нужда, останавливается возле угла <1 нрзб.> дома — вот все.
9 Февраля. Радость русского человека самая первая, что можно было постранствовать, в Соловецкий монастырь или в Киевские печуры Богу помолиться, или по широким степям так походить, или в Сибирь уехать попытать счастья на новых местах, узнавая, как люди живут.
Теперь будто частая сеть накинута на все это необъятное пространство и нет в нем страннику места. У оврага, занесенного снегом, стоит треснувшее оледенелое дерево, и далеко, далеко слышно, как от ветра злого скрипит оно на всю Скифию, и видно при свете волчьего месяца, как хлещут одно о другое его оледенелые ветви. Волчья жизнь вокруг, нет места страннику, только волки подходят к скрипучему дереву.
Нет, куда тут странствовать, вернуться бы в дом блудному сыну — вот вторая половина русской радости: из большого пространства вернуться в дом родной к родному уюту и сесть на доброе дело. Но где же этот дом, где домашний уют. <1 нрзб.> стоит желтый в родном городе, в нем побывали, видно, солдаты: окна выбиты, двери растащили на растопку соседи и бросили; один прохожий остановился на углу, помочился, пошел и другой за ним остановился — удобное место; и так все, кому есть нужда, подходят к этому месту только за этим, поганое место.
Диктатура босоты, порожденная государственной винной монополией… откуда-нибудь из спокойного места до того, наверно, понятно, отчего так все у нас вышло и что будет дальше, как и чем кончится эта диктатура босоты, порожденная государственной винной монополией.
10 Февраля. Когда вдумываешься в Достоевского, то ничего не остается неожиданного в современности («без чуда») и как будто в стороне живешь и никакой не было революции…
11 Февраля. Морозы лютые! Месяц просветил. Зато как ярки звезды по ночам! так царят над землей. С Левой каждый вечер говорим о звездах.
Лень — мать творчества и пороков, самая великая лень. И хорошо (если хорошо кончится).
В Иване Карамазове повторяется «Преступление и наказание», только сложнее дело и преступник раздвояется на эмигранта и уголовника (как в действительности).
Черта Ивана: вспыхнув для действия, внезапно охладевает (понял!).
12 Февраля. Нет ничего. В пустоте мародеры города, мужики и евреи работают.
— А это? — указывает на одежду на мне.
— Это на мне.
— Не продается?
Готовы все купить совсем с мясом.