29.1.85
29.1.85
Играла в «Сфере» «Живи и помни» своего любимого Валентина Распутина. Саша Голобородько, мой партнер, легко минует рифы под названием: «Публика дышит в затылок». Но она «дышит», то есть чувствует все вместе с нами. Мы — одно сердце. Смеемся вместе и плачем вместе.
Продолжаю о БДТ. Мы переехали в общежитие на Фонтанку, 65. Оно тоже во дворе театра, налево от проходной. Внизу — тоже гараж, на втором этаже живет Грановская, любимица зрителей, когда-то очаровавшая Немировича-Данченко, который сравнил ее дарование, легкое и изящное, с пеньем птиц. Все было «когда-то». Теперь ей около восьмидесяти, она одна, она поселилась в общежитии, в нем она «на людях». Открывая дверь проходной, почти всегда видишь на лавочке слева Елену Маврикиевну. Она улыбается, она всегда приветлива и общительна, она всегда весела. Какое же одиночество пряталось за этим «весельем», какой страх и какая безысходность! То, что она «еще играет», было ее спасательным кругом, и она старалась держаться за этот круг своими маленькими слабыми старческими руками в коричневых «возрастных» пятнышках.
Шумный успех, собирающий толпу вокруг, то, чем была награждена актриса в дни славы, «уравновешивается» общежитием, сидением в проходной и страхом смерти в одиночестве.
Но воспитание, юмор, присущий Грановской на сцене и в жизни, ее светлый ум и профессиональность ограждали от снисхождения, унижающей жалости или небрежности в обращении. Ее отношение к другим — определяло дистанцию, диктовало ответное, такое же приветливо-любовное отношение людей к ней. Ее любили, по-моему, даже те, которые любить не способны.
На третьем этаже была квартира из двух комнат. В одной — жила шумная татарская семья, хозяин работал дворником. В другой — поселились мы с Олегом. Такой большой комнаты с таким высоким потолком у нас никогда не было. Комендант театра выдал нам мебель — письменный стол, стулья и красивое овальное зеркало. Луспекаевы поселились в квартире на втором этаже, на одной площадке с Грановской. Инночка, Пашина жена, тоже была актрисой, она когда-то училась в Щепкинском училище вместе с Пашей. У них — годовалая дочка. Когда Паша брал ее на руки, было занятно смотреть. В театре говорили: «Паша со своим макетом пришел». Дочка очень похожа на отца — такие же большие карие глаза, черные вьющиеся волосы. Нежный овал детского личика повторял своим очертанием отцовский.
В театре идут репетиции пьесы Арбузова «Иркутская история». Луспекаев играет Виктора, Смоктуновский — Сергея, я — Валю. Хор — все действующие лица спектакля, во главе хора — Ефим Копелян. В центре сцены, на круге стоит на возвышении рояль, и выпускник консерватории, тоже, как участник хора, играет на нем по ходу спектакля. Перед открытием занавеса мы, артисты, усаживаемся на это ступенчатое возвышение, на всех одинаковые костюмы, этакая униформа, пианист начинает играть, занавес медленно раздвигается, яркий общий свет. Мы втроем — Виктор, Сергей и Валя — выходим вперед и представляемся зрителям: «…А меня зовут…» Потом начиналось действие.
Это был единственный спектакль в БДТ, который я не любила.
Придуман он был Товстоноговым великолепно: соединение условности декорации, костюмов, почти постоянно присутствующего хора с безусловным существованием в образе всех персонажей — было интересным.
Мои великие партнеры играли прекрасно. Публика аплодировала, критики писали хвалебные рецензии, но после каждого спектакля мы грустно смотрели друг на друга и прятали глаза. Было стыдно. Очень. Нестерпимо. Каждый раз. Мы не любили пьесу. Мы хотели ее полюбить и не смогли — ни Луспекаев, ни Смоктуновский, ни Копелян — никто. В ней была ложь. И дело не в том, могла случиться на Ангаре такая история или не могла. Да, могла и случалась, но все-таки другая и по-другому. Герои придуманы. Они не взяты автором из жизни, а созданы в тиши кабинета, сконструированы. Там, под Иркутском, те, которые работают на экскаваторах, — любят, гибнут и возрождаются — грубее, труднее, жестче и поэтому интереснее человечески… Там, где нет правды, — нет искусства.
Мой замечательный партнер Луспекаев в нашей первой сцене с «получкой» смотрел на меня скорбным взглядом, брови ползли «домиком» наверх и, не веря ни себе, ни мне, ни Арбузову, он произносил слова, какие люди в жизни не произносят. Я улыбалась, старалась играть «счастье по?том заработанных рублей», но как же я презирала себя за эту улыбку. Усталые после работы люди не объясняют и не «рассказывают», они торопятся домой, чтобы смыть этот пот, чтобы поесть сытно и отдохнуть. А если дома маленькие дети, то бежит она, эта экскаваторщица, к ним, неся в сумке продукты, и некогда ей умиляться на деньги, заработанные потом и трудом, ибо и пот ее, и труд ее, и победа ее над собою — достались ей не как подарок или выигрыш в лотерею, а через преодоление, через бессонные ночи, через страдание. Преодоление и страдание — естественны в человеческой жизни, значит, если «по правде», то писать надо другой диалог и другую сцену.
В пьесе ярко просвечивает «треугольник» из «Идиота» Достоевского: страдающая от падения Настасья Филипповна — Валя, страстный Рогожин — Виктор и всепрощающий Мышкин — Сергей. Но женщина, между духом и плотью мятущаяся, всегда выбирает плоть, в этом земной закон сохранения человеческого рода. А если она не желает жить только плотью, если ей истинно важны духовность и чистота, то гибнет она под ножом Рогожина, и нет иного выхода, и быть не может. Достоевский знал природу и возвел треугольник до символа — порознь не могут и вместе не могут, поэтому гибнут все трое. А если бы Федор Михайлович написал в конце романа, как Настасья Филипповна рассталась с Рогожиным, вышла за Мышкина (которого она недостойна, по ее мнению), родила ему детей, то роман этот давно был бы забыт, так как характеры, заданные автором в начальных предпосылках, не были бы выдержаны в своей правде до конца.
Когда Алексей Николаевич Арбузов писал пьесу для известной актрисы, он должен был знать «первоисточник» лучше. Советская Настасья Филипповна, если таковая возможна, должна была, по правде жизни, быть зарезана «садовым» ножом Виктора — Рогожина. А если нет подлинной страсти и нет внутренней борьбы, то нет и Настасьи Филипповны, а есть пошлая баба, которая вышла замуж не любя и родила от нелюбимого. «Духовность», измеряемая амплитудой «от продавщицы до экскаваторщицы», — сомнительна, и к героине Достоевского отношения не имеет так же, как не имеет она, эта придуманная «духовность», никакого отношения к действительной жизни.
После нашей премьеры я поехала на съемки в Москву и в свободный вечер пошла в Вахтанговский на «Иркутскую». Виктора играл Любимов, Сергея — Ульянов. Сермяжный, земной и плотный Ульянов выглядел нелепо в роли «неземного» Сергея, был сентиментален, и чем серьезнее он играл, тем нелепее выглядел. Умный Любимов, которому, как актеру, приходилось преодолевать себя, откровенно страдал, не в роли «страдал», а сам, лично. Либо мне так казалось. Я до этого спектакля видела его в «Сирано де Бержераке», где играл он свободно, с великолепным юмором и подлинным драматизмом.
Героиня изображала легкомыслие и якобы доступность иркутской продавщицы, все время «давая понять», что это только маска, за которой глубина и неудовлетворенность. Она играла нечто «игриво прелестное вообще». Смотреть было тяжело и скучно. В антракте знакомые актеры говорили, смеясь: «А Арбузов опять стоит за кулисами, плачет. Очень ему нравится». Как хорошо, что «это» ему нравится. Мы ему совсем не понравились. После премьеры у нас он не сказал никому ни слова. И только Товстоногову, который провожал его до проходной, он сказал, наклонившись, поправляя шнурок на своем ботинке: «Неудобные, жмут». Алексей Николаевич продолжал играть свои игры. Эта игра называлась: «Мне-то все равно — Товстоногов ты или просто Иванов». Через несколько дней в театр пришло письмо, в котором Арбузов упрекал Луспекаева за неверно сказанный текст, а о Смоктуновском было написано, что автор его «не увидел и не услышал». Потом я часто вспоминала это письмо, глядя на очередные откровения на сцене и на экране — Луспекаева и Смоктуновского. Настоящие, гениальные не только для меня, а для всех, они «продавали» правдой своих дарований «неправду» Арбузова. Арбузов и они были взаимоисключаемы.
Что Арбузов написал о моем исполнении, можно только догадываться. В театре мне так об этом и не сказали. Но что бы он ни написал, все было бы справедливо, потому что хуже я никогда — ни «до», ни «после» — не играла.