Глава 6

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 6

1

Летом 1923 года я с большой неохотой присоединился к своей семье, отдыхавшей на норфолкском побережье в Шерингеме. Отец, у которого расходов было более чем достаточно, назначил мне содержание в 250 фунтов (значительную по тем временам сумму), а вскоре после поступления в Оксфорд я смог уменьшить его, поскольку с отличием выдержал конкурс по истории и получил стипендию в пятьдесят фунтов. Стипендия дважды уходила от меня, пока я учился в школе, и я сомневаюсь, что к университетскому конкурсу был готов лучше, чем к школьному, но мы по — прежнему жили в мире влиятельных друзей. Мой тютор, Кеннет Белл, был старым учеником моего отца, его последователем и заведовал моей школой. Позже я узнал от него, что «историческую» стипендию мне в основном дали за сочинение по английскому. «Ты там цитировал стихотворение, — признался он, — и я сказал, что ты сочинил его сам». Он, конечно, знал, что я пробую писать стихи, но процитированное мной стихотворение принадлежало Эзре Паунду, я знал его наизусть: «За белым оленем, Славой, охотимся мы…» Мало кто из университетских преподавателей читал в 1923 году Паунда, и когда я сказал Кеннету Беллу, что он ошибся, он испугался не на шутку. Тем не менее стипендию должны были кому?нибудь дать, и хорошо, что ее дали мне, а не кому?то еще.

Если бы я в тот год подкопил денег, то поехал бы летом в Париж, а не в Шерингем. Париж привлекал меня тогда больше, чем Афины или Рим. В Париже только что напечатали «Улисса». Побывавшие там рассказывали, что в «Сфинксе» посетителей обслуживают голые официантки, да и в Фоли — Бержер или на концерты Майоля еще не ходили всей семьей, как после. Но я к концу учебного года был по уши в долгах: слишком много было выпито пива, слишком много куплено книг ими были завалены все полки в моей комнате, и они не имели никакого отношения к занятиям. Кредит, предоставляемый книжным магазином «Блэкуэллз», казался новичкам вечным (хотя время от времени и им приходилось понемногу платить), а вот спиртное заказывалось через буфет колледжа, и его ставили в счет, о кредите здесь речи не было. Кроме того, я прожил первые два семестра на окраинной Бичкрофт — роуд и часто возвращался туда ночью на такси. Короче, у меня образовался дефицит за будущий семестр, и я мрачно сказал себе: «Придется ехать в Шерингем», — там можно было жить с семьей, не тратя ни пенса.

Младшие дети, Элизабет и Хью, стали слишком большими для няни, и у них появилась гувернантка — молодая женщина лет двадцати девяти — тридцати, то есть на десять лет старше меня. Поначалу я не замечал ее, так как мечтами по — прежнему стремился к кузине и официантке из Оксфорда. Но я заметил, что брат и сестра привязались к ней и она охотно играла с ними в крикет на прибрежном песке. Миг, когда я взглянул на нее осмысленно, был одновременно и coup de foudre[15]. Она лежала на песке, и юбка у нее высоко поднялась, оголив бедро. В ту же секунду я влюбился в нее душой и телом. В этой любви не было ничего романтичного или надуманного, я не вздыхал по ней, как по официантке из оксфордского паба.

Странно, до чего отчетливо я вижу сейчас пляж, мать, читающую неподалеку, угол, под которым я рассматривал тело моей возлюбленной, и в то же время не помню, как впервые поцеловал ее, не помню сомнений и робости, которые, конечно же, предшествовали поцелую. Для нее, прежде чем она почувствовала опасность, это был всего лишь флирт, который помогал ей скоротать время, скучно тянувшееся в большой берхемстэдской детской, где рядом не было никого, кроме двоих детей. Я же был влюблен отчаянно и жил только ради мгновений, которые проводил с ней. Вскоре моя страсть начала пугать ее. Приехав домой на зимние каникулы, я каждый вечер поднимался в детскую, где она сидела одна, и за каминной решеткой медленно догорал огонь. Родители наверняка слышали мои шаги, так же как я, сидя с ненужной книгой внизу, слышал над головой каждое ее движение. Чтобы избавиться от меня днем, она звала на помощь сестру. Стремясь угодить ей, я брал уроки танцев, и субботними вечерами мы вдвоем отправлялись «на круг» в «Кингз армз». Во время школьных вечеров я из приличия танцевал с какой?нибудь скучной учительской женой, мучаясь тем, что и она танцует с другим. Когда в школе не было занятий, мы под предлогом того, что учим младших вальсу и фокстроту, танцевали в темном классе, где дети не могли видеть наших беглых поцелуев.

Но страх ее усиливался. Она рассказала мне, что помолвлена с человеком, работающим в филиале телеграфной компании на Азорских островах. Они не виделись больше года, и она отвыкла от него, но вскоре он должен был вернуться, чтобы жениться на ней. Говоря о предстоящей свадьбе, она немного поплакала. Я был слишком неопытен и дальше поцелуев не шел. Брак казался мне чем?то очень далеким, к тому же нас разделяла большая разница в возрасте. Конечно, я умолял ее отказаться от данного жениху слова, но ничего не мог предложить взамен. Мы писали друг другу каждую неделю, когда я вернулся в Оксфорд, и ее почерк так отпечатался в моей памяти, что, когда я тридцать с лишним лет спустя получил от нее письмо с просьбой прислать ей билеты на спектакль по моей первой пьесе «Гостиная» и узнал ее почерк на конверте, сердце мое забилось быстрее, и я не сразу понял, что если мне уже за пятьдесят, то ей, как это ни страшно, более шестидесяти.

Теперь я вижу, что в дали Оксфорда моя любовь приняла комичный и эгоистический характер. Так, например, я организовал чтение стихов оксфордских поэтов на тогдашней станции Би — би- си, в котором кроме меня участвовали Гарольд Актон, Джозеф Гордон Маклеод, Т. О. Бичкрофт и A. JT. Payc. (Последний один из всех получил письмо от почитателя. Им оказалась пожилая, прикованная к инвалидному креслу женщина, нашедшая в его стихах «успокоение».) Я читал отрывок из поэмы, для которой втайне предназначал Ньюдигейтскую премию. Темой того года был лорд Байрон, но мои сентиментальные белые стихи не имели никакого отношения к Байрону и посвящались бедной гувернантке, которая честно слушала передачу в Берхемстеде. Я, разумеется, не подумал, каково ей будет внимать этим виршам в обществе моих родителей, другие стихи я либо обрушивал на нее в письмах, либо продавал в «Уикли Вестминстер», редактируемый приятельницей Кеннета Ричмонда мисс Наоми Ройд — Смит, либо помешал бесплатно в «Оксфорд аутлук», который очень кстати редактировал сам, либо посылал в «Оксфорд кроникл», плативший мне пять шиллингов за штуку, а также в «Декакорд», не плативший ничего. Дома ни у кого не было сомнений относительно предмета моих стихов. Даже звуки шагов над головой в детской были зафиксированы в их строчках, не говоря уже о ревности к тому, за кого она должна была выйти замуж. В сонете, написанном зимой 1924 года, я мрачно описывал свое будущее. Он начинался словами: «Жуя отбивную в тридцатом…» Могли я представить тогда, что к 1930 году буду уже два года счастливо женат? Да, страсть коротка, но не нужно сомневаться из?за этого в ее искренности. Шторм в неглубоком Средиземном море может кончиться через несколько часов, но пока он бушует, в нем гибнут люди. Такой шторм бушевал и в моей душе. Страсть отодвинула на время скуку, надежда была моим щитом, даже если я всего — навсего ждал субботы с танцами «на кругу» в «Кингз армз». Но бывали дни — даже у гувернанток есть выходные, — когда я понимал, что мой старый враг спокойно ждет своего часа. Маниакально — депрессивный психоз, как у деда, — такой диагноз поставили бы мне сегодня, и никакой психоанализ не мог меня вылечить.

2

Я живо помню тот день, когда обнаружил в угловом шкафу нашей с братом общей спальни револьвер. Это было в начале осени 1923 года. Револьвер был маленьким, дамским, с шестью гнездами на барабане, похожими на крошечные рюмочки для яиц. Рядом лежала коробка с пулями. Я не сказал брату о своей находке, потому что, как только увидел револьвер, понял, для чего он мне нужен. (До сих пор не знаю, зачем он понадобился брату, который всего на три года был старше меня и разрешения на хранение оружия, разумеется, не имел. Большая семья все равно что министерство, в котором правый отдел не ведает, что творит левый.)

Брат куда?то уехал — скорее всего лазил по горам в Озерном краю, — и до его возвращения револьвер принадлежал мне. Я знал, что с ним делать, потому что — кажется, у Оссендовского — вычитал, как забавлялись офицеры белой армии, томившиеся от безделья в конце Гражданской войны на юге России. Один из них вставлял в барабан револьвера пулю, крутил его не глядя, приставлял дуло к виску и спускал курок. Шанс остаться в живых был немалый — пять к одному.

Чувства забываются быстро. Если бы я манипулировал выдуманным персонажем, то для убедительности заставил бы его, наверное, заколебаться, положить револьвер обратно в шкаф и вновь, со страхом и робостью, достать его оттуда, только когда тоска и скука сделались бы невыносимыми. Но в жизни все обстояло иначе: я не колебался. Сунув револьвер в карман, я зашагал в лес, к ашриджским букам. Какие чувства я испытал между тем, как увидел револьвер, и тем, как очутился на дороге, я не помню. Возможно, скука, владевшая мной, стала невыносимой до того, как я открыл шкаф. Скука была такой же сильной, как любовь, она пережила любовь и, не скрою, слишком часто дает о себе знать даже сегодня. После психоанализа я несколько лет не воспринимал красоты внешнего мира. Глядя на пейзаж, который, по мнению других, был прекрасен, я не испытывал ровным счетом ничего. Я был негативом, который забыли проявить. Рильке писал: «По — моему, психоанализ — слишком мощное, слишком универсальное лекарство. Оно исцеляет от всего разом, но приходит день, когда начинает казаться, что хаос лучше этого опустошительного исцеления».

Увидев револьвер, я подумал, что наконец?то нашел идеальный способ избавиться от скуки — уйти от нее в том или ином смысле. А поскольку идея ухода как спасения была в моем сознании нерасторжимо связана с лесом, я направился именно туда.

За лесом лежала широкая просека, называвшаяся почему?то Холодной бухтой, куда все, в том числе и я, ездили верхом, а за ней начинался ашриджский сад. В нем росли буки, чья гладкая, оливковая кора была тусклой, как старые пенни, как зыбь прошлогодних листьев на земле. Я выбрал это место не случайно: моему теперешнему замыслу предшествовало множество не слишком решительных попыток там же покончить с собой. Взрослые назвали бы меня неврастеником, но я убежден, что в тех обстоятельствах поступал разумно. Сводить счеты с жизнью в ашриджском саду мне было не внове, я без особого страха вложил пулю в револьвер и, держа его за спиной, повернул барабан.

Думал ли я о своей возлюбленной? Если да, то эти мысли всего лишь помогли мне проглотить лекарство. Несчастная любовь действительно доводит кое — кого в молодости до самоубийства, но в моем случае это не было самоубийством, независимо от того, что решил бы следователь, — это была игра с вероятностью пять к одному избежать дознания. Рано или поздно я должен был убедиться в том, что угроза полной потери зримого мира может вновь сделать его прекрасным.

Я вложил дуло в правое ухо и спустил курок. Что?то щелкнуло, и, взглянув на барабан, я увидел, что пуля заняла боевое положение. Мои шансы были один к одному. Никогда не забуду охватившего меня ликования, как будто на темной, захламленной улице вспыхнули вдруг карнавальные огни. Сердце неистово колотилось в грудной клетке, и жизнь была полна бесчисленных возможностей. Это было похоже на первую радостную близость с женщиной, словно под ашриджскими буками я из мальчика превратился в мужчину. Дома я положил револьвер обратно в шкаф.

Этот опыт я повторял несколько раз. Когда прошло довольно много времени, я почувствовал, что вновь нуждаюсь в адреналиновой встряске, и, возвращаясь в Оксфорд, захватил револьвер с собой. Там я всякий раз шел пешком из Хедингтона в Элсфилд — не по теперешней дороге, гладкой и блестящей, как стены общественной уборной, а по тогдашней, пустынной и грязной, закладывал за спину револьвер, крутил барабан, по — воровски быстро совал ствол в ухо и нажимал на курок.

Постепенно лекарство перестало действовать — вместо ликования я теперь испытывал только грубое возбуждение. Это было как разница между любовью и похотью. И чем безвкуснее становились ощущения, тем сильнее мучила меня совесть. Я написал плохое нерифмованное стихотворение (без рифм легче было изъясняться прямо, без литературной двусмысленности), в котором говорилось, как я из желания пощекотать себе нервы мнимой опасностью «спускаю курок заведомо пустого пистолета». Это стихотворение я всегда оставлял на письменном столе, когда отправлялся в Элсфилд.

В случае проигрыша оно свидетельствовало бы в пользу несчастного случая. Мне казалось, что родителям легче будет перенести фатальное позерство, чем самоубийство или весьма эксцентричную правду. (Лишь перестав играть с пистолетом, я написал стихотворение, в котором говорил правду.)

А навсегда я распрощался с этим лекарством во время рождественских каникул 1923 года. Заряжая револьвер в пятый раз, который, как мне казалось, уравнивает мои шансы со смертью, я понял, что не испытываю даже простого волнения. Я положил палец на спусковой крючок так спокойно, будто поднес ко рту таблетку аспирина. И я решил дать шестизарядному револьверу последний, шестой шанс. Я крутанул барабан во второй раз и снова вложил дуло в ухо. Раздался знакомый пустой щелчок. С лекарством было покончено, и когда я шел обратно лесом, а затем по новой дороге мимо развалин замка, мимо личного входа лорда Браунлоу на маленькую, запачканную углем железнодорожную станцию, то обдумывал уже новый замысел. Одна кампания была завершена, но война со скукой продолжалась. Я положил револьвер в угловой шкаф и, спустившись к родителям, мягко и убедительно солгал им, что друг, уехавший в Париж, зовет меня к себе.

С меня было довольно, я не мог больше сидеть вечерами в комнате, слушать знакомые звуки шагов наверху и знать, что вынужден буду довольствоваться субботними танцами «на кругу» или минутными объятиями в темном классе. Скоро с Азорских островов возвращался мой соперник. Гувернантка должна была выйти за него замуж и уехать из Берхемстеда до начала долгих летних каникул. Наш роман уложился в какие?то полгода, но даже сегодня мне кажется, что он длился всю мою юность. Что до револьвера, то я никогда больше не испытывал желания сыграть в старую игру, но револьвер вошел в мои сны: в них я и сегодня поднимаю его, чтобы защититься от врага, однако пули, вылетающие из ствола, легки и безопасны, как пузыри. Русская рулетка предопределила многие мои поступки. Чем, если не ею, можно объяснить нелепое и опасное путешествие по Либерии, в которое я пустился, не имея ни малейшего представления об Африке? Боязнь скуки, и только она, привела меня в Табаско во время религиозных преследований, в конголезский лепрозорий, в отряды кикуйю во времена восстания мау — мау, в Малайю времен партизанской войны и во Вьетнам, когда там воевали французы. В последних трех местах, где. велись «необъявленные войны», страх попасть в засаду делал свое дело нисколько не хуже, чем револьвер из углового шкафа, он отгонял скуку, которая идет за мной по пятам всю жизнь.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.